Очерки «По Европе на автомобиле» в генезисе художественной прозы Георгия Иванова 1930-х годов
Очерки «По Европе на автомобиле» в генезисе художественной прозы Георгия Иванова 1930-х годов
Рассматривая прозу Георгия Иванова через призму очеркового жанра, мы осознанно переворачиваем наиболее органичную для творчества Г. Иванова поэтическую перспективу. Это не означает, что мы ее игнорируем и считаем несущественной. Напротив, она представляется нам универсальным источником, доминантой и завершением всего его творчества, независимо от того, представлено ли оно стихами или прозой, и в этом смысле мы совершенно солидарны с исследователями творчества Г. Иванова[676].
Но в данной статье мы ставим перед собой другую, так сказать «анти-поэтическую», задачу: рассмотреть, каким образом реальная ситуация эмиграции и связанные с нею политические темы нашли отражение не только в заведомо журналистском жанре очерков, но и в художественной прозе, в которой можно найти и тематические, и структурные черты репортажа, — с поправкой, разумеется, на характерное для мышления поэта смешение «реальности» и «грезы» (по большей части кошмарной).
Цикл очерков «По Европе на автомобиле», посвященных реальному путешествию поэта Георгия Иванова, был впервые опубликован в 1933–1934 годах в газете «Последние новости» (переиздан в Собрании сочинений в трех томах, в томе 2). В очерках описывается девятидневное путешествие Г. Иванова из Риги в Париж, совершенное им в 1933 году, то есть более чем через десять лет после его бегства из Советской России. Это путешествие напоминает скорее познавательно-развлекательную туристическую поездку, нежели бегство, хотя путешествие из Берлина в Париж по своей стремительности подобно бегству. Как писал Г. Иванов в начале очерков, «случай пересечь пол-Европы на автомобиле представляется не часто в эмигрантском быту. Мне в этом смысле повезло. Из Риги в Париж я приехал на 20-сильной американской машине» (С. 324)[677].
Эти очерки являются интереснейшим документом; в них описаны европейские страны начала 1930-х годов, среди которых наибольшее место занимает Германия. Вместе с тем они являются художественным повествованием с нелинейным выстраиванием времени, что позволяет автору упомянуть вскользь о своем собственном отъезде-бегстве на Запад, дать панораму жизни русской эмиграции и передать свои ощущения от жизни на чужбине. Причем для повествования характерна динамика, которая, с одной стороны, соответствует теме путешествия, с другой — специфике публикации очерков, выходивших по частям в газете, где каждый фрагмент должен был обладать определенной запоминающейся логикой, способной заинтересовать читателя.
Таким образом, цикл очерков «По Европе на автомобиле» представляет собой амальгаму документального и художественного жанров. Данное произведение имеет большое значение в контексте прозы Г. Иванова 1930-х годов; тематически оно перекликается с рассказами и воспоминаниями о бегстве из Советской России, опубликованными в начале 1930-х, в то же время являясь, как нам кажется, одним из «источников» «Распада атома».
I. Особенности поэтической и идеологической оптики в очерках «По Европе на автомобиле»
«По Европе на автомобиле» начинается с описания следов Первой мировой войны на литовской дороге:
Кресты братских кладбищ. Лес, исковерканный орудийным огнем. Остатки окопов, клочья колючей проволоки, стены сожженных фольварков. Призраки войны все еще сторожат большую литовскую дорогу (С. 324).
Описание пейзажа быстро переходит в поэтические размышления по поводу войны — «призраки» становятся «реальными», а проза обретает местами особую ритмику: «Да и там, где следы войны внешне стерты, продолжает веять их ледяная тень» (С. 324). Взгляд поэта «скользит» по времени и пространству: от наблюдаемой действительности он уходит в недалекое прошлое, обретающее фантастическое — «призрачное» — измерение.
