Эти пирожки уже есть нельзя

Эти пирожки уже есть нельзя

Когда Людовик XV женил своего внука, будущего Людовика XVI, на эрцгерцогине Марии-Антуанетте, парадный стол был накрыт всего на 24 персоны, но тогдашняя французская общественность по страшному блату добывала билеты, чтобы хоть с галёрки поглядеть на свадебный пир.

Добрая традиция эта легла в основу литературной премии «НОС», которую называют самой открытой премией в истории многострадального человечества. Решение выносится прилюдно. Члены жюри собираются за столом и вслух решают, кого на этот раз наградить: Владимира Сорокина или нет, а все желающие сидят вокруг и волнуются.

Похоже на еврейский ритуальный обед — тиш, когда почтенные раввины беседуют за трапезой на разные духовные темы, а прочие им внимают. Говорят, это очень красиво: под столом копошатся дети, символизируя вечную жизнь традиции, а зрителей и слушателей вокруг стола набирается по несколько тысяч.

Думаю, на следующий год Сорокин опять что-нибудь напишет, и мы опять поволнуемся. В прошлом году, дебютном для премии, его исполненный отважной политической сатиры роман «Сахарный Кремль» получил только вторую премию (приз зрительских симпатий). В этом году справедливость восторжествовала, но вот надолго ли?

Больно и мучительно представлять, что в следующем году премию «НОС» может получить опять не Владимир Георгиевич! Это же всё равно как при живом Толстом разных боборыкиных награждать. Писателей в России, как известно, всего трое. Из них: Акунин получил премию «Антибукер», Пелевин — «Национальный бестселлер», а как же самый главный русский писатель?

Повесть, благодаря которой награда наконец-то нашла героя, называется со вкусом: «Метель». На первых её страницах перед нами предстаёт станционный смотритель. Он не даёт лошадей доктору, спешащему с чудесной вакциной на выручку больным (тут уже кому что, а мне вспоминается рассказ молодого Шукшина «На телеге»). Приходится ехать на хомячках.

В пути всё время ломается санный полоз (потому что, строго говоря, непонятно, что там ещё в санях может ломаться), и герои постоянно его чинят. В последний раз полоз ломается, застряв в глазнице замёрзшего великана, и вознице приходится вырубать его топором. Из-под топора летят костяная крошка и кусочки смёрзшейся зеленоватой гнили. «Гайморит», — ставит диагноз доктор по результатам вскрытия. Потом он бродит ещё немножко, видит трёхэтажного Снеговика с морковкой в причинном месте (вот вам, а не счастливый конец, как бы сообщает эта метафора), возвращается к саням, и они с возницей счастливо замерзают.

То есть замерзает возница, символизирующий как бы русский народ, а доктор, как бы символизирующий сестру его интеллигенцию, не замерзает, потому что его подбирают неподвластные метели китайцы. Им же достаются и хомячки.

Вот такая поучительная история.

Полная мифопоэтических аллюзий и реминисценций. Мы бы упали в обморок, случись нам прочесть ТАКОЕ в каком-нибудь зажелезнозанавесном восемьдесят энном году. «Батюшки, ведь это же он про эпидемию гриппа!»

Теперь лишь сыто и подслеповато щуримся.

Нет, что ни говори, а свобода слова не идёт на пользу разящей его остроте.

Что хотел сказать писатель, примерно понятно, а вот зачем он это хотел сказать? Без этого «ЗАЧЕМ» читать «Метель» так же увлекательно, как инструкцию к стиральной машине.

Столь же трудно понять мотивы людей, вручающих за это премию «НОС» (имени почему-то Гоголя, хотя из эмблемы премии явствуют очки и безупречный профиль Ходорковского). Вот и думаешь: «Это они опять что-то разрушают поди. Какую-нибудь русскую гуманистическую традицию». Так ведь сами они, наверное, так не думают? А что думают-то?

(Иногда, бывает, идёшь по улице и вдруг с особенной остротой понимаешь, что все люди вокруг думают слово «лошадь».)

Творчество Сорокина, при всём своём известном своеобразии когда-то вполне живое, превратилось теперь в «салон». Вроде как учитель мудрости дзен вместо того, чтобы бить учеников палкой по голове (для просветления), выписывает им справки: «Один (1) удар получил». И дело не в том, что учитель выдохся (может, и лучше стал), а в том, что время этих просветлений прошло.

То, что кажется нам истиной в наши двадцать лет, к тридцати становится неважным, а к сорока — непонятным. И наоборот: что в двадцать кажется чепухой, в сорок может перевернуть душу. Так бывает с людьми и так бывает с эпохами. Когда в обществе порядка с избытком, душе хочется «карнавала», «деконструкции» и «герменевтики беспокойства», а когда порядка нет и не предвидится, — душе, напротив, хочется покоя.

Вот если бы Сорокин вдруг написал книгу о человеке, хоть о себе самом, о своих друзьях, семье, о дочках, о том, «как дошёл до жизни такой» и как ушёл (если ушёл, конечно), то я бы прочитал её с большим интересом. Способен ли написать такую книгу тот, у кого одни снеговики на уме? Ну, по крайней мере сымитировать можно попробовать. Сорокин же замечательный имитатор, вот только имитирует в последние десять лет лишь самого себя.

Попробовать бы ему в самом деле написать что-нибудь «под Трифонова». (Ну или сперва «под Улицкую», это будет и легче, и гораздо смешнее, — я, кстати, и приём подсказать могу: смотри журналы «Семь дней», «Биографии» и «Караван историй», там все её секреты зарыты.) А как дойдёт стиль до автоматизма, так и новые смыслы начнут сами собой рождаться. Новый внутренний мир откроете. Новых читателей, новые перспективы.

Вы же знаете, Владимир Георгиевич, я плохого не посоветую, я не какой-нибудь там Павел Басинский.

Со мной сам Пригов советовался!

Дело было, как сейчас помню, на презентации одной из ваших книг в клубе «Муха». Там как раз все окончания литературной части ждали (а?строже говоря — начала банкета). Подходит ко мне Дмитрий Александрович и спрашивает: «Как вы думаете, эти пирожки уже можно есть?..»