Современное образование и классическая филология
Современное образование и классическая филология
Вопросы образования часто обсуждаются как не имеющие никакого отношения к социальной системе, в рамках которой и для которой существует образование. В этом одна из самых очевидных причин неудовлетворенности ответами на эти вопросы. Смысл система образования имеет лишь в пределах конкретной социальной системы. Если образование сегодня кажется худшим, чем раньше, все более и более хаотичным и бессмысленным, то это прежде всего потому, что у нас отсутствует устоявшееся и удовлетворительное устройство общества, и потому, что мы имеем неясные и одновременно различные мнения о природе желаемого общества. Образование — это предмет, не терпящий обсуждения "в вакууме": одни вопросы поднимают другие, — социальные, экономические, финансовые, политические. И обращаются, как правило, к проблемам более фундаментальным, чем вышеупомянутые; ведь для того, чтобы знать, чего мы хотим от образования, мы должны знать, чего мы хотим вообще; мы должны вывести нашу теорию образования из нашей философии жизни. В конце концов проблема оборачивается проблемой религиозной.
Могут говорить чуть ли не о кризисе образования. Свои собственные проблемы имеются у каждой страны, у каждой цивилизации, точно так же, как свои особенные проблемы есть у каждого из родителей; однако для всего цивилизованного мира, равно как и для нецивилизованного, коль скоро он учится у своих цивилизованных наставников, существует одна общая проблема; проблема, могущая быть столь же острой в Японии, Китае или Индии, как и в Великобритании, Европе или Америке. Прогресс (я не имею в виду распространение) образования в течение нескольких веков был с одной точки зрения застоем, с другой — напором; по этой причине он был склонен подчиниться идее успешности. Каждый отдельный человек желает большего образования не как помощи в деле приобретения мудрости, но для того, чтобы продвинуться в жизни; нация желает большего образования для того, чтобы стать лучше других наций; класс желает его для того, чтобы преуспеть лучше других классов или, по крайней мере, не отстать от них. Образование поэтому ассоциируется с технической производительностью, с одной стороны, и с подъемом по социальной лестнице — с другой. Образование становится тем, на что каждый имеет "право", даже независимо от его возможностей; и когда каждый, наконец, получает его, — к тому времени, разумеется, в разбавленной и поддельной форме, — тогда мы, естественно, обнаруживаем, что образование не является больше надежным способом достижения успеха, и все обращаются к другому заблуждению: "образованию для досуга" — без пересмотра понятия "досуг". Как только этот изысканный снобистский мотив исчезает, пропадает и интерес к образованию; ведь если оно не обещает больших денег или большей власти над другими или лучшего социального положения, или, в конце концов, постоянной и престижной работы, то мало кто станет осложнять себе жизнь получением образования. Ибо как ни понижай его уровень, — а это возможно, — получение образования по-прежнему требует немало тяжкого труда. А большинство людей неспособно наслаждаться досугом, — то есть незанятостью какой либо оплачиваемой деятельностью плюс доход и достойный социальный статус, — ни в каких, кроме как в самых простых формах, вроде толкания мяча рукой, ногой или же механизмами и орудиями различных видов; игры в карты; а также наблюдения за тем, как собаки, лошади или люди соревнуются друг с другом в скорости и разного рода умениях. Что же до необразованного человека с ничем не занятым умом, то если его освободить от финансовых забот и ограничений, а также дать возможность посещать гольф-клубы и дансинги, он, насколько я могу судить, вполне готов провести свой досуг с не меньшим удовольствием, чем человек образованный.
Присущее большинству людей непонимание, что же такое на самом деле образование, проявляется всякий раз при очередной публичной дискуссии на тему удлинения срока школьного обучения. Чтобы отмахнуться, как от не имеющей отношения к делу, ничтожной паллиативной идеи, будто с повышением возраста выпускников школ безработица сократится, — т. е. от откровенного признания неспособности решить другую проблему, — начинают рассуждать (в желающих обсудить эту проблему недостатка никогда не бывает), что чем больше образования, — то бишь лет обучения, — тем было бы больше пользы, если бы, конечно, "нация могла себе это позволить". Конечно, нация смогла бы себе такое позволить, будь это и в самом деле так замечательно. Но никто не подумал задаться вопросом, что это за образование, которого ни у кого не может оказаться слишком много, и обязательно ли общество, где чем больше образования — тем лучше, является хорошим обществом. Если, к примеру, "нация", или люди, ее составляющие, так ограничены в деньгах, не лучше ли будет с нашей стороны сперва обеспечить такой высокий уровень нашему начальному образованию, что никакие деньги не смогут улучшить его до тех пор, пока мы не предложим более широкомасштабную программу? (Всякий, кто занимался с детьми хотя бы несколько недель, знает, как число учащихся влияет на возможности обучения). Пятнадцать человек в классе — это идеальное количество; двадцать — максимальное; с тридцатью можно сделать гораздо меньше; с числом, превышающим тридцать, большинство учителей прежде всего заботится о сохранении порядка, а способные дети плетутся в том же темпе, что и отсталые.
