ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Ясным июльским полднем 1958 года перед громадным десятиэтажным зданием стоял молодой человек. Светло-коричневые корпуса с просторными светлыми окнами и полированными плитами порталов контрастировали со вздыбленной, перекопанной траншеями и котлованами территорией институтской площади. Песчаные и кремнистые насыпи грунта, шаткие мостки через канавы и штабеля стальных труб прямо возле тесаных ступеней парадного входа свидетельствовали о незавершенности человеческого труда, которым поднялось на окраине города красивое, похожее на резной орган, здание с великолепными полуколоннами, устремленными ввысь. Они точно пели звучащую в камне мелодию молодости и веры в будущее.

И сам юноша тоже, щурясь на ослепительном солнце, напевал бравурную неосмысленную мелодию, в которой можно было услышать лишь одно: как я счастлив, как хорошо мне стоять в одной летней рубашке под жарким солнцем, как приятно быть молодым и сильным. Молодой человек носил по обычаю тех лет короткие, зачесанные набок волосы, стриженные на затылке и на висках под машинку, отчего кожа казалась особенно бледной на солнце. На нем были широкие мешковатые брюки, перетянутые в талии плетеным кожаным ремешком. В руке у него был модный дерматиновый чемоданчик, где хранились его конспекты, учебники из библиотеки, потертые несколькими поколениями студентов, и прочие принадлежности, с помощью которых он только что сдал свой последний экзамен на первый курс технического института.

Звали юношу, несмотря на его сугубо городское происхождение, по-деревенски — Терентием, а фамилия… Фамилия у него была необычная — Разбойников. Видно, поверил его предок ватажному атаману, утек с ним в бродячую шайку и, изловленный драгунами, кончил свой век в остроге, отчего и записали отпрысков-щенят диким прозванием. Сам Теша не стеснялся своей фамилии и имени, данного ему в честь деда, но в среде друзей именовался странной, почти безымянной звукописью «Тэдди», пришедшей на ум его товарищам по школе на уроках английского языка.

Терентий Разбойников, еще не остывший от возбуждения экзаменом, стоял, прислонясь лопатками к неровному сколу гранита, и уже начинал волноваться, что выражалось у него в покусывании губ и поминутном приглаживании шевелюры. Он ждал своего друга Артема, еще томящегося в душной аудитории, наполненной шелестом бумаг и тревожным шепотком студентов. Терентий живо представил себе нервную атмосферу, из которой недавно вырвался, почти шатаясь, в прилипшей к телу рубашке, и его передернуло от неприятных воспоминаний. Теоретическую механику он постигал с трудом, сбиваемый с толку перескакиваниями лектора с одной задачи на другую, никогда не решаемую в численном виде и доведенную лишь до дифференциального уравнения. Сам лектор — блеклый старик с пергаментным лицом и в обтертом до блеска шевиотовом пиджаке — вызывал у него необоримую скуку, ибо к тому, что был скрипуче-монотонен, он умудрялся еще и читать текст по выцветшим, пожелтелым карточкам, которые ловко скрывал, держа в ладони, отворотясь спиной к залу. Полное безразличие выражал и его редкий рассеянный взгляд, словно ушедший во тьму ньютоновских времен, где двигались без шума рычаги и загадочные валы, летели по предначертанным кривым артиллерийские снаряды и стукались друг о дружку литые шары. Но хуже всего было то, как старик преображался на экзамене, как с неожиданной энергией и зоркостью настигал малейшее поползновение к списыванию и спортивным броском устремлялся к виновнику, одной рукой ухватывая скомканный листок шпаргалки, а другой указывая прокуренным, никотинным пальцем на дверь. Легенды утверждали, что Кирпотину ходили сдавать по пятнадцать раз и что половина покинувших институт были его выуженным пескариным уловом, а как известно, легендами полна вся суматошная короткая студенческая жизнь, разделенная барьерами курсов, специальностей, немыслимого количества задач, упражнений и проектов… Терентию в этот раз повезло, как, впрочем, везло давно в жизни: задача была лишь вариантом уже решенной на консультации совместно с отличником курса угрюмым Шотманом, а вопросы по теории были описательными, на эрудицию. Теша смог даже припомнить эффектную надпись на могиле Ньютона «Теорий я не измышляю» на английском языке, что вообще было рискованно, но старику после решенной задачи можно было заливать и не это… Он сидел, как насупленный беркут, глядя исподлобья на задние ряды. Когда Терентий, иссякнув, замолчал, в ужасе ожидая известной всему потоку фразы «Полное отсутствие всякого присутствия», Кирпотин вдруг резко двумя пальцами выудил его зачетку из веера других на столе, небрежно поставил несколько крючков и захлопнул обложку.

— Следующий, — проскрипел он, и из бледных осовелых лиц, поднявших на него замученные глаза, принялся вытаскивать наиболее нерешительное, с бледно-лихорадочными пятнами предчувствия грядущего завала… Терентий, словно на ходулях, грохая башмаками об пол, вышел в коридор, потом — не отвечая на вопросы товарищей — прошел в уборную, и лишь там, наедине, в дымно-белесой курилке, облицованной больничным кафелем, раскрыл заветную зачетку. В графе «Термех, 56 часов, доцент Кирпотин» стояло «Посредственно»…

