11. Влияние семантической палеонтологии на литературоведение 1930-х годов
11. Влияние семантической палеонтологии на литературоведение 1930-х годов
Критическое, но заинтересованное и не без симпатии отношение Иоффе к семантической палеонтологии оставалось в целом изолированным случаем, что свидетельствует о неспособности нового метода обрести статус официально признанного основного направления литературоведения 1930-х годов. Семантическая палеонтология не смогла привлечь достаточного публичного внимания, чтобы иметь воздействие на общественное мнение, на что рассчитывали ее основатели. В одной из книг, появившихся в те годы и направленных на создание культа Марра и канонизацию нового учения о языке, Сергей Быковский целую главу посвятил рассмотрению «значения научной теории Н. Я. Марра для смежных с лингвистикой отделов науки». Фокусируясь на археологии, этнографии и антропологии, он ни словом не обмолвился о вопросах истории и теории литературы[938]. Даже в фольклористике семантическая палеонтология не пользовалась большим успехом. Враждебность Фрейденберг к фольклору как реликту прошлого, логически вытекавшая из стадиальной теории, противоречила куда более сильной (и гибкой) официальной установке на возрождение фольклора и манипулирование им в политических целях в 1930-х годах[939]. Как бы то ни было, семантическая палеонтология шла против течения или просто игнорировала его, и именно потому даже в изучении фольклора этот метод не получил широкого применения[940].
Будучи сторонницей радикальных методологических амбиций семантической палеонтологии, Фрейденберг сама испытывала сомнения относительно релевантности нового метода для литературоведения:
…Поистине революционным оказался палеонтологический анализ Марра — наиболее специфическая особенность всего нового учения о языке, имеющая наименьшее количество подлинных последователей и наибольшее число противников[941].
Ее собственные книги также не привлекли внимания общественности: «Поэтика сюжета и жанра» получила лишь один отзыв, скорее напоминающий пасквиль, чем научную рецензию, и короткую, на одну страницу, пренебрежительную и ироничную заметку рецензента, который до того посвятил издевательскую рецензию на вышедший под ее редакцией сборник «Античные теории языка и стиля»[942].
Только том-манифест о Тристане и Изольде вызвал хотя и короткую, но серьезную газетную полемику. В Ленинграде Анна Бескина и Лев Цырлин, оба аспиранты Института сравнительного изучения литератур и языков Запада и Востока (ИЛЯЗВ), находясь под сильным впечатлением от доклада, с которым Фрейденберг выступила там в 1931 году[943], обратились к своим старшим коллегам с призывом «наконец заметить существование яфетидологии. Лучше сделать это поздно, чем никогда»[944]. Бескина и Цырлин указали на два важных достижения семантической палеонтологии. Во-первых, она значительно раздвинула горизонты советского литературоведения, существенно расширив область истории литературы как дисциплины за пределы «узкой площадки европейской литературы XIX века». Во-вторых, в отличие от традиционной исторической поэтики, семантическая палеонтология понимала образ не только как художественную, но и как когнитивную категорию, как специфическую, исторически обусловленную «форму выражения понятийного мышления». Чтобы оценить отмеченные Бескиной и Цырлиным достижения, надо добавить третье, вероятно, самое главное: семантическая палеонтология ликвидировала разрыв между литературоведением и языкознанием, что очень характерно для ранних стадий марксистской теории литературы. В самом деле, работы Фрейденберг и Франк-Каменецкого можно воспринимать как призыв вернуть язык в повестку дня литературоведения. В определенном смысле они стали зеркальным отражением того, что было сделано формализмом: утверждая центральное положение языка (пусть и не в качестве носителя неизменной «литературности», но скорее как воплощения социально-экономических изменений, которые, в свою очередь, повлекли за собой изменения в мировоззрении), семантические палеонтологи утверждали необходимость рассмотрения его через углубленный анализ многообразных семантических депозитов в longue dur?e предыстории и самой истории.
Именно это радикальное восстановление союза лингвистики и литературы и приоритет, отданный семантике, показались подозрительными защитникам ортодоксальной версии социологии литературы. Давид Тамарченко, другой участник ленинградских дискуссий вокруг коллективного сборника о Тристане и Изольде, обвинил стадиальную теорию в отсутствии интереса к ленинской теории отражения. Он имел в виду то обстоятельство, что семантическая палеонтология выводила стадиальную природу и социально-экономические аспекты сюжета из рассмотрения семантического материала, предоставляемого лингвистическим анализом. Если на стадии предыстории эта операция казалась допустимой, то ей отказывали в методологическом оправдании, когда речь заходила о более поздних стадиях развития. Как Тамарченко напоминал Фрейденберг и Франк-Каменецкому, Маркс исходил из того, что идеологические формы вырастают из социально-экономических отношений, управляющих жизнью, тогда как семантические палеонтологи хотели извлечь суть социально-экономической реальности из семантического материала мифа, фольклора и литературы. Центральное положение семантики переворачивало, таким образом, принцип отражения с ног на голову; последователи Марра стремились постичь социально-экономическую реальность на основе надстроечных форм, которые сами должны быть обусловлены ею[945].
