Примечание к Разделу II

Примечание к Разделу II

Использованная здесь для конкретного анализа поэтического текста теория поэтической веры и понимания схожа с теорией, выдвинутой м-ром А.А. Ричард сом (см. его книгу "Критические разборы", с. 179 и далее, а также с. 271 и далее). Я говорю "схожа", поскольку моя собственная общая теория находится еще в эмбриональном состоянии, да и теория м-ра Ричардса также имеет возможности к дальнейшему развитию. Поэтому я не могу сказать со всей определенностью, насколько далеко простирается их схожесть; для тех же, кого интересует сам предмет разговора, я постараюсь очертить один аспект, в котором мои взгляды отличаются от взглядов м-ра Ричардса, после чего продолжу свои собственные предварительные умозаключения.

Я полностью согласен с утверждением м-ра Ричардса на с. 271 (цит. произв.). И делаю это по той причине, что если вы придерживаетесь любой противоположной теории, вы тем самым отрицаете, как мне представляется, существование "литературы", равно как и "литературной критики". Мы вполне можем задаться вопросом, существует ли вообще "литература"; однако, ставя перед собой определенные цели, такие, как, например, цель данного эссе о Данте, нам необходимо допустить, что существует как сама литература, так и ее восприятие; нам также необходимо допустить, что читатель вполне может получить "литературное" или (если угодно) "эстетическое" наслаждение, не разделяя верований автора. Если "литература" существует, если существует "поэзия", то тогда существует и возможность всестороннего поэтического восприятия, при котором не разделяются верования поэта. В данном эссе я утверждаю именно это и не более. Что литература и поэзия существуют, что у термина "всестороннее восприятие" нет никакого смысла, — все это может быть оспорено. Однако в своем эссе я принял за данность, что такие вещи имеют место и что такие термины вполне понятны.

Короче говоря, я отрицаю, что читатель должен разделять верования поэта, если хочет получить полное наслаждение от поэзии. Я также утверждал, что можно проводить различие между верованиями Данте-человека и верованиями Данте-поэта. Однако под воздействием поэтического убеждения мы начинаем верить в особую связь между первым и вторым и в то, что поэт "сам верит во все, им сказанное". Если бы мы узнали, например, что "О природе вещей" — это поэтическое упражнение, написанное Данте для отдохновения в часы, свободные от работы над "Божественной Комедией", и опубликованное под псевдонимом "Лукреций", я уверен, мы вряд ли смогли бы в полной мере насладиться обеими поэмами. Утверждение м-ра Ричардса ("Наука и поэзия", с. 76, примечание), что некий писатель добился "полного отделения своей поэзии от всех верований" мне совершенно непонятно.

Если вы отрицаете теорию о возможности всестороннего восприятия поэзии без непременной веры в то, во что верит сам поэт, вы тем самым отрицаете существование как "поэзии", так и "критики"; если же доведете это отрицание до его логического завершения, вам придется признать, что доступной для вашего восприятия поэзии осталось очень мало и что ваше восприятие ее становится лишь чем-то производным от вашей собственной философии или теологии или чего-нибудь еще. Если же, с другой стороны, я доведу свою теорию до крайности, я сам окажусь в подобном же затруднении. Я полностью осознаю многозначность слова "понимать". В одном смысле оно означает понимание без веры, ибо до тех пор, пока вы не сможете понять какое-то (скажем так) мировоззрение без веры в него, само слово "понимать" оказывается лишенным всякого значения, а сам акт выбора между одним мировоззрением и другим сводится к простому капризу. Но если сами вы убеждены в каком-то мировоззрении, то непременно и неотвратимо начнете верить, что когда кто-то другой придет к полному его "пониманию", это его понимание непременно завершится верой. Вполне возможно, а иногда даже и необходимо, полемически заявлять, что полное понимание должно идентифицировать себя с полной верой. Оказывается, довольно многое тогда зависит от значения (если оно имеется) этого короткого слова "полное".