II

Строго говоря, такой оценки знаний в институтском регламенте не существовало, и Кирпотин ставил ее подчеркнуто-вызывающе, утверждая таким образом свою преемственность со старым поколением профессоров, когда-то воспитывавших в нем дух непримиримости к серятине и посредственности на скамье высшей школы. То было еще в годы ношения тужурок с серебряными молоточками и редкого появления в чубатой студенческой аудитории девических скромных кос или стриженых челок, на которые седые патриархи реагировали, как быки на красное. Николай Кирпотин — землемер из Тобольской управы — сидел на университетской скамье рядом со своими одногодками в потертых армейских френчах и писал на оберточной, со стружками бумаге простым карандашом, завидуя счастливчикам, слюнявившим химические карандаши американской фирмы «Хаммер». В сибирском землячестве, где его с первого курса выбрали казначеем, была крепкая спайка, и каждый, понявший хоть что-либо в лекции, должен был вечером в общежитии разъяснить это другим, закусывая честно заработанной таранькой или лежалым салом. Кирпотин — вечно голодный в юности — настигал упущенное с истовой тщательностью срисовывая с доски размашистые латинские буквы и быструю цифирь, которую темпераментные профессора с бородками и стоячими целлулоидными воротничками смахивали зачастую нарукавниками, зажигаясь темпом лекции и гробовой тишиной ошеломленной благоговеющей аудитории. Лихорадочная мечта достигнуть такого же небрежно-простоватого общения с великим миром интегралов, познать причину умного движения машин, что, поскрипывая штоками цилиндров, уже ждали его на далеких тобольских плотниках, — эта мечта железной хваткой усаживала его перед ночной чадящей коптилкой в общежитии, до синевы обгладывала ему подглазницы и скулы и приносила постепенно уважение и даровой харч у земляков. Правда, на последнем курсе, когда пошла мода на копания в прошлом, фронтовики пробовали плюнуть ему в глаза, тыча папашиной биографией, съеденным салом и купленным по случаю двубортным костюмом, но у Кирпотина хватило силы воли не срываться на взаимные обвинения, хватило такта без шума переехать с общежития на частную квартиру, где было не в пример спокойнее, и можно было всю ночь до утра заниматься чертежами не только для товарищей по землячеству, но и для всех, кто мог оценить его настойчивость, владение логарифмической линейкой и безукоризненность шрифта. Именно тогда зародилась в нем вера в свою особенность, подкрепляемая личным успехом, обилием заказов со стороны и умением находить общий язык с самим профессором Золотаревым, читавшим выпускной курс инженерных конструкций. Кирпотин умел не назойливо выспросить у профессора, бывшего наставником юношества еще в императорском имени цесаревича Алексея технологическом училище в Петербурге, как и на что направить свой разум, чтобы, имея диплом, не оказаться вне властного хода событий, не на подножке, а машинистом въехать в новую строящуюся жизнь, где справедливо сказано: каждому — по его способностям… А способностей и труда Кирпотину было не занимать…

Только потом что-то заколодило в его умело спланированной жизни. Природное стремление к трудолюбию и порядку наталкивалось на суматошную, перепутанную, как ему казалось, деятельность непонятных ему людей, среди которых часто встречал он своих земляков, пришедших с фронтов гражданской, взбулгачивших налаженное, всковыривающих заведенное исстари. Не было в профессорских лекциях места таким математическим законам, по которым можно было бы рассчитать деятельность своевольных порывистых людей, опережавших Кирпотина в жизни, и, ревнивый к чужим успехам, махнул он рукой на взбесившуюся, зигзагообразную жизнь инженера-практика, и ушел под сорок лет в преподавание милого его сердцу мира точных расчетных траекторий, изящных, решаемых прямым путем интегралов, эффектных задач с точными краевыми условиями…

И хотя читал он по газетам, как столбили себе памятниками заводы его давние однокурсники, как пускали они дизеля и роторы в немыслимые сроки, тайная ухмылка превосходства залегла в складках его старческого рта: уж кто-кто, а он ведал точно — не знали они доподлинных математических решений ни одной мало-мальски приличной задачи механики, нахрапом вскочили на холку жизни и не может из такого выйти ничего путного…

Поэтому и любил Кирпотин старую испытанную оценку «посредственно», выражавшую для него вызов каким-то другим, неясным для него силам торжествующей действительности. Ибо считал, что требовать надо с молодого поколения, где растут уже внуки бывших его сокурсников, и требовать вдвойне-втройне, не идя на поводу уклончивого ректората или деканата…

И хотя не имел Кирпотин ученой степени, тридцатилетний стаж преподавания во многих институтах страны заставлял руководителей молодого провинциального вуза молча мириться с его беспощадной системой оценки знаний. Тридцать — не тридцать, а процентов десять отсеивал частый бредень Кирпотина из института, не имевшего почти никаких гордых традиций, да и выпустившего пока с трудом чуть не более двух сотен инженеров…

III

Ректор института профессор Грачев сидел в своем обширном кабинете, отделанном достаточно скромно и деловито. Его стол — крепкий дубовый параллелепипед под зеленым шерстяным сукном — традиционно упирался боковой гранью в более длинный, тоже зелено-суконный свой собрат, сделанный по серийному заказу с полированными досками граней и углублениями для двух десятков пар коленей. Здесь, в кабинете, установленном по стенам шкафами с пока немногочисленными кубками и грамотами, проходили заседания ученого совета, решались неотложные административные дела и судьбы будущих командиров производства. Профессора Грачева — коренастого, низенького человека с властными, решительными манерами, полированной лысой головой и короткими пальцами — несколько огорчал тот факт, что пока институт располагал весьма скромными учеными силами. Расположенный в крае, где давно строились заводы, вуз должен был мириться с тем, что приезжали сюда столичные выпускники неохотно, преподавать соглашались немногие, ибо ни окладом, ни приличным жильем обеспечить их не было возможности. Грачев знал, что какой-нибудь машзавод или строительный трест предлагал куда более высокие ставки и отдельные квартиры, а потому он приглашал как совместителей местных командиров хозяйств, читавших лекции по вечерам, нерегулярно, постоянно отвлекаемых заботами сложных своих фирм.