С самого начала очерков Г. Иванов проявляет особый взгляд на объект своего описания — путешествие по Европе. Он смешивает два основных временных пласта — современность и прошлое, связанное с недавними историческими катаклизмами: в данном случае с Первой мировой войной, а в дальнейшем еще и с Октябрьской революцией. Более отдаленное прошлое, как мы увидим, тоже может быть предметом описания, но оно окажется так или иначе актуализировано двумя основными временными планами. Эти два времени воспринимаются Ивановым как отражения: в современности он предчувствует повторение катастроф в недалеком будущем. Таким образом, «взгляд» поэта — это не только наблюдение за окружающим миром, но и размышления над его судьбами, заставляющие менять его, так сказать, траекторию, обращаясь к прошлому или к неопределенному будущему. Но речь идет и о взгляде поэта, чья творческая фантазия создает еще одну «реальность» — пусть и призрачная, но именно эта «реальность» передает то, что относится к сфере предзнаменований, к плану будущего.
Вернемся к тексту очерков. После поэтических раздумий по поводу первого пейзажа повествователь как бы возвращается в «реальность», которую описывает в стиле информативного письма, наподобие того, каким пишутся туристические справочники. От «теней» войны Г. Иванов возвращается в современную ему Митаву и Митавский дворец, но лишь для того, чтобы снова окунуться в прошлое — на этот раз в далекую историю XVIII века, эпоху царицы Анны Иоанновны и всесильного Бирона. Это прошлое становится, впрочем, лишь предлогом для упоминания о революции и Гражданской войне, когда красноармейцы насмехались над набальзамированным трупом Бирона, а белогвардеец Бермонт-Авалов при отступлении окончательно разрушил город.
В этом почти анекдотическом рассказе о Бироне снова появляется поэтический лейтмотив, связанный с войной — с «ледяной» ее тенью: «тело Бирона валялось на обледененной земле перед пылавшим дворцом» (С. 327). Возвращается и «кладбищенская» тема. «И только теперь, — сообщает Г. Иванов, — в 1933 году, серебряный вычурный гроб рококо зарыт в землю на обывательском кладбище, и над ним поставлен простой деревянный крест» (С. 327). Мотив «ледяной смерти», связанный с темами войны и большевизма, пронизывает весь текст очерков Иванова.
Описание следующей остановки в пути, Шавли, связывается с немецкой темой благодаря названию отеля-ресторана — «Берлин». Путешественник поражен сходством атмосферы этого городка с другим «таким же еврейско-литовским городком Лиде» (С. 328–329), который он посетил незадолго до начала Первой мировой войны. Это не просто некое постоянство обстановки, но и постоянство дурных предчувствий:
Ничего не переменилось. Даже предчувствие новых несчастий, испытаний и гроз, смутно веющее в этих мирных измерениях, осталось все тем же (С. 329).
Первым немецким городом на пути Г. Иванова оказывается Тильзит. Его впечатления поначалу носят сугубо цветовой характер: он видит огромное количество красного цвета — это красные флаги с нацистской свастикой, красные повязки на руках у людей в форме. Упоминание о красном, разумеется, является отдаленным отголоском предыдущих рассказов о зверствах красноармейцев. Но Иванов не склонен здесь отождествлять нацистов и большевиков — вопрос о том, кто из них является большим злом, мучает путешественника, не способного понять, как дать на него правильный ответ. Тем не менее сопоставление Советской России и нацистской Германии присутствует повсюду. Юные гитлеровцы, вымуштрованные по-военному, но «с каким-то еле уловимым налетом распущенности» (С. 333), напоминают Г. Иванову «тыловых прапорщиков конца войны… что после становились, смотря по обстоятельствам, кто комиссаром, кто налетчиком» (С. 333). Иванов настаивает на «другой человеческой „тональности“», присущей юным нацистам по сравнению с большевиками; и сравнение это — не в пользу нацистов.