Короче говоря, и теория, которой я придерживаюсь в этом эссе, и взгляды, противоречащие ей, будучи доведены до своего логического предела, оказываются тем, что я называю ересью (разумеется, не в теологическом, а в более широком смысле слова). Каждая точка зрения оказывается верна в ограниченных рамках своего контекста, но если вы не ограничите поля контекста, не получите и самого контекста. Правильную линию можно найти только в такого рода противоречиях, хотя нельзя забывать, что обе стороны противоречия могут оказаться ложными и что не всякая пара противоположностей образует истину.

Должен признаться, я с большим затруднением анализирую собственные чувства, и именно вследствие этого затруднения не могу решиться принять теорию м-ра Ричардса о "псевдоутверждениях"[285]. Прочитав приводимую им строчку

Краса — где правда, правда — где краса…[286]

Перевод И. Лихачева.

я поначалу склонен с ним согласиться, поскольку высказанная здесь констатация тождества для меня ничего не значит. Однако, перечитав "Оду" целиком, я неожиданно обнаруживаю, что эта строка выглядит серьезным изъяном прекрасного стихотворения; что же до причины такого моего суждения, то заключается она либо в моем непонимании данной строки, либо в ложности высказанного в ней утверждения. И все же, я предполагаю, что Китс что-то хотел ею высказать, как бы правда и красота в его словоупотреблении ни отличались от значения этих слов в обыденной речи. Я уверен, что сам он отверг бы любое объяснение своей строчки, в котором она называлась бы псевдоутверждением. С другой стороны, строка из Шекспира, которую я часто цитировал, —

Готовность — это все[287]

или же приведенная мной строка из Данте

Его воля — наш мир,

— звучат для моего уха совершенно по-другому. Хочу отметить, что суждения, заключенные в этих словах, значительно отличаются не только от сказанного Китсом, но и друг от друга. Утверждение Китса кажется мне бессмысленным, или, вернее, его грамматическая бессмысленность закрывает от. меня другой его смысл. Утверждение Шекспира кажется мне наполненным глубоким эмоциональным смыслом без, по крайней мере, какой-либо буквальной ложности. Что же касается слов Данте, то они мне кажутся буквальной истиной. Должен признаться, они обладают для меня большей красотой именно сейчас, когда благодаря моему собственному опыту углубилось их понимание, нежели после первой моей встречи с ними. Могу поэтому заключить, что на практике мне не удается отделить мое поэтическое восприятие от моих личных верований. Добавлю также, что не всегда в отдельных частных случаях оказывается возможным установить различие между утверждением и псевдоутверждением. Теория м-ра Ричардса, я полагаю, останется незавершенной, пока он не определит все виды религиозных, философских, научных и других верований наряду с верованиями "обиходными".

Я попытался прояснить некоторые трудности, возникающие в связи с моей собственной теорией. Разумеется, читатель получает гораздо больше наслаждения от поэзии, если он разделяет верования поэта. С другой стороны, наслаждение от восприятия поэзии ничуть не пропадает, если читатель эти верования не разделяет; аналогичным образом можно получать удовольствие от "овладения" философскими системами других людей. Может показаться, что "литературное восприятие" — всего лишь абстракция, а чистая поэзия — фантом; что и в творчество, и в наслаждение включено много всего такого, что с точки зрения "Искусства" является абсолютно несущественным.

III

"Новая жизнь"

Все "малые произведения" Данте значительны, поскольку это произведения Данте; но "Новая Жизнь" особо значительна, поскольку как ни одно другое она помогает более полному пониманию "Божественной Комедии". Я не хочу сказать, что остальными надо пренебречь; очень важны и "Пир", и "О народной речи"[288], каждая часть наследия Данте может пролить свет на другую. Однако "Новая Жизнь" — юношеское творение, где уже можно заметить что-то от метода и композиции, — не говоря уже о замысле, — "Божественной Комедии". Поскольку произведение это — незрелое, для его понимания требуется некоторое знание шедевра; одновременно и само оно пододвигает к пониманию "Комедии".