Вот и сейчас Стальрев Никанорович Грачев, разложив папки на столешнице, решал сложную проблему обеспечения преподавательскими кадрами будущего расширенного приема студентов. Только что был сдан в эксплуатацию левый корпус — почти девятьсот квадратных метров, пахнувших свежей олифой, высыхающим деревом и эфиром. Предстояло разместить там три лаборатории, оборудование для которых уже полгода томилось в ящиках под брезентом во дворе, укомплектовать две кафедры, для которых пока не было ни одной значительной личности, кроме десятка молодых выпускников своего же института, оставленных после долгой переписки с министерством, Обещали также прислать остепененного заведующего из аспирантуры столицы, но как и где достать второго?

Стальрев Никанорович (имя его, данное в самом начале 20-х годов, обозначало «сталь революции») задумчиво очинивал ножичком разноцветные карандаши, что стояли в хромированном бокальчике письменного прибора. Профессором он стал, не достигнув сорока, будучи любимым учеником академика Страбахина — создателя теории легирования сталей отечественными ферросплавами. Рожденный в семье рабочего-металлиста на одном из демидовских заводов Урала, Стальрев Никанорович перед самой войной попал в столицу, но годы войны провел в Сибири возле электросталеплавильных печей подручным плавильщика и старшим мастером, занимаясь по вечерам в эвакуированном институте. Энергичный, целеустремленный молодой студент-вечерник обратил на себя внимание пожилого Страбахина уже на первых лабораторных, когда пытливо искал варианты химических составов смесей. Будущий академик, оставшись с небольшой группой сотрудников, рад был возможности найти единомышленников на производстве, чтобы проверить в промышленном масштабе способы плавления прочных броневых сталей. Он посвятил третьекурсника в сложный мир рекомбинаций и структуры атомов, увлек его необычной идеей экономного расхода компонентов, и вот уже, идя на риск, они сумели выдать первые десять тонн хромованадиевой стали на стареньких электропечах с динасовой футеровкой… На пятом курсе Стальрев защищает кандидатскую диссертацию одновременно с дипломом, а через три с лишним года — докторскую, имея признанным учителем самого Страбахина.

Конечно, не все гладко шло в прошлом у Грачева. Авторитет учителя и его результативность покрыли многие срывы молодого ученого: его резкость и решительность суждений, нежелание вдумываться в традиционные методы сталеплавления, пренебрежение к размеренному научному поиску. Сам не замечая, Грачев поверил тому, что ему удастся все, и целый ряд аварий, неудачных плавок пришлось списывать со счетов, подводя под заключение авторитетных комиссий особые мнения уважаемого Страбахина.

К сорока годам Грачев полюбил власть, даваемую ему научной карьерой и молодостью, любил он и рискованные решения, — черта, доставшаяся ему в характере от отца, уездного комиссара времен гражданской, затем директора ряда крупных заводов. Отец умер недавно. Будучи в столице, Грачев встречал в министерствах людей, которые при упоминании его фамилии делали значительные глаза и через весь зал шли к нему с рукопожатием, похлопыванием по плечу и протяжной фразой: «Крепкий был у вас отец, Стальрев Никанорович. Как говорится, кремень…»

И вот сейчас, сидя в кожаном, с волосяной начинкой кресле, Грачев досадливо морщился, глядя на кипу вопрошающих бумаг, требовавших осторожных, ограниченных рамками инструкций решений. «Превращаюсь в писаря», — думал Грачев, перебирая в памяти сотрудников института, которым можно было поручить руководство новой кафедрой. Одни были слишком молоды, другие — по-стариковски провинциально осторожны, третьи не имели должных степеней или хотя бы ученых званий. «Не поставишь же металлурга руководить строительной кафедрой», — думал он, тасуя машинописные бумаги с сиреневыми грифами министерств и ведомств. Наиболее подходил по стажу, конечно, Кирпотин, и Грачев догадывался о его устремлениях по тому, как тот, добровольно взяв на себя курс строительной механики, добросовестно тянул его, будучи механиком, а не строителем по образованию. Правда, доходили слухи о его ляпсусах на лекциях или при решении задач, которые вытаскивали на свет его молодые досужие ассистенты. Но что делать, иных людей, на которых можно положиться, пока не было…

И тут Грачев, которому среди бумаг попалась на столе актировка сдачи институтского корпуса, увидел подпись главного инженера треста Задорина — своего давнишнего знакомого. Он тотчас набрал номер телефона отдела кадров треста и, прокашлявшись, сказал: «Говорит ректор политехнического Грачев. Прошу справку — какое образование у товарища Задорина?». В трубке щелкнуло, и девический звонкий голос, пошуршав бумагами, ответил:

— Землеустроительный техникум, окончил в 38 году, Стальрев Никанорович.

— Дальше что в анкете? — перебирая пальцами грани карандаша, спросил Грачев.

— Дальше — служба в армии, ранение под Бобруйском, производитель работ в Каменогорске, начальник участка на заводе «Сельхозмаш» и наш трест…

— Когда стал главным?

— Пять лет назад.

— Изобретения есть, выставки, награды?

— Свидетельств два, в соавторстве с Чураковым. Выставка достижений — внедрение сборного железобетона в сельском хозяйстве. Серебряная медаль. — Девический голос был торжествующе значительным, и Грачев снова поморщился: аттестует начальника. Вот, мол, какие у нас именитые руководители…

— Спасибо, — поблагодарил он и, бросив фиолетовую трубку на рычаги, откинулся в кресле…

IV

Артем выскочил из дверей института, его круглые глаза под толстыми очками сияли восторгом:

— Ура! Сессия окончена! Победа! — приплясывал он от радости. Русые волнистые волосы его рассыпались в беспорядке, ворот тенниски со шнуровкой был расстегнут, а брюки пузырились на коленях, облитые чернилами авторучки. Терентий бросился обнимать друга, вслед за которым на крыльцо высыпала группа сокурсников — в разноцветных рубашках, кое-кто в галстуках с модными пальмами и попугайчиками, с чемоданчиками и планшетками.

