НАДО, ЧТОБ ПОЭТ И В ЖИЗНИ БЫЛ МАСТАК...

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НАДО, ЧТОБ ПОЭТ И В ЖИЗНИ БЫЛ МАСТАК...

Сто с лишним лет тому назад прозвучали слова, исполненные великой горечи и великой гордости:

«Ужасный, скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром; будь то поэт, гражданин, мыслитель — всех их толкает в могилу неумолимый рок. История нашей литературы — это или мартиролог, или реестр каторги...

Рылеев повешен Николаем.

Пушкин убит на дуэли, тридцати восьми лет.

Грибоедов предательски убит в Тегеране.

Лермонтов убит на дуэли, тридцати лет, на Кавказе.

Веневитинов убит обществом, двадцати двух лет.

Кольцов убит своей семьей, тридцати трех лет.

Белинский убит тридцати пяти лет, голодом и нищетой.

Полежаев умер в военном госпитале, после восьми лет принудительной солдатской службы на Кавказе.

Баратынский умер после двенадцатилетней ссылки.

Бестужев погиб на Кавказе, совсем еще молодым, после сибирской каторги...»

Этот скорбный перечень жертв царского самодержавия (слово «мартиролог» как раз и означает список жертв, перечень мучеников) взят из книги Александра Ивановича Герцена «О развитии революционных идей в России».

Тут, конечно, не просто цепь случайных совпадений. Не случайно и то, что книга, говорящая о развитии революционных идей, больше чем наполовину посвящена художественной литературе.

Настоящий честный писатель — всегда революционер. Даже если он по своим убеждениям противник революционного переустройства мира. Недаром же Лев Николаевич Толстой, который вовсе не хотел революции, специальным постановлением Святейшего Синода был отлучен от церкви. И каждый год по всем русским церквам торжественно провозглашалась анафема этому «еретику и богоотступнику». Имя Толстого громогласно проклиналось вместе с именами «вора и богоотступника Стеньки Разина», «вора и богоотступника Емельки Пугачева» и прочих «смутьянов», колебавших устои царского трона.

Толстой тоже колебал эти устои своим беспощадным, правдивым словом. Но и он, и другие лучшие писатели России не желали ограничивать свою «смутьянскую» деятельность одними только словами. Они хотели не слов, а именно дела.

Однажды, лет за пять до восстания декабристов, в селе Каменка, которое потом назвали столицей южных декабристов, в имении Давыдовых собралось немало старых знакомых, среди которых чуть не все состояли членами декабристского «Союза благоденствия». Впрочем, были тут и люди, не посвященные в тайну общества, — например, знаменитый герой Отечественной войны 1812 года генерал Раевский.

Наблюдательный генерал догадывался, что среди его знакомых существует какой-то заговор; и вот члены тайного общества, не желая раскрывать перед ним карты, решили сбить его с толку. По-нынешнему говоря, разыграть.

Они завели спор на политические темы, а Раевского избрали арбитром этого спора.

Был тут и Пушкин.

Мнения разделились. Пушкин горячо доказывал, что тайное общество необходимо для России, а декабрист Якушкин, который давным-давно уже был одним из активнейших членов этого общества, для отвода глаз стал ему возражать: дескать, такое общество было бы бесполезно.

Не согласился с Якушкиным и Раевский. Тогда Якушкин сказал ему:

— Мне нетрудно доказать вам, что вы шутите; я предложу вам вопрос: если бы теперь уже существовало тайное общество, вы, наверное, к нему не присоединились бы?

— Напротив, наверное бы присоединился! — ответил Раевский.

— В таком случае, давайте руку! — сказал Якушкин.

Генерал протянул руку, но Якушкин, видно, решил, что игра зашла слишком далеко. Он расхохотался и сказал:

— Разумеется, все это только одна шутка!

Рассмеялись и другие. Один Пушкин чуть не заплакал. Раскрасневшийся, со слезами на глазах, он горько воскликнул:

— Я никогда не был так несчастлив, как теперь! Я уже видел жизнь свою облагороженною и высокую цель перед собой, — и все это была только злая шутка...

«В эту минуту он был точно прекрасен», — вспоминал Якушкин.

Вдумайтесь хорошенько в эту историю.

Не кому-нибудь — самому Пушкину, величайшему поэту России, уже в ту пору прекрасно сознающему свои силы, жизнь его вне тайного общества, замыслившего революционный переворот, кажется не только не «облагороженной», но и лишенной высокой цели.