Приезду в Берлин, в котором Г. Иванов провел несколько дней, предшествовало однодневное пребывание в Шнейдельмюле, где идеология успела подчинить себе топонимику — здесь главная улица носила имя Адольфа Гитлера. Именно в этом городе начинается тема русского нацизма, центральная для всего цикла очерков. Г. Иванов описывает случайную встречу в садике напротив почтамта с одним поляком, бежавшим от большевиков и ставшим в конце концов нацистом. Его сбивчивый рассказ о бегстве кажется Иванову поначалу «банальной историей» (С. 335). Вместе с тем его рассказ «странен» и лишен элементарной логики:
В его взволнованном, перескакивающем с одного на другое рассказе была одна странность. Как припев, повторялось в нем постоянно «чудные люди», «прекрасный товарищ», «сердечность, которой я никогда не забуду», и относилось это то к администрации госпиталя, откуда его уволили, то к раззнакомившимся с ним коллегам, то к пациентам, переставшим лечиться у него (С. 335).
Эта встреча осталась для Иванова загадкой: поляк, сбежавший из России и мучимый манией преследования (скорее всего, вполне обоснованной), замечает, что за ними следят, и прерывает разговор, видимо, считая, что Берлин еще остался относительно свободным городом.
Но Г. Иванов посещает русский Берлин, причем не просто русский, а русскую нацистскую организацию «Ронд», которая внушила ему чувство глубочайшего отвращения. Описание города начинается около русской церкви, где мальчишки продают ежедневную газету русских гитлеровцев «Russlands Erwachen». В криках этих юных газетчиков Иванов слышит многозначительную рифму «Руссланд эрвахе ин дэйтше шпрахе» («Россия, проснись… на немецком языке» — С. 337). Среди русских нацистов он встречает легендарного «героя» Митавы — уже упоминавшегося в начале очерков Бермонта-Авалова.
Сначала рассказ о «Ронде» ведется в форме слегка сатирического репортажа — несмотря на бравурный вид, растерянность царит в рядах русских нацистов, которые перестали интересовать немцев. Бесконечные интриги, ничтожество членов организации, пустые речи и публикации, в которых принята советская орфография[678], и даже гимн поется на мотив «Интернационала» (который был присвоен также и большевиками) — все это не просто разочаровывает автора, но приводит в негодование. Иванов переходит на абсолютно критическую тональность в своем «письме из Берлина», где описана история организации, главной функцией которой должен был стать поход против СССР.
Сцена в кафе с колоритным названием «У Тетки» (Zur Tante), где Г. Иванов слушает рассказ одного из рядовых членов «Ронда», служит объяснением, пусть и не очень убедительным, почему многие берлинские русские вступили в эту организацию. Это вторая «исповедь» о бегстве из страны большевиков, которую приходится выслушать автору. Будучи сыном зажиточного малоросского помещика и офицером царской армии, собеседник Иванова убежал из России в 1920 году через Литву в Германию, где ему пришлось много и тяжело работать и где он постоянно сталкивался с несправедливостью и обманом. Национал-социализм оказался для этого задавленного жизнью человека моральным спасением: вступив в «Ронд», он обрел новую веру и просто перестал обращать внимание на свои несчастья. Бегство привело этого человека к величайшему заблуждению, но Г. Иванов осознавал, что переубедить его в тот момент было невозможно.
Разумеется, вся часть, посвященная «Ронду», задумана Ивановым прежде всего как информативная. За «разведческой» миссией — разузнать о жизни русских нацистов в Германии — стоял, вероятно, более глобальный вопрос — о смысле эмиграции. В разных судьбах людей, уехавших из СССР (польский доктор, руководители «Ронда», собеседник из кафе «У Тетки»), Иванов видит лишь ничтожество, страх и попытку ухватиться любой ценой хоть за какую-то идею, лишь бы она была антибольшевистской. Пессимизм Г. Иванова усиливается оттого, что и для него большевизм — несомненное зло (потому и сам он в свое время эмигрировал), но он видит, что русская эмиграция в Германии — стране, которая в 1920-е годы была первым крупным культурным центром эмиграции, — впитала самое худшее из нового тоталитарного режима.