— Расскажи, как там он тебя… — все в один голос.

И Артем, стройный, живой в движениях и мимике, принялся рассказывать, забавно копируя сухую педантичность Кирпотина.

— Он меня спрашивает три уравнения равновесия сил, а я два помню, а третье — начисто забыл…

Все сгрудились на крыльце, мешая проходить в двухстворчатую дубовую дверь с медными нашлепками. Жарко и душно было от асфальта.

— И как же ты?.. Не томи.

— А у меня память зрительная, знаешь, какая — во! В школе страницы запоминал. Я и спрашиваю: «Это вы в какой лекции читали, Николай Иванович? После задачи на три стержня с разрывной силой?». Он и расцвел. Бубнит: «В тринадцатой лекции, раздел третий, после задачи сорок четвертой»… Ну-ну. И чувствую, в самое его податливое место попал. Достал дед свои пергаменты, стал перебирать. Тут я и вспомнил всю схему, с ходу нарисовал и его надпись любимую «Sic». По-латыни значит «особое внимание».

Терентий представил себе пеструю от разноцветных мелков доску, которую с натугой поднимал Кирпотин, и как все задирали подбородки, срисовывая картинки, пока он размеренно ходил по рядам, заглядывая в конспекты. «Школярство», — подумал про себя, но мысль была мимолетной, и он уже присоединился к общему ликованию. Все разглядывали жирную надпись «отменно», которая обозначала у старого чудака высший балл, и Артем, поблескивая стеклами выпуклых очков, охотно пустил по рукам синюю новенькую еще зачетку с его чуть глуповатой фотографией стриженного под бокс десятиклассника…

Как давно это было — прошлогоднее тревожное лето, муки отца и матери, мечтавших о его музыкальной карьере, их слезы и рыдания. Мальчик — единственный сын обеспеченных, талантливых родителей — решил идти в строители. «Что ты будешь делать на стройке — месить грязь сапогами, ругаться с полуграмотными каменщиками?!.. — кричал на фальцете отец — пианист местной филармонии, автор трех десятков романсов и радиопрограммы «Мы любим классику».

— Воровать материалы и строить вам дачу, — язвил в ответ сын, упрямо набычась и засунув руки в карманы.

— Ну, шел бы на приборостроительный — там чисто, работа квалифицированная, все в белых халатах, — с надеждой тянула мать, прижимая батистовый платочек к глазам.

— Я имею аттестат зрелости. Понятно? Я созрел до собственного выбора, — сопротивлялся Артем, правда, не совсем уверенный в том, что правильно понял советы соседа по лестничной площадке — старого архитектора Серебрякова. Тот советовал идти в архитектурный, и лишь на крайний случай — в местный политехнический, на стройфак, если провалится на рисунке в МАрхИ. Но, жалея родителей, Артем выбрал сразу местный вуз, и теперь сражался на экзаменах, внутренне раздвоенный неполнотой своего решения.

И вот он — студент, почти отличник, если не считать четверки по математике. Конечно, по термеху могла быть и тройка, но верная память и тут не подвела его, и он был на верху блаженства. Впереди предстояла геодезическая короткая практика, и два полных месяца наконец-то свободного лета. Стипендия обеспечена, друзья готовы на любые авантюры…

Обнявшись, они шли по городу, размахивая чемоданчиками.

— Знаешь, мне Серебряков говорил, что у него много фотографий старого города! Давай двинем к нему, — предложил Артем. — Мы ведь должны знать прошлое…

— Чтобы могли лепить коробки из железобетона, — скептически сказал Терентий и указал на длинный ряд однообразных новостроек, что тянулся стеной, закрывая утлые серые бараки с разноцветными крышами из дранок, толя и неоцинкованного железа. Решетчатые башни кранов медленно несли на расчалках квадратики панелей — тусклых и одинаковых, горы досок желтели внизу, дымились черным густым дымом варочные котлы для битума.

— Ерунда, до того времени еще все сто раз переменится. Ты видал, какое роскошное здание Серебряков на Ильинке соорудил — всего пять лет назад. Можно, значит, было. Стили меняются, а архитектура остается. — Артем остановился у тележки выпить газировки и кивком предложил другу, но Терентий молчал. Он все еще переживал неудачу с экзаменом. В сущности, Кирпотин не задал ни одного вопроса, не опроверг ни единого слова — и все-таки «посредственно». Конечно, пересдавать ему бесполезно — вкатит два балла и запомнит на всю жизнь. Так что прощай, стипендия, до февраля. Мать будет поджимать губы, давая ему на обеды, и книг теперь не купишь в букинистике. Поступая в институт, Терентий думал, что все в его жизни теперь пойдет по-иному, по-взрослому. Однако привычная вчера парта сменилась аудиторным столом, вместо одного часа стала пара — и все. На дом только уроков не задают, но все равно учить надо каждый день, и чертить — прорву. За один курс десять семестровых по графике, да три отмывки каких-то римских палаццо да Кортона, палаццо Лоджий… И что такое его будущая специальность строителя — даже предположить трудно. Мать говорила: «Поступай — с квартирой будешь». Разве для этого стоит быть снова школяром?..

Терентий дождался, пока друг утолит жажду, и решил распрощаться:

— Слушай, Тема, мне еще в сад надо: помидоры полить. Сегодня, смотри, какое пекло…

— Ты — фермер, вот ты кто, Тэд. Куркуль и собственник, — провозгласил Артем, бесцеремонно забирая у друга нагревшийся на солнце чемоданчик. — Идем к нам, у отца гости будут и, чувствую, будет чем полакомиться. Балык уважаешь?