Первое, что обязан был бы сделать любой воображаемый диктатор в области образования, — это обеспечить начальному образованию уровень настолько высокий, насколько это возможно, и уже в качестве второго шага добиться, чтобы никто не получил образования слишком много, даже ограничив число приобщившихся к "высшему образованию" третью (к примеру) от тех, кто получает его сегодня. (Я не желаю диктатора даже в образовании, но иногда имеет смысл вывести фигуру гипотетического диктатора в качестве иллюстрации.) Ибо одна из потенциальных причин вырождения университетов есть вырождение от более низкого уровня. Университеты вынуждены учить тот контингент, который, они получают в качестве материала: ныне они обучают английскому в Англии. Американские университеты, еще со времен Чарльза Уильяма Элиота[117] и современных ему "педагогов", в безумной погоне за численностью стремились сделаться столь крупными, сколь это возможно; гораздо легче обратить маленький университет в большой, нежели сократить численность слишком разросшегося. И после того, как Элиот научил Америку, что университеты должны быть максимально большими (я видел университет, гордившийся приемом 18 тысяч студентов, включая, впрочем, вечернее отделение), Америка очень разбогатела, — то есть она произвела на свет значительное число миллионеров, и уже следующее поколение занялось столь же безумной программой строительства университетов, возведя в короткий срок большое количество внушительных, хотя кое-где и построенных довольно наспех, зданий, общежитий и даже церквей. А коли вы пустили столько денег на строительство и оборудование, когда у вас такой большой (хотя и не всегда хорошо оплачиваемый) штат мужчин, в большинстве своем женатых и имеющих нескольких детей; когда вы пропускаете через аспирантуру все больше и больше мужчин, получающих дополнительное образование, чтобы стать преподавателями в других университетах и, возможно, также собирающихся жениться и иметь детей; когда вся ваша национальная система высшего образования предназначена для эпохи экспансии, для страны, стремящейся максимально увеличить свое население, разбогатеть и построить еще больше университетов, — тогда вы поймете, как трудно дать задний ход.
То, что происходит в Америке, не так уж неприменимо к Англии, как обычно считают. Ибо, как я уже говорил, мы должны признать кризис образования не в одной стране, а во всех, — кризис, имеющий свои общие черты повсюду. То, что происходит в американских университетах, может произойти и в провинциальных университетах Англии; а то, что происходит в провинциальных университетах, влияет на происходящее в Оксфорде и Кембридже. Мы уже давно вошли в эпоху значительных социальных перемен. Я не возражаю против этого; но думаю, коль скоро мы согласны, что эти социальные перемены неизбежно влекут за собой и перемены в нашей системе образования, в наших представлениях о том, кто должен получать образование и как, и в еще более запутанном вопросе — почему, не лучше ли бы для нас было дать образованию разумное направление, нежели предоставить ему заботиться о себе самому.
И вот, на этом меняющемся широком фоне, очень важном для моей картины, я собираюсь поставить вопрос о месте классической филологии в современном образовании. Мы различаем три тенденции в образовании, как и в политике: либеральную, радикальную и ту, которую я, — возможно, просто потому, что она моя собственная, — испытываю искушение назвать ортодоксальной. Используя эти термины для определения тенденций в образовании, я не хотел бы проводить никаких близких политических параллелей, поскольку в политике ничто не существует в чистом виде.