Г. Иванов мало описывает пространство Берлина и его окрестностей. Собственно говоря, есть одно развернутое описание, посвященное Потсдаму. Именно этим описанием Иванов начинает противопоставление двух метрополий — немецкой (Берлин и окрестности) и французской (Париж и окрестности).
«Потсдам — „прусский Версаль“». Сравнение с Версалем явно не в пользу Потсдама: «грузность», «чопорный холод», «громоздко, но мелко, напыщенно, но ничуть не величаво», «раззолоченная унылость». Г. Иванов сравнивает архитектурный ансамбль Потсдама с «роскошным» письменным прибором, чинно расставленным на зеленом сукне подстриженных газонов. Дворец — как гигантская чернильница, собор — «внушительное мраморное пресс-папье». Потсдаму не хватает «размаха», «великодержавности», он воплощает, скорее, «солдатскую мечту о XVIII веке» (С. 354). «Солдатская мечта» — это не только метафора смехотворной претенциозности потсдамского ансамбля, но и очевидный намек на современный режим в Германии: в Потсдаме Иванов оказался для того, чтобы присутствовать на нацистском параде и митинге с участием Геббельса.
«Человеческий поток» (С. 355), в который попадает Г. Иванов на параде, напоминает ему движение «тронувшегося льда» (С. 355), который время от времени задерживался от образовавшихся заторов. Метафора льда перекликается с «холодностью» дворцовой архитектуры, с одной стороны, и с лейтмотивом «ледяной тени» войны (С. 324), с которой начинались очерки, — с другой. Сияющие лица митингующих и их торжественный покой вызывают у Г. Иванова очень серьезные подозрения о том, что его смутные дурные предчувствия нашли свое воплощение в этом новом режиме, который станет причиной катастрофы.
В описании отъезда из Берлина главную роль играет автомобиль — свое желание как можно скорее покинуть этот город, где он встретил русских нацистов, Г. Иванов передает настойчивыми упоминаниями о скорости, с которой «наверстывается» время, потраченное в Берлине: «головокружительная езда» (С. 360), 120 километров в час, мелькание фабричных зданий и труб на фоне идиллического сельского пейзажа, сравнение езды с полетом с «непозволительной быстротой» (С. 366).
Этому соответствует и быстрая смена впечатлений — маленькие немецкие города с неизменно вычищенными памятниками 1871 году и красными знаменами новой Германии (С. 361); живописный Гальберштадт, очарование которого не смог нарушить дружинник в нацистской форме; замок в Вестфалии, где за демонстративными похвалами Гитлеру скрывался страх хозяев замка перед режимом; деревушка, в которой еще сохранился дух добисмарковской Германии; Геттинген, ассоциирующийся для каждого русского с пушкинским Ленским («Евгений Онегин»), а теперь заполоненный новой антисемитской молодежью, но, несмотря на это, не утративший некоторого романтизма, хотя бы на ратушной площади.
Последнее описание «царства Гитлера» (С. 369) дается как бы «впопыхах». Иванов перечисляет места, по которым он мог бы проехать, если бы путешествие было для него приятным времяпрепровождением (Нюрнберг, Рейн, Бавария), но выбирает самый кратчайший путь, чтобы поскорее покинуть Германию, — Кельн, Аахен.
Описание переезда из Германии во Францию через Бельгию проходит под знаком парижской метафоры. Кабаре Ciel и Enfer на авеню де Клиши оказываются символами этого перехода (разумеется, при этом Франция оказывалась под знаком «Ciel»[679]). Возвращение интерпретируется как возвращение в рай на небеса, через романтические Арденны, несмотря на некоторые бытовые неприятности — грязный отель, ужасная еда.
Вожделенная Франция представлена в очерках довольно скупо, но при этом всегда в сопровождении позитивной оценки (пусть и с небольшой долей иронии). При сравнении Потсдама и Версаля французская культура оказывается недостижимым эталоном, причем речь вдет не только о красоте, но и об идеологии: Версаль — великодержавен, и французская монархия, символом которой он является, принципиально иной природы, нежели «солдатское» царство Гитлера.