— Нет, я все-таки пойду. Сгорят помидоры. Мы ведь теперь с матерью на одну зарплату тянуть будем…

— Чепуха, — Артем был воодушевлен идеей званого обеда и непременным участием в нем друга. — Помидоры надо раз в три дня поливать, а то прокиснут на корню. Я в энциклопедии читал: они из Южной Америки, из пампасов. А насчет заработка — не тревожься. Я у отца тебе в филармошке такой калым найду — расцелуешь. Так что, идем, паруса на зюйд-вест и полный вперед…

Терентий вздохнул и нехотя побрел вслед за другом вдоль дороги с городскими, пушистыми от густого пуха, тополями.

V

Если бы друзья чуточку помедлили возле продавщицы газированной водой, они столкнулись бы нос к носу с человеком, вид которого неминуемо привел бы их в неописуемое смущение. Распаренный, жалкий Кирпотин остановился возле синей тележки с подтеками воды на пыльном асфальте, чтобы чуточку подкрепиться. Он тащил из магазина после экзамена полную авоську продуктов — молочных и кефирных бутылок, творожных промокших насквозь пакетиков, с которых капала ему на стоптанные туфли мутная жидкость. Из редкой сетки торчали во все стороны перья лука, морковные хвосты, и все это в сочетании с потертым черным пиджаком, усыпанным перхотью, со следами мела, выглядело нелепо и жалко. Впрочем, Кирпотин не обращал на свой вид никакого внимания. Во всем, кроме науки и семьи, он был рассеян и неловок. Вот и сейчас, дергая обтянутым сухой кожей, плохо выбритым кадыком, он глотал воду, не замечая, как фонтанчики брызг из-под мойки густо поливают борт его пиджака. Кто-то из очереди сжалился и обратил его внимание на это, отчего ему пришлось отойти в сторону и долго смущенно вытирать полу, комкая громадный клетчатый платок.

Кирпотин женился поздно, когда уже отчетливо и бесповоротно понял невозможность найти применение своим талантам в обычной жизни. До этого он работал плотинным контролером в Сибири, на реке Нюкжа, года три был сменным мастером в паровозном депо, потом — конструктором местного машзавода. И везде повторялось одно и то же — начальники люто начинали ненавидеть дотошного механика с университетским значком, с вечными советами и рацпредложениями, ради химерических целей которых надо было бы полгода срывать планы, лихорадить производство, а потом выплачивать ему — единственному — высокие премии. Идти же на любые соглашения, на контакты с начальством в совместной авторской деятельности Кирпотин никогда не желал. Надо ли говорить, что Николай Кирпотин и не помышлял о женитьбе, пока жива была его мать — женщина старых взглядов. Женился он в тридцать седьмом, женился на женщине намного младше себя, муж которой был увезен бог весть куда в глухой машине с зарешеченными окнами. В этом решении пригреть одинокую, измученную безвестьем женщину, ранее довольную собой, обильной жизнью и лаской, было у Кирпотина нечто непроизвольно-вызывающее. Он как бы оборонялся против тех, кто не дал ему права быть самим собой, кто хотел бы поломать его твердые прямолинейные взгляды, заставить его ловчить и соглашаться. Кирпотин, тогда еще первый год ставший ассистентом кафедры в Перми, решил, что настал его час, и вечером, зайдя с тихим стуком в комнату знакомого за три года общежития, где одна, без друзей и семьи, плакала по ночам Даша Широкова, сразу с порога предложил: «Едемте ко мне». И выложил на стол давние подарки матери — заветное кольцо, серебряные серьги и старинные браслеты с бирюзой, что ишимская казачка лелеяла для будущей, так и не увиденной невестки. Конечно, не сразу согласилась молодая жена инженера Широкова перейти в квартиру неудачника-ассистента. Еще долго ждала весточки от мужа, угрюмилась, когда молчаливый Кирпотин приносил ей в судках еду из столовки и ходил на рынок за проросшей к весне картошкой, да только не было никаких вестей, и даже ранее щедрые на хлебосольство бывшие друзья мужа встречали ее теперь холодно и отчужденно. Дело о взрывающихся паровых котлах системы Широкова рассматривалось в разных инстанциях, и нельзя было судить, как и чем оно кончится.

Потом началась война. Супруги, хотя и имели разные фамилии, а жили дружно и скромно, за притолокой жестоких событий времени, ростя единственную голубоглазую дочку Оленьку. Кирпотину было за сорок, считал он на заводе артиллерийские винтовые пружины и упорные откатные устройства, потому не трогали его, нагрузив сверх меры обучением молодых конструкторов из мальчонок-ремесленников. Спасали его и многочисленные изобретения, за которые он исправно получал пайковые премии, примерив, наконец, свой обиженный разум с властным и суровым велением времени. Даже медаль имел он в те годы, и нежно любил свое сокровище — кудрявую Оленьку с бледным прозрачным личиком, слабенькими кривыми ножками и вечными пузырями простуды на губах. Только она мирила его с несправедливостью судьбы, заставляла его молча тянуть лямку рядового институтского упряжного коня. Лекции он читал на начальных курсах, к выпуску не имел никакого отношения, и кем становились его бесчисленные студенты, делавшие дипломы на других кафедрах, не имел ни малейшего понятия. Даже в экзаменационные комиссии, за столы с алыми скатертями и пышными цветами, его не приглашали, хотя и стал он доцентом к полувеку жизни.

Кирпотин любил проводить с дочкой все свободное время. Даже теперь, когда она стала девушкой — стройной, тонконогой, обидчивой, со стриженой челкой, — он обожал ходить с ней в кино, не давал матери загружать ее помимо учебы никакой домашней работой и методично делал все сам: покупал продукты, готовил обед, мыл квартиру. Благо, рабочий день его не был нормирован, жил он недалеко от института, куда переехал по конкурсу в первый год основания, и успевал, пользуясь старыми конспектами, читать на четырех потоках, не теряя времени на переделку и исправление лекций в домашних условиях. «Ты — идеальный муж, папа, — в минуту откровения говорила ему дочь, — я себе никогда такого не найду. И наверное, не выйду замуж… Ты рад?»