Так зарождалась в русской литературе одна из главнейших ее традиций — традиция непременного участия художника в жизни общества. И не только на словах — на деле.

Но разве эта традиция была привилегией одной только русской литературы?

...Когда в далекой Греции вспыхнула война за свободу и не зависимость, великий английский поэт Джордж Гордон Байрон решил ехать туда и стать в ряды борцов.

Многие удивлялись его решению: зачем знаменитому поэту, лорду, богачу рисковать жизнью из-за каких-то неведомых ему греков? И конечно, находились люди, которые говорили ему примерно так:

— О, мы понимаем ваши чувства. Борьба за свободу — это прекрасно, и кому, как не поэту, всем сердцем сочувствовать ей? Но... Подумайте: не безумен ли ваш поступок? И что нужнее миру: великий поэт Байрон или Байрон-солдат?

На первый взгляд эти люди были совершенно правы. Много ли, в самом деле, пользы сражающимся грекам от одного, пусть и храброго солдата? А отправляясь в Грецию и подвергая себя опасности, Байрон подвергал опасности и свои будущие, не родившиеся сочинения...

Но он поступил по-своему. И действительно вскоре погиб — правда, не от пули, а от лихорадки, свалившей его в непривычном климате.

Конечно, нам очень жаль, что Байрон не успел написать еще много замечательных произведений: ведь он погиб молодым, тридцатишестилетним (почти как наш Пушкин). Но вот вопрос: написал ли бы он их в том случае, если бы пошел против совести, поддался разумным уговорам и не совершил героического поступка?

Вряд ли. Ведь вы, вероятно, помните наш разговор о том, что поэт должен быть верен себе и своей поэзии. Восславляя свободу, он не может уклониться от борьбы за нее.

А теперь перенесемся на столетие вперед.

Осень 1936 года. Москва.

В уютной комнате большого московского дома сидят двое — гость и хозяин. Уже поздно, гость собирается уходить. Хозяин, небольшого роста, плотный, широкоплечий человек, кладет руку ему на плечо:

— Погоди, посиди немного. Кто знает, когда еще мы с тобой свидимся!

— Что это вдруг? Кто помешает нам увидеться завтра или послезавтра?

— Я сегодня уезжаю...

— Уезжаешь? Сегодня? Куда?!

— Сейчас в Ленинград. Потом... Дальше.

Неторопливым, спокойным жестом он достает из бокового кармана пиджака кожаный бумажник, вынимает оттуда красную книжицу, протягивает ее товарищу. Тот разглядывает ее, недоумевая: заграничный паспорт... С фотографии на него глядит знакомое лицо собеседника, а рядом чужое, незнакомое имя:

«Пауль Лукач, коммерсант».

— Пауль Лукач? Кто это?

— Это я.

Хозяин улыбается. И, внезапно став серьезным, говорит вполголоса:

— Я еду туда...

Той осенью никому не надо было объяснять, что означает это коротенькое слово. Всем было ясно, что «туда» — это значит в Испанию.

Еще недавно знакомая только по книгам и учебникам географии, Испания в те дни была здесь, у нас, в СССР, на каждом шагу. Дети носили синенькие пилотки с кисточками, их называли «испанки». Взрослые подолгу простаивали у газетных стендов, хмуро вглядываясь в первые военные сводки с «мадридского фронта». И дети, и взрослые повторяли два испанских слова:

«Но пасаран». И не было человека, который не знал бы, что эти слова означают: «Не пройдут». Фашисты, солдаты Гитлера и Муссолини, не пройдут в Мадрид — сердце сражающейся Испанской республики.

Вот почему друг того человека, который решил назваться Паулем Лукачем, ни о чем больше не спрашивал его и только молча обнял на прощание.

А через несколько месяцев на весь мир уже гремело имя генерала Лукача.

В газетах упоминались все новые и новые места боев: Касадель Кампо, Сиерророхо, Харама, Гвадалахара — названия населенных пунктов, под которыми солдаты Лукача держали оборону и поднимались в контратаки.

Бойцы 12-й интернациональной бригады, которой он командовал, говорили, что сама смерть испуганно отступает перед храбростью их командира. Испанские крестьяне любовно называли его «генерал Популлер» — генерал народа.

В бою под Уэской он был смертельно ранен. Осколок вражеского снаряда попал ему в голову.

И только тогда стало известно, кем был на самом деле легендарный генерал Лукач. Все узнали, что под этим именем поехал в Испанию сражаться с фашизмом и погиб венгерский писатель Мате Залка...