К тому же Франция является для путешественника «домом» (С. 370), что лишает трагичности его поспешный отъезд из Германии, который оказывается вовсе не бегством, хотя и происходит в ускоренном темпе, как бы «бегом». Быстрый проезд по Германии после относительно продолжительного посещения Берлина не исключает пристального взгляда поэта на отдельные детали пейзажа.
При этом любопытно, что как раз в том единственном случае, когда Г. Иванов вспоминает о Гальберштадте, одном из городов на пути его эмиграции в начале 1920-х, можно выявить два типа «взглядов» на действительность. В эпоху эмиграции, то есть «бегства» из России, Иванов провел в Гальберштадте (как он вспоминает в своих очерках) час или полтора и не увидел в этом городе ничего примечательного, кроме банального вокзала и улиц, которые ему напоминали улицы Берлина в миниатюре. Теперь же, во время пусть и поспешного, но все же путешествия, ему удается присмотреться к этому месту, которое оказалось «волшебным средневековым городом», ожившей архитектурой:
Один за другим вырастали перед глазами дома, один восхитительнее другого. Этажи выступами громоздились над этажами. Пестрые стекла сияли и переливались в окнах самых причудливых фасонов. Какие-то лесенки круто вели к небу. Чугунные лебеди протягивали шеи из темноты (С. 362).
II. «Качка» как модель «беглого» сознания
Приведенный пример воспоминаний о пути эмигранта — единственное упоминание о собственном бегстве Георгия Иванова из России в цикле очерков «По Европе на автомобиле». В начале 1930-х годов он пишет рассказы и воспоминания, в которых время от времени касается темы своего отъезда из СССР. Кажется, что после десяти лет эмиграции Иванов подводит определенный итог своего «побега». Его рассказ «Качка. (Отъезд из России)», опубликованный в «Сегодня» в 1932 году, представляет определенную концептуализацию его собственного бегства из России.
Прежде всего поражает легкость, с которой, в представлении Г. Иванова, происходил сам процесс отъезда. Он с юмором вспоминает о том, что должен был заработать на дорогу, переводя сочинение, по откровенности свой сравнимое, по его мнению, с «Любовником леди Чаттерлей»:
Десять лет тому назад — осенью 1922 года — я в течение месяца трудился, как каторжник, над переводом «Орлеанской девственницы» Вольтера. В день я переводил до полутораста неполных рифм добротным пятистопным ямбом, избегая неполных рифм и не позволяя себе никаких неточностей. Как-никак я продолжал дело, начатое Пушкиным. Первые двадцать строк этой поэмы, столь же блестящей, сколько кощунственной и неприличной, переведены им. При большевиках, по заказу Горького, за «Орлеанскую девственницу» взялся Гумилев («Всемирная литература»)[680].
Двусмысленности этого приработка по переводу того, что Г. Иванов считал почти порнографией, соответствовали и бюрократические приключения, и даже некоторый обман, на который ему пришлось пойти, чтобы получить разрешение на выезд и визу. Он подробно рассказывает о том, как сам организовал себе «официальный», «лояльный» отъезд — «командировку» в Берлин для составления репертуара государственных театров[681].