Либеральная позиция в отношении образования нам наиболее знакома. Она склонна поддерживать ту явно не вызывающую возражений точку зрения, что образование не есть простое усвоение фактов, но тренировка ума как инструмента, могущего иметь дело с любым классом фактов, рассуждать и прилагать знания, полученные в одной области, к иным областям. Вывод, из этого делающийся, таков: один предмет так же полезен в деле образования, как и другой; студент же должен следовать своим склонностям и изучать те предметы, какими бы ему ни случилось заинтересоваться более всего. Студент, пробующий себя в геологии, и другой, занятый языками, могут оба в конце концов найти себя в торговле: предполагается, что если при равных способностях оба они максимально воспользовались предоставленными им возможностями, то в равной мере будут соответствовать как своей профессии, так и "жизни". Мне кажется, теорию, согласно коей хорошей тренированности ума можно добиться с помощью изучения любого предмета, а выбор класса изучаемых фактов не имеет значения, можно распространить слишком далеко. Существует два рода предметов, на ранней стадии обеспечивающих тренировку ума, хотя и весьма скудно. К одному из них принадлежат предметы, в большей мере занятые теориями и историей теорий, нежели обеспечением ума информацией и знаниями, необходимыми для построения теории: таким, в частности, предметом, и весьма популярным, является экономика, состоящая из набора сложных и взаимопротиворечащих теорий, предмет, никоим образом не претендующий на научный статус, обычно основанный на недозволенных допущениях, незаконное дитя отказавшегося от него родителя — этики. Даже философия, отделившаяся от богословия, знания жизни и установленных фактов, дает хоть на мгновение пищу голодному или глоток воды, оставляя после себя все ту же засуху и разочарование. Предметы другого рода, обеспечивающие безразличное к их сути обучение, — слишком детальны и специфичны, их отношение к общему делу жизни не является очевидным. Есть еще третий предмет, равно не пригодный для простой тренировки и не подпадающий ни под один из данных классов, но он не годится по своим собственным причинам: это английская литература, или для более емкого определения — литература на родном языке.
Еще одно заблуждение либерального подхода к образованию состоит в том, что студент, поступивший в университет, должен избрать предмет, более всего его интересующий. Для небольшого числа студентов это их главное право. Даже на самой ранней школьной ступени можно выделить несколько индивидуальностей с определенной склонностью к той или иной группе предметов. Опасность для таких счастливчиков состоит в том, что, если предоставить их самим себе, они будут слишком узкими специалистами, абсолютно невежественными в общих людских проблемах. Все мы так или иначе от природы ленивы, и нам гораздо легче ограничиться изучением тех предметов, в которых мы отличаемся. Но огромное большинство людей, получающих образование, не имеет явной склонности к специализации, так как у них нет определенных талантов или предпочтений. Те же, кто обладает более живым и пытливым умом, будут склонны к приобретению поверхностных знаний. Никто не может стать реально образованным, не стремясь изучить то, к чему он не питает интереса — ибо умение заинтересоваться предметами, к коим мы не питаем склонности, является частью образования.
Доктрина, согласно которой мы изучаем предмет, нам нравящийся (а для многих молодых людей в процессе их развития это зачастую лишь тот предмет, что нравится им в данный момент), наиболее губительна для тех, чьи интересы лежат в сфере современных языков или истории, и еще более для тех, кто представляет себя в будущем писателем. Ибо именно для этих людей — а таковых немало — отсутствие в программе латинского и греческого языков крайне неблагоприятно. Тех, кто обладает подлинным гением для овладения этими мертвыми языками, — мало, и они, вероятно, рады добровольно посвятить себя классической филологии — если им предоставляется такая возможность. Однако среди нас гораздо больше тех, кто наделен талантами к современным языкам, или к своему родному языку, или к истории, но при этом весьма скромными способностями к овладению латынью и греческим. В юности от нас трудно ожидать признания, что без основ латинского и греческого языков мы останемся ограниченными в своих возможностях изучения вышеупомянутых предметов.
В то время как либерализм впал ныне в безумное заблуждение, что всякая дисциплина столь же полезна для изучения, как и любая другая, и что латынь и греческий ничуть не лучше великого множества других, радикализм (порождение либерализма) отвергает данную позицию всеобщей терпимости и провозглашает латынь и греческий предметами малозначащими. Либерализм породил поверхностную любознательность. Никогда прежде такое количество разнообразной информации не было доступно каждому в той степени упрощения, какая применяется к способности каждого подобную информацию усваивать. Занимательные краткие конспекты м-ра Г.Д. Уэллса свидетельствуют об этом своей популярностью; новые открытия становятся мгновенно известны всему миру; и каждый знает, что Вселенная расширяется или, напротив того, сжимается. В атмосфере широко распространенной заинтересованности подобными новостями великое множество людей, причем многие из них бедны и вполне достойны, думает, что совершенствует свой ум или похвально проводит свой досуг. Радикализм же тем временем продолжает создавать "животрепещущие проблемы" и отвергать те, которые таковыми не являются. Один современный литературный критик, стяжавший известность марксистской критикой литературы, как-то сказал, что истинными героями нашего времени являются такие люди, как Ленин, Троцкий, Горький и Сталин; а также Эйнштейн, Планк и Хант Морган[118]. Для этого критика знание есть "прежде всего научное знание о мире вокруг нас, о нас самих". Этому утверждению можно было бы дать вполне достойное истолкование, но я опасаюсь, что критик подразумевал в данном случае то же, что и средний обыватель. Под "научным знанием мира вокруг нас" он не подразумевает понимания жизни. Под научным знанием о нас самих он не подразумевает самопознания. Короче говоря, если либерализм не знал, чего именно он хочет от образования, то радикализм — знает; и хочет он — совсем не того, что действительно требуется.