И Кирпотин, прижимая к щеке пушистые, пахнущие модным шампунем, волосы дочери, только беззвучно плакал, не в силах выразить всю накопленную годами боль и нежность перед этой балованной, но чуткой сердцем, юной жизнью.

Вот и сейчас, очищая пиджак от подтеков, он думал, что бы сварить ему на парадный торжественный обед, посвященный получению аттестата дочерью. Наглаженная, чистенькая, она упорхнула с утра, сверкая белизной кружев воротничка и фартука, поскрипывая новыми туфлями на высоких каблуках, — и отец еле-еле успел убрать со стола, торопясь на свой обычный экзамен. Теперь, к пяти часам дочь должна ненадолго вернуться, отдохнуть перед выпускным балом, сменить форменное платье на новое, шифоновое. Еще вчера отец с матерью решили преподнести ей подарок — родовые Кирпотинские драгоценности с бирюзовыми камешками и червленым с финифтью серебром. Разве приносили они кому-нибудь плохое, думал Николай Иванович, про себя улыбаясь заранее смущенному лицу дочери при виде нового платья, подарков, а главное- — особому торту, рецепт которого он давно выписал на отдельную аккуратную карточку из картона. «Торт Верлибр», — шептал он про себя, размышляя, где ему еще купить миндальных орехов, корицы и не забыть сахарной пудры… «Да, главное — сахарная пудра», — думал старик, если так можно было назвать пятидесятисемилетнего человека, идущего под городскими тополями с тяжелой сумкой продуктов.

VI

День шел на убыль, когда Грачев, закончив неотложные дела, вызвал машину. До отъезда на дачу он хотел еще переговорить с глазу на глаз с Задориным, который ждал его в тресте. Легкой, упругой походкой ректор прошел по коридору, хозяйским глазом окидывая свежие красиво оформленные стенды по истории института, подготовленные к новому приему абитуриентов. Стенды были современными, с яркими пластиками, четкой бронзировкой надписей и алыми стрелами на карте, обозначавшими места разъезда выпускников. Особо были выделены портреты крупных руководителей, достигших солидных постов и званий. Правда, таких пока было немного, но ректор остался доволен: стенд внушал почтение, и «левые» деньги, истраченные на работу художников, пошли не впустую. Грачев знал, что многочисленные комиссии, проверявшие его работу, особо ценили внушительность и цифровой материал, выставленный на обозрение. В этом отношении он умел подать товар лицом.

Шоколадная «Волга» ждала у крыльца возле чугунной фонарной колонки, сделанной в александрийском стиле. Проект здания института делался в столице, и Грачев тогда еще, семь лет назад, вникал в каждую мелочь индивидуального произведения архитектуры. Не всегда его просьбы учитывались обидчивыми зодчими, скупились на добротную отделку и местные власти, когда он просил одеть камнем хотя бы три этажа и дать все подвалы с силовым армированным полом для размещения тяжелого оборудования, но в целом здание было не чета стареньким европейским вузам с их монастырскими клетушками аудиторий и жалкими лабораториями-сарайчиками. Институт, действительно, походил на дворец науки с мощными крыльями боковых корпусов, стремительным портиком центральной части и гранитным полированным фасадом. Жаль, что при утверждении сметы в министерстве срезали деньги и пришлось отказаться от башни с курантами. Всякий раз, отъезжая от крылатого орлиного здания вниз, к городу, Грачев чувствовал, как не хватает этой увенчивающей башни и золотых, со стрелками, курантов… «Да, опередили нас свердловчане, — думал он, — какую у себя красоту отгрохали…»

Машина шла по проспекту легко, словно невесомая, и, сидя по привычке, усвоенной от министерских товарищей, сзади, справа, за шофером, Грачев обдумывал, как повести ему разговор с Задориным — известным ему не то чтобы коротко, но достаточно хорошо, чтобы не ожидать от него подвоха или недопонимания. Задорин взлетел на гребне сборного железобетона, реконструировав всю базу треста на выпуск этого нового материала. Припоминая, Грачев сравнивал про себя факты, когда тот из обычного начальника участка взлетел, вытеснив на пенсию поочередно главного технолога и затем главного инженера, известных Грачеву с войны, как поборников металла, кирпича и дерева. Это они строили город в тридцатые годы, создав ряд неплохих кварталов, а после — в начале пятидесятых, отгрохали такие белоснежные Парфеноны кинотеатров с бронзовыми люстрами, гипсовыми виньетками и какой-то капустой, что с непривычки болели от роскоши глаза. Но, видно, силен был в экономике выпускник землеустроительного техникума, если даже в центральных газетах печатали его статьи о преимуществе сборного железобетона, где доказывалась рентабельность перехода на карточные одинаковые дома из серийных блоков. «Черт с нами, строителями, — думал Грачев, — может, и вправду «позолота сотрется, свиная кожа останется». Сам-то он жил в трехкомнатной квартире постройки тридцать второго года с таким коридором, что сын в пять лет еще катался на велосипеде, и в целом проблема сборки домов его мало интересовала. Сейчас ему важно было уяснить — насколько прочно сидит на своем месте Акинфий Задорин, какова его способность понимать собеседника с полуслова, подходящая для задуманной им цели…

Задорин встретил его по-дружески, несмотря на разницу лет. Седоватый, с мешками под глазами и оплывшей фигурой, он сидел за полукруглым столом с аппаратами коротковолновой связи, рычажками селекторов и разноцветными телефонами. Грачев сразу почувствовал, что размах у треста куда шире его скромного ректорского стола с бумажками. День заканчивался, и Задорин, искусно манипулируя переключателем, довершал разбор дня на участках. «Пять минут — и я ваш», — коротко, после рукопожатия, сказал он и подхватил на полуслове фразу из динамика:

— А я тебе говорю — пропарка слабая. Ты — технолог, а азбуки портландцемента не знаешь. Дай влажность девяносто семь…

— Коррозия форм велика, Акинфий Кузьмич. Не будет оборачиваемости, — пробовал возразить чей-то робкий голос.

