А до смерти — четыре шага
А до смерти — четыре шага
Алёша воевал, был ранен, поправился, довоевал и всю жизнь потом с омерзением вспоминал войну. Ни одного потом кинофильма про войну не смотрел — тошно. И удивительно на людей — сидят смотрят!
Василий Шукшин, «Алёша Бесконвойный»
Четыре шага от войны: Сборник. — СПб.: Лимбус-Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2010. — 360 с. — 2000 экз.
Маркетологи утверждают, что книжный рынок не жалует коллективных сборников. Тем более замечательно, что книга «Четыре шага от войны» получила столь обильную прессу. (И поди отменно продалась — при своём-то крошечном тираже.) Не повернётся язык сказать, что успех незаслуженный.
Другой вопрос — заслуженный кем, чем?
Ну, наверное, Вадимом Левенталем и Павлом Крусановым, авторами идеи и замечательного названия («До тебя мне дойти нелегко, а до смерти…»). Четыре послевоенных десятилетия, от пятидесятых до восьмидесятых. Писатели, родившиеся в эти годы (Левенталь — самый юный из них), пишут о войне, которая становится всё дальше и дальше…
Только тут ведь ещё вот что важно. В несравненно большей степени, чем своим придумщикам, книга обязана успехом самому магическому слову «война». Сколько ни плевали в него, сколько ни твердили, что Великой Отечественной пора бы отойти в область преданий, а до сих пор заставляет внутренне собраться каждого русского.
Но вот именно этой собранности я в книге и не увидел. Книга получилась не про войну, а почему-то вдруг — про войнушку.
В рассказе Александра Карасёва «Предатель» (одном из лучших) война прямо так и представлена — детской игрой в солдатики. Да, на фоне жизненной трагедии деда, но — сколько там в рассказе того деда… И сколько солдатиков!
Виртуозно имитируя губами рёв моторов, играет в танчики Илья Бояшов, в морской бой — Сергей Коровин, в Гитлера — Максим Кантор…
Герман Садулаев с детской доверчивостью называет бумажные полосы, крест-накрест наклеиваемые на оконное стекло, «светомаскировкой», и редакторы верят ему на слово.
При том что небольшой рассказ Садулаева едва ли не лучше всех попадает в заявленный формат. Пребывающая в сумерках сознания старушка-блокадница снова ощущает себя маленькой девочкой, живущей во всё-таки захваченном врагом Ленинграде. Она снова голодает, а «где недавно висело вырезанное из жести тёплое «Молоко», мерцает ядовито-синим люминесцентом написанное по-русски незнакомое и страшное слово: «Супермаркет»».
Нет, с литературной точки зрения сборник неплох. Да и вообще неплох: хороши Карасёв и Олег Ермаков, хороши Крусанов и Сахновский, в точку бьёт Наталья Курчатова (школьники, отправившиеся в поход по боевым местам, из-за равнодушия и скотства «мирных советских людей» повторяют судьбу трагически погибшего десанта — снова, как в рассказе Садулаева, «четвёртый шаг» приводит туда, откуда уводил первый). Все по-своему хороши. Всё вроде бы удачно, всё правильно.
Только откуда это впечатление игрушечности? Откуда ощущение, будто авторы решили «поиграть с темой» и «поработать с жанром»?
Ловлю себя на том, что лучшими мне кажутся те произведения, которые ближе всего к тому, как писали о войне и «послевойне» в пятидесятых-шестидесятых. Давно заметил: если хочется посмотреть какой-нибудь старый хороший фильм «для успокоения души», то из временного промежутка примерно между пятьдесят шестым и шестьдесят третьим годами брать можно что угодно — не ошибёшься. В шестидесятые-семидесятые уже сложнее. В восьмидесятые (на которые пришлось моё отрочество) такой фильм редкость, а в девяностые и дальше — счастливое исключение. Почему?
Рискну предположить, что всё просто. В первое послесталинское десятилетие (когда люди действительно почувствовали, что война окончилась, но и «страх божий» ещё остался) у страны был «большой стиль».
«Большой стиль» — это как канон в иконописи. Хороший иконописец не может быть «зажат каноном», потому что он сам плоть от плоти его. Ему не нужно выходить за рамки канона. Его личный творческий поиск только углубляет и расширяет этот канон (тем самым укрепляя его).
Так было и с нашими писателями, художниками, режиссёрами. В быту они могли ругать советскую власть — было за что, но в творчестве делали так, как велит канон, счастливо совпавший (на недолгое время) с её пропагандистскими требованиями. Канон был правдой, единственно возможной реальностью — как в иконописи обратная перспектива. Он был «правдой жизни», которая для настоящего художника всегда сильнее собственных убеждений.
Не знаю, кто первым отрёкся от канона, Власть или Художник, но в итоге это погубило обоих. Художник пустился в «самовыражение» (как мужчина-подросток, который до сорока лет «ищет себя», чтоб стать в конце концов пивным алкоголиком), искусство превратилось в «авторское», в «арт-хаус» — и опустилось в подполье, уступив зрителя и читателя расчётливому масскульту.
Сегодня, даже если попытаться снять фильм или написать книгу о том, что существуют добро и зло, сила и слабость (да ещё при этом сделать выбор в пользу добра и силы, а не каких-нибудь других сочетаний), это будет воспринято как стилизация — в лучшем случае. В худшем — тебя обвинят в «фашизме».
Поэтому Олег Ермаков и вынужден начинать свой рассказ с неизбежного, будто из перестроечных газет залетевшего «одна винтовка на троих».
Да, так было. Но было не только так. И канон «отсекал лишнее» — то, что лишает людей силы. Чтобы снова могли встать и пойти. Может быть, снова с одной на троих винтовкой, но — встать и пойти.
Страна сегодня и впрямь живёт так, будто её всё же завоевал утончённый эстет и прирождённый оратор Гитлер. По чьей вине? От кого это зависит? Ветераны виноваты? Одна на троих винтовка? Или?..
Раньше я кривился, когда меня поздравляли с Днём защитника Отечества (прежде — Советской армии). Дескать, ну зачем же, ну кто я таков, не офицер, не ветеран-десантник, курицы не умею зарезать… Потом вдруг понял — это же не скромность, а трусость. Да, не боец. Да, поздравляют авансом. Но не за красивые глаза, а потому что — должен встать и пойти. Должен.
И случилось это, когда у меня родился сын. Я сидел возле него, безмятежно спящего в своей кроватке, и плакал внутренними слезами от мыслей о том, что его ждёт в жизни. Маленького такого.
А как по-другому? По-другому — только совсем не жить.
Мы все обязаны своими жизнями друг другу.
И это очень страшно — быть обязанным жизнью.