Ранний период жизни Данте подвергся в связи с "Новой Жизнью" тщательнейшему изучению. Всех исследователей можно практически поделить на тех, кто считает ее прежде всего биографическим произведением, и тех, кто считает ее прежде всего аллегорией. Второй группе преуспеть оказалось значительно проще. Ведь если этот любопытный винегрет из стихов и прозы биографичен, то биография, несомненно, была до неузнаваемости перекроена для того, чтобы соответствовать традиционным формам аллегории. Образный строй во многом совпадает с очень древней традицией визионерской литературы; точно так же было доказано, что схема "Божественной Комедии" близко соотносится с подобными же историями сверхъестественных паломничеств в арабской и древнеперсидской литературе, не говоря уже о нисхождении в загробный мир Улисса и Энея. Можно также найти параллели между видениями из "Новой Жизни" и греческим "Пастырем" Гермы[289]. А поскольку книга совершенно очевидно не является по жанру ни видением, ни "странствием души", легко можно высказать предположение, что все это — аллегория, если увидеть в Беатриче просто воплощение абстрактной добродетели, как интеллектуальной, так и моральной.

Я хочу совершенно определенно заявить, что мои собственные суждения — это суждения, основанные исключительно на прочтении текста. Полагаю, что ни один ученый не взялся бы их подтвердить или опровергнуть, поскольку я намеренно ограничиваюсь областью недоказуемого и неоспариваемого.

Всякому, кто читает "Новую Жизнь" без предубеждения, она представляется смесью биографии и аллегории; однако смесью, составленной по рецепту, не доступному для современного сознания. Когда я говорю: "современного сознания", — то имею в виду сознание тех, кто прочел или мог бы прочесть такой документ, как "Исповедь" Руссо. Современное сознание может представить себе "исповедь", то есть прямое повествование о себе самом, отличающееся только мерой искренности и самоосознания; может оно понять, хотя и абстрактно, что такое аллегория. В наши дни всякого рода "исповеди" буквально изливаются со страниц газет; каждый met son coeur а nu[290] или притворяется, что обнажает; интересные "личности" сменяют одна другую. Но эпоху, когда люди как-то пеклись о спасении "души", а не друг о друге как о "личностях", представить себе оказывается трудно. Что же касается Данте, то он, я полагаю, пережил события, показавшиеся ему достаточно важными; но не потому важными, что произошли они именно с ним, и не потому, что это он, Данте Алигьери, был той значительной личностью, газетные вырезки о котором собирают пресс-бюро; важными они были сами по себе и именно поэтому показались ему полными некоего философского и внеличного значения. Я вижу здесь описание определенного рода жизненного опыта, то есть чего-то, в качестве материала имевшего как реальный опыт (опыт "исповеди" в современном смысле), так и опыт, пережитый в сфере интеллекта и воображения (т. е. опыт мысли и опыт видения), преобразованный при этом в нечто третье. Мне кажется, необходимо усвоить простой факт, что "Новая Жизнь" не является ни "исповедью", ни "откровенничаньем" в современном смысле слова, не является она и частью прерафаэлитского панно[291]. Если вы обладаете тем же ощущением интеллектуальной и духовной реальности, что была у Данте, в этом случае такую форму выражения, как "Новая Жизнь", нельзя классифицировать ни как "правду", ни как "выдумку".

Во-первых, тот вид сексуального опыта, который описан Данте как случившийся с ним в девятилетнем возрасте, никоим образом нельзя считать ни невероятным, ни уникальным. Единственное мое сомнение (в котором меня поддержал один выдающийся психолог) касалось того, действительно ли все произошло так поздно, в девять лет. Психолог согласился со мной, что подобное, как правило, имеет место около пяти или шести лет. Весьма возможно, что у Данте было позднее развитие, возможно также, что он изменил дату с целью использовать еще одно значение числа девять. В целом же для меня очевидно: "Новая Жизнь" могла быть написана только по следам личного опыта. Если это так, то детали значения не имеют; носила ли дама имя Портинари или нет, не столь важно[292]. Вполне может быть, что она была ширмой для кого-то другого, даже для особы, чье имя Данте мог забыть или не знал вообще. Однако нет ничего невероятного в том, что происходившее с другими могло произойти и с Данте, но только с гораздо большей интенсивностью.