Но судьба Мате Залки привлекла нас сейчас не только сходством с судьбой Байрона. Пожалуй, тут как раз интереснее различие этих судеб.

Бойцы республиканской Испании написали на могиле генерала Лукача:

Я хату покинул,

Пошел воевать,

Чтоб землю в Гренаде

Крестьянам отдать.

Строки эти взяты из стихотворения Михаила Светлова «Гренада», написанного за десять лет до того, как в Испании начался фашистский мятеж генерала Франко. И написаны они были вовсе не про тех, кто поехал в Испанию, а про мечтательного паренька, сражавшегося с белыми в 1918 году в украинских степях.

И все-таки мы можем утверждать, что эти строки были написаны и про него, про генерала Лукача, про Мате Залку. Не потому, что он погиб под Уэской весной 1937 года, а потому, что еще тогда, в восемнадцатом, он, точь-в-точь как светловский паренек, «хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать».

Вот как это было.

Вавгусте 1914 года, едва только началась мировая война, венгерский гусарский полк, в котором служил Залка, был отправлен на сербский фронт. Потом на итальянский. И наконец, на русский.

Молоденький гусар не опозорил славы «красных дьяволов», как называли в то время венгерских кавалеристов. Вскоре на его погонах — офицерская звездочка, а на груди — медали за храбрость. Но тут произошло событие, перевернувшее всю его жизнь.

В 1916 году, во время прорыва фронта русскими войсками, Залка попал в плен. Двадцатилетний офицер, румяный и круглолицый, попадает в Сибирь — в глазах европейца самое дикое и страшное место на земном шаре. После зеленой, солнечной Венгрии — угрюмые бараки, окруженные колючей проволокой, грязь, часовые...

Правда, офицерам-то в плену было не так уж плохо. Но Мате Залка не захотел пользоваться привилегиями, которые ему давало офицерское звание. Он порвал с офицерами и перешел жить в солдатский барак. Наравне с солдатами хотел он делить тяготы плена.

— Тут были мои университеты, — с улыбкой вспоминал он потом. — Правда, холодные университеты, но учила там хорошо.

Один из героев романа Николая Островского «Рожденные бурей» рассказывает, как в 1917 году в русском плену поднял пленных «отчаянный парень — венгерец лейтенант Шайно»:

«Он нам прямо сказал: «Расшибай, братва, склады, забирай продукты и обмундирование!» Мы так и сделали. Но большевистская революция туда еще не дошла. И нас распатронили.

Шайно упрятали в тюрьму. Его и нас, заводил из солдат, собрались судить военно-полевым. Но тут началась заваруха! Добрались большевики и до наших лагерей. Всех освободили.

Пошли митинги. И вот часть пленных решила поддержать большевиков. Собралось нас тысячи полторы, если не больше, — мадьяры, венгерцы, галичане... Все больше кавалеристы. Вооружились, достали коней. Захватили город. Тюрьму открыли. Нашли Шайно, и сразу ему вопрос ребром: «Если ты действительно человек порядочный и простому народу сочувствуешь, то принимай команду и действуй!» Лейтенант только подмигнул. «Рад стараться, говорит, коня и пару маузеров!» И пошли мы гвоздить господ русских офицеров!..»

Этот отчаянный лейтенант Шайно и был Мате Залка.

Гусарский офицер «императорской и королевской армии его апостольского величества императора Франца-Иосифа» стал красным командиром. Он прошел по всем фронтам гражданской войны — от Сибири и Урала до степей Украины, тех самых, где воевал «мечтатель-хохол», герой стихотворения Светлова. Он партизанил на Дальнем Востоке и сражался с армией Врангеля. Он участвовал в знаменитом штурме Перекопа. Он увез от колчаковцев целый поезд с золотом, спрятал его в тайге и сохранил до прихода Красной Армии. Об одном этом эпизоде его жизни можно было бы написать целую книгу...

Отшумела гражданская война.

Мате Залка не мог вернуться на родину. В старой Венгрии он был объявлен государственным преступником, за его голову была обещана награда. Он остался жить в Советской России. Стал писателем. Написал хорошие, правдивые книги. Давным-давно сменил он военную гимнастерку с синими кавалерийскими петлицами на штатский костюм. Только боевой орден на лацкане пиджака напоминал о том, что этот человек с полным, благодушным лицом был когда-то лихим конником.