Радикализм, однако, следует одобрить хотя бы за то, что он чего-то хочет. Его надо одобрить за желание отбора и устранения липшего, даже если он желает отобрать и устранить совершенно не то, что надо. Если у вас имеется определенный идеал общества, то лишь тогда вы вправе культивировать все полезное для развития и сохранения этого общества и отвергать все бесполезное и уводящее в сторону. А мы на слишком долгое время оказались без идеала. Сегодня стало банальностью говорить: коммунизм в России — религия. Но тогда ее правители должны учить молодежь догматам этой религии. Я пытаюсь сейчас дать фундаментальное обоснование изучения латыни и греческого, а не просто представить перечень веских причин в пользу их изучения, — до этих причин вы можете додуматься и сами. Существуют две и только две в конечном счете здравые гипотезы о жизни: католическая и материалистическая. Защита изучения классических языков, точно так же, как и защита первенства созерцательной жизни по сравнению с активной, должна иметь свое предельное основание в их связи с первой гипотезой. Связывать классические языки с сентиментальным торизмом, университетскими профессорскими кабинетами и латинскими цитатами в Палате Общин — значит давать им слабое оправдание, однако едва ли более слабое, чем их защита философией гуманизма, — все это запоздалые арьергардные бои, пытающиеся задержать наступление либерализма перед самым концом его марша, бои, помимо всего, ведущиеся войсками, уже наполовину зараженными либеральным духом. Давно пора защиту классических языков отделить от тех предметов, которые, сколь бы они ни были превосходны при определенных условиях и в определенных обстоятельствах, имеют лишь относительное значение, как то: от традиционной системы закрытых частных школ, традиционной университетской системы, клонящегося к упадку социального порядка, — и, наоборот, прочно связать эту защиту с той областью, где находится подлинное место классических языков и что пребудет вечно: с исторической христианской верой.
Я не игнорирую ту огромную ценность, которую могут иметь силы отрицания и сопротивления. Чем дольше лучшие школы и старейшие университеты нашей страны (в Америке они уже давно отказались от борьбы) смогут сохранять некий стандарт классического образования, тем будет лучше для тех, кто смотрит в будущее с активным желанием реформы и разумным приятием преобразований. Но ожидать от наших образовательных институтов какого-либо более позитивного вклада в будущее — тщетно. Как известно лишь католикам и коммунистам, все образование должно быть, в конечном счете, религиозным. Я не хочу сказать, что образование должно быть предназначено лишь кандидатам в духовенство или в высшие чины советской бюрократии; я имею в виду, что иерархия системы образования должна быть иерархией религиозной.
Университеты слишком секуляризированы, они слишком давно утратили некое общее основополагающее представление, для чего нужно образование, и к тому же они слишком велики. Можно полагать, что они последуют общим путем или будут в качестве любопытных архитектурных объектов объявлены охраняемыми памятниками; однако не стоит ожидать от них лидерства.
Вполне возможно, конечно, что будущее не принесет ни христианской, ни материалистической цивилизации. Вполне возможно, что будущее не принесет ничего, кроме хаоса или ступора. В таком случае будущее меня не интересует; меня интересуют только две альтернативы, достойные, как мне кажется, внимания. В данном случае я обращаюсь лишь к тому читателю, кто готов выбрать христианскую цивилизацию, если он будет поставлен перед выбором; и лишь до таких читателей, желающих видеть христианскую цивилизацию живой и развивающейся, я хочу донести важность изучения латыни и греческого. Если христианству не суждено выжить, мне будет все равно, станут ли тексты на латинском и греческом языках более темными и забытыми, чем тексты на языке этрусков. А единственную надежду в связи с изучением латыни и греческого в надлежащем месте и по истинным причинам я возлагаю на возрождение и распространение учащих монашеских орденов. Существуют и другие, в высшей степени веские причины, чтобы желать возрождения монастырской жизни во всем ее многообразии, однако сохранение христианского образования не является последней в их ряду. Первой задачей общин в сфере образования должно быть сохранение монастырского образования, не оскверненного волной варварства за его стенами; вторая задача — обеспечение образования для мирян, — образования, призванного быть чем-то большим, нежели просто подготовка к получению места на государственной службе, обучение навыкам и умениям в области техники или возможность обеспечить себе общественный успех. Не будет оно и дешевым шиком, вроде "образования ради досуга". По мере того как весь мир все более и более секуляризируется, настоящие христиане будут все более нуждаться в христианском образовании, которое стало бы образованием как для самого этого мира, так и для молитвенной жизни в этом мире.