— Я свою сталь знаю. Делай, что говорят, завтра подтверждение пришлю. Ясно?

Задорин щелкнул переключателем и откинулся от стола на кресло, вращающееся вокруг оси.

— Вот сижу, как диспетчер. Все чего-то боятся, жмутся, как воробьи в мороз…

— Новое дело всегда зыбко. Слышал я, четвертый микрорайон заканчиваете? — подчеркнул свою осведомленность Грачев.

Задорин вышел из-за стола, запросто сел рядом, показывая равность ранга собеседника, и охотно взял папиросу. После затяжки он с расстановкой сказал:

— Заканчивать-то заканчиваем, Стальрев Никанорович, а склоки не оберешься. Лаборатория министерства сварку под сомнение ставит. Понагнали дозиметристов, рентгеном пятый дом светят.

— Арматура, что ли, бракованная? Или сталь не кондиционная? — Грачев курил, осматривая кабинет, где стены пестрели диаграммами, графиками и генпланами районов города.

— Да сварщик у меня слабоват. Твой выпускник, Бахметьев. Взял со скамьи в управление, вам поверил — а он мечется…

— Что ж, с инженерами пока на строительстве туго. Помогаем, чем можем. Сами знаете — выше головы не прыгнешь, — ректор сознательно не переходил на «ты», помня о предстоящем сложном разговоре и неясности ситуации.

— Что там ваша институтская инженерия. Пять-десять лет надо, чтобы человек хоть мало-мальски отдачу давать начал. Бумажка, она и есть бумажка, — Задорин сердито покосился на диаграммы, где среди прочих висел плакат роста численности инженерных кадров, верхний процент которого не дотягивал до тридцати, — работаем с теми, кто тянет лямку и мозгами ворочает. А эти — пока детский сад… — и он ткнул недокуренную папиросу в хрустальную пепельницу. Грачев почувствовал, что сейчас самое время.

— Я ведь по делу к вам, Акинфий Кузьмич. Есть у меня деловое предложение, только не знаю, как отнесетесь.

— Говори мне, профессор, «ты». Чай, не первый год знакомы, помнится, и на банкетах встречались, и в один день награды получали, — Задорин стал добродушнее, желтое, одутловатое лицо его потеплело, тяжелые властные складки возле губ постепенно разгладились.

— Судя по всему, настоящий инженер в вашей конкретной области складывается годами?..

— Да это и в любой. Отец мой прорабом на Вотяковской ГЭС работал с американцами-электриками. У них через десять лет после колледжа экзамен на диплом сдавать допускают. И то не всех… — Грачев поморщился. Такая крутизна оборота его не устраивала.

— У них своя система отбора. Нам надо быть гибкими, и в то же время есть четкие обязательные программы…

— Вот то-то и оно, Обязательные… У меня они, с вашего детского садика, хоть про луну расскажут, а ГОСТов не ведают, чуть что — за линейку хватаются. Что же, выходит, Ивана Великого с логарифмами строили? Ведь пятьсот лет стоит!.. — И Задорин иронично пощелкал ногтями по крышке гладкого стола, в котором отражалась пятирожковая, лилиями, люстра кабинета.

Грачев не спорил. Он понял, что не с той стороны подошел к самолюбивому начальнику, все козыри которого лежали в опыте и природной смекалке.

— Но в наше время рост человека немыслим без этой, как вы говорите, бумажки. Вы с вашим размахом могли бы развернуться и пошире…

— Да чего мне пошире. Третий год в министерство зовут, а я не иду. Чиновником быть — не по мне. Тут я хозяин, люди знакомые, проверенные. У меня, по секрету скажу, своя старая наполеоновская гвардия почище любых инженеров. Все — с бригадиров рощенные. Курсы, конечно, кончали, как положено…

— И все-таки дипломы им бы не помешали, — снова вставил крючок Грачев, досадуя на непонятливость главного инженера.

— Дипломы?.. Это что же, в сорок лет их с мальчишками за парты сажать. Нет, дело у нас горячее, вся страна за опытом ездит. Завтра вот делегация из Тулы будет. Зачем их отрывать…

— А что если… — ректор на минуту помедлил, встал, пройдя мимо Задорина, сидящего, широко расставив крепкие, как футбольные мячи, колени, — если создать из таких людей особую группу?.. Ускоренный курс, например, за два-три года?

Он смотрел сейчас на Задорина из-за спины и видел, как тот круто наклонил голову, обнажив, точно коричневый ствол дерева, морщинистую, волосатую шею, широкие уши его были прижаты мочками к черепу, и весь он был бугристый, толстокожий, похожий на рабочего слона, каких Грачев видел в командировке в Индии прошлым летом.

VII

Друзья ввалились в прихожую шумно и демонстративно. Вернее, демонстрировал за двоих Артем, неистово нажимая сначала на кнопки звонка, потом, когда мать в переднике с суетливо-озабоченным лицом открыла дверь, он дико закричал: «Победа! Мы со щитом!» — и, приплясывая, ворвался в прихожую, где висели эстампы, лосиные рога и прочая показная дребедень. Мать, всплеснув руками, бросилась его целовать, а Терентий стоял сзади, держа оба чемоданчика и прислушиваясь к гулу голосов в столовой.