Рассказ Г. Иванова о подготовке бегства полон юмора и энтузиазма. Но как только борьба с советской бюрократией закончилась, сама реализация мечты тут же оборачивается разочарованием. Между делом Иванов приводит символическую деталь — тот пароход «Карбо II», на котором он плыл пять дней до Штеттина вместе с М. В. Добужинским, как оказалось, совершил тогда свой последний удачный рейс — на обратном пути он пошел ко дну. Бегство из России трагично, даже если оно сопровождалось довольно забавными приключениями, связанными с его организацией. Преодолев все препятствия, Г. Иванов ощущает лишь утрату — и качка, вызывающая у него небольшую морскую болезнь, как раз передает это переживание бессмысленности нового существования:
Никакого чувства освобождения, легкости, радости. Даже наоборот. Конечно, теперь я курил папиросы с золотым мундштуком вместо махорки, конечно, я был свободен, конечно, я ехал в Берлин, в Париж, где я мог делать, что хочу, где никто не мог меня вдруг арестовать, сослать, расстрелять. Все это было так. Но сознание это было каким-то бесцветным, отвлеченным, бесплотным, не имеющим цены. Реальными были: резкий ветер, мокрая палуба, хмурые волны да еще тревожный вопрос: неужели Россия потеряна для меня навсегда?[682]
Свое бегство из России Иванов рассматривает здесь в категориях не динамики, а именно статики. Динамика присутствовала в рассказе о его российских приключениях — там было некое целенаправленное движение, калейдоскоп событий и встреч, приведших к некоему результату. Теперь он оказывается на палубе корабля, чье движение не имеет смысла, и остается лишь переживание самого героя, который испытывает тошноту из-за осознания своего тотального одиночества. При этом образ «качки» лишь подчеркивает физическую составляющую этого состояния, смысл которого — в осознании своего нового существования, или существования вообще[683].
Рассказ заканчивается неудачным посещением берлинского дома одного из спутников Г. Иванова по кораблю. В результате автор вынужден поехать в гостиницу. «Несмотря на то что прошло уже много часов, как я сошел на твердую землю, ноги мои ступали как-то нетвердо», — замечает Иванов. Образ качки превращается в модель нового эмигрантского сознания.
Таким образом, тема эмиграции связана у Г. Иванова со статическими тенденциями: если «качка» — это движение, то повторяющееся, на одном месте. Как мы видели в очерках «По Европе на автомобиле», воспоминания об эмиграции оставляют в памяти автобиографического героя бесцветные и безжизненные воспоминания, которые, однако, обретают интерес и колорит во время путешествия, имеющего цель возвращения «домой», в Париж. Это не означает, что Париж рассматривается в цикле очерков как настоящая родина, но он оказывается бесспорно позитивной точкой притяжения не только в тематическом, но и, как мы показали, в идеологическом смысле этого слова. Стремительная езда в автомобиле, особенно после посещения Берлина, усиливает тот аспект темы «бегства», который в «Качке» был воплощен в описаниях борьбы с советской бюрократией. Не ставя знака равенства между нацизмом и советским режимом, Г. Иванов видит несомненные черты сходства. В бегстве от нацизма есть черты бегства из СССР, но пока, в начале 1930-х годов, Г. Иванов склонен переживать это «повторение» истории как некую пародию, как фарс. Однако постепенно ситуация будет усугубляться, и Иванов выразит свою новую оценку в «поэме в прозе» «Распад атома» (1938).
III. Динамика пространств в «Распаде атома»
Очерки «По Европе на автомобиле» с их атмосферой предчувствия войны являются одним из факторов эволюции поэта Георгия Иванова, приведшей к созданию «Распада атома». Хотя фрагментарное очерковое письмо и темы эмиграции и нацизма, разработанные в очерках «По Европе на автомобиле», не исчерпывают содержания знаменитой «поэмы в прозе», но являются важной ее составляющей.
Очерки «По Европе на автомобиле» являются своеобразным «источником» «Распада атома»[684]: в них проявилась способность Г. Иванова сочетать политическую злободневность, размышления о ходе истории и поэтический взгляд на мир. В «Распаде атома» доминирует обобщенный поэтический аспект — переживание лирическим героем «бесчеловечной мировой прелести в одушевленном мировом уродстве» (С. 9), но и конкретная политика также играет очень важную роль. «Распад атома» — произведение, проникнутое ощущением угрозы войны, соизмеримой с Первой мировой, окончание которой, по мнению Г. Иванова, само по себе оказалось чревато ее возобновлением. «Тень» войны, о которой шла речь в очерках «По Европе на автомобиле», ощущается в «Распаде атома» как реальность, о чем свидетельствует политический лейтмотив — «горе победителям», являющийся перевернутым латинским выражением «Vae victis».