Тот же самый опыт, описанный с помощью фрейдистской терминологии, был бы немедленно принят современной публикой как нечто само собой разумеющееся. Недоверие у нее возникает только потому, что Данте по вполне объяснимым причинам сделал другие выводы и использовал другой способ выражения. Мы все склонны считать, подобно Реми де Гурмону, чьи предрассудки уже завели его однажды в дебри педантизма[293], что если автор, вроде Данте, близко придерживается формы видения, имеющей долгую историю, то это характеризует весь рассказ как аллегорию (в современном смысле) или выдумку. Я нахожу гораздо больше различия в общем настрое между "Новой Жизнью" и "Пастырем" Гермы, чем Реми де Гурмон. И это не простое различие между подлинным и искусственным; здесь видна разница в сознании между скромным автором времен раннего христианства и поэтом XIII в., с которым и по нашу пору никто не может сравниться. Черты сходства могут лишь доказать, что определенная традиция в использовании образного строя жанра видения сохраняется, пройдя через смену цивилизаций. Де Гурмон утверждал, что Данте заимствовал, но говорить так — значит приписывать наше сознание XIII в. Я лишь полагаю, что, вероятно, Данте, принадлежа своей стране и веку, следовал чему-то более существенному, чем просто "литературной" традиции.

Отношение Данте к фундаментальному опыту, выраженному в "Новой Жизни", можно понять, лишь приучив себя находить смысл в конечных причинах, а не в истоках происхождения. Свою книгу, я полагаю, он задумал не как описание того, что именно он прочувствовал при встрече с Беатриче, но, скорее, как описание того, что все это означало по зрелом размышлении. Конечная причина — это стремление к Богу. Целое море сантиментов было разлито, особенно в XVIII и XIX вв., с целью идеализировать взаимные чувства мужчин и женщин по отношению друг к другу, чувства, которые отдельные реалисты с раздражением разоблачали; неучтенным оказалось лишь одно обстоятельство: если любовь мужчины и женщины (или даже мужчины к мужчине) не объясняется и не оправдывается высшей любовью, она ничем не отличается от спаривания животных.

Давайте согласимся с теорией, согласно которой Данте, размышляя о пережитом им в столь раннем возрасте поразительном опыте, который в дальнейшем никакой другой опыт не мог отменить или превзойти, нашел в нем смыслы, нам, теперешним, не очень внятные. Рассказал он о нем на понятном нам языке; просто продолжение этого опыта направлено не в ту сторону, куда привыкли обращаться мы, обладая совершенно другими мыслительными навыками и предпочтениями.

Конечно, по-настоящему понять "Новую Жизнь" невозможно, если не проникнуться, хотя бы частично, поэзией современных Данте итальянских поэтов, да еще к тому же поэзией его провансальских предшественников. Литературные параллели чрезвычайно важны, однако нам следует остеречься, чтобы не воспринять их чисто литературно и буквально. Данте писал поначалу, более или менее, как другие поэты, но не просто потому, что читал их произведения, но потому что его способ мышления и чувствования был во многом таким же, как у них. Что касается провансальских поэтов, я не обладаю достаточными знаниями, чтобы читать их в подлинниках. У этих таинственных людей была своя собственная религия, огнем и мечом уничтоженная инквизицией; так что мы знаем о них не больше, чем о шумерах. Подозреваю, что разница между этим неизвестным альбигойством[294] и католичеством в чем-то соответствует различию между поэзией провансальской школы и тосканской. Сама же система, в соответствии с которой Данте осуществлял организацию чувственного опыта: контраст между высшей и низшей плотской любовью, переход от Беатриче живой к Беатриче мертвой, восхождение к культу Святой Девы, — все это, как мне кажется, принадлежит ему самому.

Во всяком случае, "Новая Жизнь", помимо того, что это последовательность прекрасных стихотворений, соединенных любопытными отрывками в жанре визионерской прозы, является, как мне кажется, очень значительным психологическим исследованием феномена, схожего с тем, что сейчас называют "сублимацией". За всем этим видно и более практическое проникновение в жизненные реалии, что само по себе антироман- тично; так, например, предлагается не ожидать от жизни большего, чем она может дать, или от людей — большего, чем они могут дать, но обратиться к смерти за тем, что не может дать жизнь. "Новая Жизнь" принадлежит "визионерской литературе", однако ее философия — это католическая философия отказа от иллюзий.