Артем, отбиваясь от матери, на ходу стаскивал тенниску:

— Рубашки готовы? Мне и Тэду — срочно! Маман, кто у нас?

— У папы кинорежиссер Богоявленский. Пожалуйста, не забудь галстук поскромнее, Темочка. Проходи, Теша, мы рады тебе…

Остроносенькая, хрупкая Мария Мироновна с робкими кудельками завивки, всегда со вкусом одетая, была домашним ангелом-хранителем двух легкомысленных импульсивных мужчин, опекала и обиходила их, успевая при этом быть сносным врачом районной поликлиники. Правда, работала она на полставке, но работу не бросала даже в трудные годы, когда Темочка был маленьким. Ее часто вызывали к больным по ночам, и Терентий, приходя в такие дни к другу, заставал дома полный развал, ругающихся мужичков и неразбериху. Сегодня все было прибрано, вычищено, и даже лосиные рога блестели новым лаком.

Пройдя к себе в комнату, Артем протянул другу шикарные полосатые брюки от импортного костюма и шелковую сорочку с янтарными запонками. Как ни отказывался Терентий, почти насильно завязал ему галстук и широкую желто-черную клетку.

— Богоявленский, знаешь, мировой старик. С самим Эйзенштейном работал… Не ударь в грязь лицом, Тетерев.

— Откуда он в наших краях? — причесываясь перед зеркалом, спросил Терентий. У Артема была своя комната — крохотная, с маленьким раскладным столом и диваном, но зато своя. По полкам некрашеных стеллажей, которые Терентий еще зимой помогал соорудить другу, стояли книги, любимые обоими: «История искусств» Грабаря, серия «Жизнь замечательных людей», Робеспьер, Делакруа, Мольер. Книги по математике и технике пока занимали скромное место рядом с альбомами живописцев-передвижников. Многое узнал в этой клетушке Терентий, и горячая дружба с Артемом была для него отдушиной после школьных соклассников, почти целиком ушедших в военные училища.

— Это долгая история. Как-нибудь расскажу… Ну, готов? Двинули…

Когда друзья, поздоровавшись, чинно вошли в столовую, разговор был в самом разгаре. За овальным столом вокруг самовара сидело несколько человек, среди которых Терентий сразу увидел выразительное шоколадно-морщинистое лицо Богоявленского с живыми навыкате блестящими глазами, хрящеватым аристократическим носом и величественной сизой лысинкой на темени. Старик был сух, поджар, узкоплеч, длинные пальцы его манерно держали мельхиоровый подстаканник с коричневым чаем, а под галстук была заправлена вышитая салфетка.

«С собой он ее, что ли, носит?» — мелькнуло непроизвольно у Терентия, ибо таких изделий сроду он не видел в этом доме. Кроме Богоявленского, был еще филармонический фотохудожник Семен — давно знакомый Терентию, оператор местного, только что открывшегося телевидения Миша Козелков и сам хозяин — белолицый, румяный Игорь Никитович Орлов, любитель поговорить, посибаритствовать в свободное время, а в целом — дьявольски работоспособный мужик. Терентий зимой часто ходил на его концерты, и ему они нравились, как и то, что Орлов не строил из себя непризнанного гения или провинциального светила. Просто он работал и жил только музыкой. «Не то, что я», — снова подумал про себя Теша, которого сегодня особенно удручала формальность и вместе с тем странная справедливость полученной оценки. Он снова с болью души начал колебаться в своем выборе, но не позволял этой мысли овладеть сознанием…

— И все-таки я не согласен с вами, уважаемый Игорь Никитович, — мягко и иронично, словно играя в поддавки с молодежью, которая преобладала в столовой, продолжал после знакомства Богоявленский, — джазовая музыка необходима нынешней юности. Бросьте пичкать их сухомятиной классики, растворите окно в мир сегодняшней европейской и негритянской музыки. Ведь не вас учить, как не принимали Прокофьева, потом Шостаковича, теперь — Армстронга и Гершвина…

Орлов, вся композиторская карьера которого строилась на благоговении перед святынями гармонии прошлого, сердито и потешно махал ладошками: «Оставьте, Павел Петрович, это какофония, издевательство над нервами и какой-то сектантский оргазм. Я слышу километры пленок, записанных нашими осветителями, монтерами и прочими «прогрессивными» работниками сцены. Но я не слышу ни единой мысли. Еще «Порги и Бесс» — это музыка. А дальше — маразм, издевательство…» Богоявленский, помешивая витой серебряной ложечкой чай, слушал Орлова, а глаза его озорно и заговорщицки блестели. Терентий безотчетно симпатизировал забавному старику, который явно провоцирует увлеченного Орлова. Это ясно. Было интересно, как повернется разговор, и друзья тихонько присели в дальнем конце стола, возле оставленных для них закусок и лангетов.

— Я не считаю себя столь компетентным в мелодике, но мне кажется — вы просто смешиваете школы. Есть школа гармонии, идущая от Баха и Гайдна, а есть самобытная, как резная скульптура Африки или японская графика, музыка иных рас и народов. Не будьте же педантом в застегнутом мундире — дайте ассонансу выйти на эстраду, в публику, и вы только обогатите свою же творческую палитру, дорогой.

— Позвольте, но это сразу станет эпидемией. Нет ни традиций, ни такта, чтобы воспринять. Вы посмотрите, как они танцуют безумные рок-н-роллы! — не сдавался Орлов, раскрасневшись и распустив чуть ли не до живота галстук-бабочку.

— О, я в юности любил танцы. Вы знаете, о моей чечетке писал даже Эйзенштейн, — живо и по-прежнему с иронией сказал Богоявленский, — сыграйте мне, коллега, и вы убедитесь, что любой танец нуждается в артистизме. В этом, кстати, я согласен…