По сравнению с очерками политические взгляды Г. Иванова обрели большую четкость. Гитлер и Сталин для него — явления одного порядка, о чем свидетельствует первоначальный замысел концовки «Распада атома». Но в окончательном тексте автор избегает прямого политического вывода. Как он вспоминал в 1955 году, «Атом должен был кончаться иначе: „Хайль Гитлер, да здравствует отец народов Великий Сталин, никогда, никогда, никогда англичанин не будет рабом!“ Выбросил и жалею»[685].
В «Распаде атома» нет описаний пространства современной Германии. Однако многократное упоминание о Версальском договоре, согласно которому «Германия должна платить», звучит не как констатация свершившегося факта справедливости, но как выражение сомнений по поводу того, каким образом отплатит[686] Германия. С другой стороны, «Распад атома» содержит ассоциации с классической немецкой культурой, что проявляется в неоднократном цитировании баллады И.-В. Гете «Лесной царь», и прежде всего в эпиграфе из второй части «Фауста».
Небольшое количество упоминаний о Германии, современное положение которой несомненно вызывает у Иванова большие опасения, компенсируется огромным количеством отсылок к русской культуре и политической жизни. Что касается политической жизни, то речь идет о воспоминаниях об эпохе революции, Гражданской войны и сопровождавшего их голода. Причем критика большевизма происходит в некоторых случаях буквально «по мотивам» рассматриваемых нами очерков. Так, среди прочих катастрофических образов герой «Распада атома» представляет себе следующую сцену, которая является почти дословным воспроизведением рассказа о Бироне из очерков «По Европе на автомобиле»:
Петра выпотрошат из гроба и с окурком в зубах прислонят к стенке Петропавловского собора под хохот красноармейцев, и ничего, не провалится Петропавловский собор (С. 30–31)[687].
«Распад атома» — произведение о России, которая во всех смыслах «потеряна навсегда» для лирического героя. Его настроение логически следует из того, что охватило «автобиографического» беглого героя «Качки» на корабле: утрата России не означает, что будет приобретено что-то взамен. И если в цикле очерков «По Европе на автомобиле» Париж все-таки назывался «домом» и был совершенно четким пунктом окончания путешествия, то в «Распаде атома» Париж, где живет лирический герой, уже перестал быть «домом» — теперь это «чужой город» (С. 32).
В «Распаде атома» возникает принципиально иное представление о движении в пространстве, которое само оказывается в движении. Продолжая традицию описания множественного пространства, в котором сливаются в единую поэтическую амальгаму и прошлое, и будущее, и пространства, удаленные друг от друга на расстояния, как это уже встречалось в очерках «По Европе на автомобиле», Г. Иванов в «Распаде атома» возводит этот прием в принцип своего поэтического письма. В результате возникает некая «мировая» полифония, сочетающая физические пространства (городов — Парижа, Петербурга/Петрограда, Лондона и др., стран — России, Франции, Германии, Америки и др. и обобщенных пространств — пустыни, океана и др.), литературные пространства (по большей части русской литературы — это Пушкин, Толстой, Гоголь, Лермонтов, Крученых и др., а также Гете, Монтерлан и др.), пространства грез и размышлений лирического героя. Литературный топос «блужданий по Парижу» (по-французски для их обозначения подходят и flaneries — беззаботные блуждания, и errances — блуждания, полные тревоги), широко распространенный во французской поэзии и литературе XIX века, интерпретируется Г. Ивановым в духе тошнотворной «качки»: движения по сути нет, но есть мертвящее повторение, и все оказывается подверженным тлену, гниению, «распаду».