Пониманию книги во многом способствует знакомство с Гвидо Гвиницелли, Кавальканти, Чино[295] и другими. Читателю следовало бы, конечно, изучить, как разрабатывалось искусство любви, начиная с провансальских поэтов и далее, обращая по ходу дела должное внимание на черты сходства и различия как в духе поэзии, так и в развитии формы стиха, строфы, а также словаря. Однако такое исследование будет совершенно бесполезно, пока мы сознательно не предпримем попытку, столь же сложную и трудную, как новое рождение, пройти сквозь зеркало в мир, который столь же рационален, как наш собственный. Сделавши это, мы поразимся, насколько мир Данте больше и прочнее нашего. А когда повторим строку

Tutti li miei penserparlan d Amove…

Все помыслы мне о любви твердят…[296]

Перевод А. Эфроса.

мы остановимся, чтобы подумать над значением слова amore, отличающемся и от оригинального латинского, и от его французского эквивалента, и от его определения в словаре современного итальянского языка.

Существует, повторяю, несколько причин, по которым сначала следует читать "Божественную Комедию". Первое прочтение "Новой Жизни" оставляет вас с каким-то ощущением прерафаэлитской причудливости. "Комедия" же сразу вводит в мир средневековых образов, наиболее легко воспринимаемых в песнях "Ада" и наиболее разреженных в песнях "Рая". Она знакомит нас также с миром средневековой мысли и догмы, более понятным для тех, кто изучал в колледже Платона и Аристотеля, но все же доступным и без этого. "Новая Жизнь" сразу погружает нас в мир средневекового мироощущения. Для Данте она не шедевр, поэтому, читая ее в первый раз, лучше искать в ней своеобразный дополнительный материал к "Комедии", чем оценивать как самостоятельное произведение.

Прочитанная подобным образом, она может оказаться полезнее дюжины комментариев. В результате чтения большинства книг о Данте создается впечатление, что гораздо важнее читать о нем, нежели то, что написал он сам. Но вот уже в качестве следующего шага после многократного перечитывания Данте было бы неплохо прочесть некоторые из книг, которые он читал; это полезнее штудирования современных исследований о его творчестве, жизни и эпохе, как бы они ни были хороши. Нас слишком легко увести в сторону историями о всякого рода императорах и папах. Когда имеешь дело с такими поэтами, как Шекспир, даже не думаешь о том, чтобы забросить текст ради комментария к нему. При чтении Данте требуется не меньшая концентрация на тексте, скорее, даже большая, поскольку сознание этого поэта отстоит еще далее от образа мышления и чувствования, которым отмечено взрастившее нас время. Нам нужна не столько информация, сколько знание; первым шагом к нему должно стать понимание различий между способом чувствования и мышления, присущим Данте, и нашим. Даже преувеличение роли томизма и католицизма в его творчестве может увести в сторону. В этом случае нас слишком начнут привлекать черты сходства и различия между теорией и поэтической практикой, а это полностью уводит в область рациональных спекуляций. Английский читатель должен знать, что, даже если бы Данте не был добрым католиком, даже если бы он относился к Аристотелю и Фоме с особым безразличием, все равно его сознание не стало бы для нас более понятным; формы, в которых проявляло себя его воображение, фантазия и чувственность, были бы для нас так же чужды. Нам следует учиться воспринимать эти формы; само это приятие гораздо важнее, чем все, что можно назвать верой. Существует определенный момент в приятии, когда наступает Новая Жизнь.

Все, что я написал, является, как было обещано, не столько "введением" к дальнейшему изучению Данте, сколько кратким изложением моих собственных подступов к нему. В оправдание следует сказать, что писать подобным образом о таких фигурах, как Данте или Шекспир, оказывается проявлением метшей самоуверенности, чем писать о личностях меньшего масштаба.

Сама необъятность предмета разговора предоставляет возможность сказать хотя бы что-то стоящее внимания, в то время как в случае с фигурами помельче только подробное и углубленное исследование может оправдать сам факт обращения к ним.