Но как только с газетных страниц пахнуло порохом, как только появились первые сообщения о фашистских бомбах, рвущихся над мирными городами, писатель Мате Залка бросил недописанные книги, оставил дом, Москву и, не раздумывая, уехал сражаться за свободу далекой, чужой страны...

Теперь-то вы, наверное, и сами заметили, что тут есть и в самом деле немалое различие с судьбой Байрона.

О Байроне, Рылееве, Кюхельбекере, Бестужеве, Одоевском, обо всех поэтах прошлого, вступивших в ряды бойцов, с оружием в руках сражающихся за свободу, можно сказать словами Маяковского: они «с небес поэзии» кинулись в реальную, уже не словесную, а взаправдашнюю битву.

Что касается Мате Залки, то он не только так закончил свою жизнь. Он ее этим и начал.

Сражаться за свободу с оружием в руках он стал задолго до того, как сделался писателем. Он не «с небес поэзии» кинулся в битву, а, наоборот, из самого пекла боев пришел в литературу.

И конец его жизни был не внезапным, хоть и закономерным поворотом судьбы, а как бы возвращением вспять, к своим истокам. Возвращением к своей юности, к своему изначальному, настоящему делу, к своей основной профессии.

Да, именно так! Для людей вроде Мате Залки непрекращающаяся битва за свободу была именно профессией. Не коротким подвигом, а повседневным делом. Каждый из них мог бы сказать о себе словами странствующего рыцаря Ланцелота, героя пьесы-сказки Евгения Шварца «Дракон»:

— Я странник, легкий человек, но вся жизнь моя проходила в тяжелых боях. Тут дракон, там людоеды, там великаны. Возишься, возишься... Работа хлопотливая, неблагодарная. Но я был счастлив. Я не уставал...

Да, тут речь не об одном каком-то замечательном человеке, но о совершенно определенном человеческом типе. Мы так подробно рассказали о судьбе Мате Залки именно потому, что при всей своей необыкновенности она характерна для нового типа писателя, который сложился именно в нашу эпоху.

Вспомните Гайдара, который начал свою жизнь с того, что четырнадцатилетним мальчишкой ушел на фронт, чтобы сражаться, как говорит его герой Бориска Гориков, «за светлое царство социализма». А кончил тем, что, обманув врачей, не сказав им ни слова про свои многочисленные раны и контузии, быстро собрался и в первые же дни новой, Великой Отечественной войны снова ушел на передовую, оставив родным коротенькую записку:

«1. Документы военные старые разделить на две части — запечатать в разные пакеты.

2. В случае необходимости обратиться: в Клину к Якушеву.

В Москве — сначала посоветоваться с Андреевым...

3. В случае если обо мне ничего долго нет, справиться у Владимирова (КО-27-00 доб. 2-10)...

4. В случае еще какого-нибудь случая действовать, не унывая, по своему усмотрению».

Когда читаешь эту деловую и веселую записку, понимаешь: точно так же написал бы в подобных обстоятельствах каждый из любимых героев Гайдара.

Литературоведы любят озаглавливать свои книги, посвященные какому-нибудь писателю, так: «Жизнь и творчество такого-то». Жизнь — отдельно. И творчество — отдельно. Так вот, для Гайдара они были неразделимы. А понятие «жизнь» было стопроцентно равно понятию «борьба». Как пелось в старой красноармейской песне: «И вся-то наша жизнь есть борьба...»

И это можно сказать не про одного Гайдара. Они все были такими: Мате Залка, Николай Островский, Юлиус Фучик, Антон Макаренко...

«Все философы прошлого, — говорил Карл Маркс, — различным образом объясняли мир, в то время как задача состоит в том, чтобы его переделать».

Писатели, о которых мы сейчас говорим, не просто приняли это как «руководство к действию». Они были одержимы идеей немедленной переделки мира. Да, жизнь еще несовершенна. В ней много дрянного и темного. Что ж, вывод может быть только один: надо засучив рукава попытаться сделать ее иной, более достойной человеческого существования. Как писал Маяковский:

Дрянь пока что мало поредела.

Дела много — только поспевать.

Надо жизнь сначала переделать,

переделав — можно воспевать.

Конечно, тот, кто воспевает жизнь, утверждая прекрасное, человеческое в ней, тоже участвует в переделке мира. Но художнику, одержимому идеей коренного переустройства мира, этого уже мало. Он хочет участвовать в этом переустройстве сейчас, сию секунду, собственными руками. И от других ждет и требует того же. Как Маяковский:

Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.