Однако и здесь Иванов предлагает новую интерпретацию самого «распада»: эта «смертельная» категория преисполнена некой особой энергетикой: «неподвижное бессилие разрешится страшной взрывчатой силой» (С. 25) — по аналогии с атомом, который при своем распаде выделяет огромную энергию. Пространства «Распада атома» — это пространства, которые в конце концов взрываются, причем лирический герой пусть и отстраненно, но любуется картинами разрушения[688]. Механизм движения принципиально изменился. Если в очерках «По Европе на автомобиле» и в «Качке» Иванов связывал состояние души своих автобиографических героев с их перемещениями в пространстве (путешествие, бегство), то в «Распаде атома» изначальная стагнация разнообразных пространств приводит их самих во взрывообразное движение. Сам же лирический герой, при всей калейдоскопической множественности представленных им пространств, оказывается в роли неподвижного наблюдателя за катаклизмом: позиция довольно двусмысленная, ибо в ней сочетается, с одной стороны, антикоммунистическая и антинацистская тенденции, а с другой — явное любование энергией взрыва, энергией катастрофы.
Очерки Г. Иванова «По Европе на автомобиле» служат своеобразным «проявителем» специфических черт прозы поэта в 1930-е годы, и в особенности «Распада атома». Жанр очерков давал автору достаточно большую свободу для представления самых разнообразных пространств, чередование которых хотя и определялось маршрутом путешествия, но не было задано им со всей жесткостью; это позволяло совершать свободные экскурсы в прошлое, упоминать о других пространствах, а также переходить к лирическим размышлениям. В своих очерках Иванов часто предается размышлениям или воспоминаниям, которые связаны с главной темой путешествия через поэтические ассоциации, — их произвольность отдаленно напоминает структуры романа Марселя Пруста.
Особую роль в очерках играет динамика путешествия, которая связывается поэтом с конкретными обстоятельствами поездки на автомобиле. Как мы показали, в некоторых случаях скорость езды и быстрая смена впечатлений оказываются в прямой зависимости друг от друга. Стремительная езда в очерках «По Европе на автомобиле» обладает совершенно четкой целью: изучение русского нацизма в Берлине и возвращение в Париж. Четкости цели соответствует и определенный энтузиазм в описании пространств, будь то сатирическое описание «Ронда» или описание различных городов современной Г. Иванову Германии. В этом смысле описание путешествия оказывается полной противоположностью бегству из России, о котором Г. Иванов пишет приблизительно в ту же самую эпоху в рассказе «Качка», где бегство оказывается стагнацией, «качкой». Отсутствие энергии «автобиографического» героя в описании осуществленной эмиграции отражается и в воспоминаниях на страницах очерка «По Европе на автомобиле».
Политическая доминанта очерков переходит в «Распад атома», несмотря на то что автор убирает прямые политические оценки из окончательного текста своей «поэмы в прозе». Можно сказать, что лирический герой «Распада атома» лихорадочно блуждает по «реальным» и «вымышленным» пространствам, быстро сменяющим друг друга, подобно тому, как сменяли друг друга пространства Германии в упомянутых эпизодах быстрой езды из очерков «По Европе на автомобиле». Но эта быстрая смена в «Распаде атома» должна воплощать не динамику, а статику — наподобие статики «качки», которая передает тревожное состояние лирического героя. Состояние гниения, «распада» может быть исполнено некой энергии благодаря одному из значений слова «распад» в словосочетании «распад атома», где «распад» высвобождает энергию взрыва. При этом сама проза Г. Иванова выстраивается по принципиально новым законам. Он называет «Распад атома» «поэмой в прозе», намекая, с одной стороны, на знаменитую «поэму» Гоголя «Мертвые души» с заключительным образом России как «птицы-тройки», которая несется неизвестно куда, а с другой — настаивая на поэтической свободе в построении прозы, свободной от повествовании. Ассоциативный поэтический ряд оказывается подчинен некоему смысловому и образному ритму (наряду, разумеется, и с разнообразными элементами стихотворной ритмики), выраженному как в определенной соизмеримости между собой фрагментов, так и в обилии лейтмотивов; и вместе с тем этот ряд оказывается, при всей своей выстроенности, принципиально открытым, как бы незавершенным. В этом смысле Георгий Иванов — читавший и Пруста[689], и Джойса, и, по всей вероятности, Жоржа Батая[690], которые, каждый по-своему, преобразовывали традиционное повествование, стремится создать свой специфический «жанр», за пределами существующих литературных жанров.
Елена Гальцова (Москва)