Фрейденберг осознавала возможные расхождения с марксизмом. В неопубликованной (и, судя по полному тексту, неоконченной) работе, написанной в 1931 году (под названием «Нужна ли яфетидология литературоведению?», которое отражает синонимическое использование таких терминов, как «яфетидология», «семантическая палеонтология» и «генетический метод»), она ставит под сомнение пригодность термина:
В нем как будто скрывается претензия на методологическую независимость […] эта убийственная терминология существует, кажется, только для того, чтоб возмущать марксистов и бить яфетидологов[946].
Однако она не склонна была прислушиваться к острым возражениям некоторых из своих учеников. В статье, посвященной истории «генетического метода» и написанной спустя десятилетия после того, как семантическая палеонтология сошла со сцены советской литературной теории, Софья Полякова обвинила последователей Марра в том, что они редуцировали культурную историю до «гигантской тавтологии». В поисках первобытных «пучков» смысла Фрейденберг создала семантическую вселенную, в которой все друг на друга похоже и все повторяет все остальное. «Таким образом, мы в царстве тождеств, облеченных в отличия»[947]. В 1979–1980 годах Фрейденберг вновь стала объектом критики, на этот раз со стороны группы молодых ученых-классицистов Ленинградского университета, не находивших в ее работах методологической оригинальности и терминологической точности. Фрейденберг была связана в сознании этих начинающих ученых с Лотманом, Топоровым, Аверинцевым и Лосевым — представителями новой (прежде всего структуралистской) ортодоксии в филологии, которая воспринималась многими как форма оппозиции режиму и потому не подлежала критике. Стремясь изменить эту недемократическую ситуацию, студенты организовали небольшие конференции, в ходе которых подвергали сомнению методологическую неприкасаемость структурализма и семиотики (Топоров и до некоторой степени Лотман считали Фрейденберг предшественницей sui generis этого направления); материалы дискуссий (кроме одной, в которой обсуждался Аверинцев и которая не была записана) опубликованы в самиздатовском журнале «Метродор»[948].
Какой бы спорной и слабой в своем публичном воздействии на методологию советского литературоведения ни была семантическая палеонтология, ее подспудное влияние значительно и плодотворно. Работы Виктора Жирмунского 1930-х годов (и многих последующих лет) базировались на теории сравнительной стадиальности Марра, в которой, по словам самого Жирмунского,
мы можем и должны сравнить между собой аналогичные литературные явления, возникающие на одинаковых стадиях социально-исторического процесса, вне зависимости от наличия непосредственного воздействия между этими явлениями[949].
Жирмунский оставался горячим сторонником «палеонтологического анализа», в котором он видел инструмент отслеживания социально-культурных преобразований[950]. Приблизительно в это время следы компаративной стадиальности можно найти в монографии Жирмунского о Гердере, хотя и написанной в 1930-х годах, но впервые изданной в 1959-м:
за национальным своеобразием народной поэзии для Гердера открываются ее общечеловеческие свойства как определенной ступени развития поэтической мысли, одинаково исторически обязательной для «классических» и новоевропейских народов и для народов первобытных, не затронутых влиянием европейской цивилизации[951].
Работы Фрейденберг, несомненно, стимулировали интерес Бахтина к Рабле, фольклору и «народной культуре»[952]. Ее понимание пародии как превращенной формы обожествления и поклонения, ее чувствительность к сосуществованию серьезного и комического и ее мысль о том, что греческий роман сам являлся вариантом эпоса, разделялись Бахтиным и отозвались в его настойчивых призывах к детальному изучению предыстории романа как жанра. Именно это внимание к античности и домодерным дискурсивным формам романа отличает Бахтина от Георга Лукача, другого крупнейшего теоретика романа 1930-х годов, который фокусировался исключительно на истории этого жанра после XVIII века. Более того, как «раблезианский» проект Бахтина, так и его работы по теории романа пронизаны тем же недоверием к готовым, зафиксированным и окаменелым культурным формам, которое находим в заявлении Фрейденберг:
На готовое литературное явление следовало реагировать вопросом о происхождении самой литературы.
Несмотря на большое внимание к каноническим авторам (Достоевский, Гете, Рабле), Бахтин, как мы видели, оставался — не только в 1930-х, но и в 1960-х годах, когда его книга о Рабле и переработанная монография о Достоевском были опубликованы, — ярым сторонником истории литературы без имен, в которой, как и в работах Фрейденберг и Франк-Каменецкого, жанр и его память сохраняются в анонимных сюжетах, а амбивалентные семантические пучки играют гораздо более важную роль, чем любой индивидуальный автор. В своих трудах о предыстории романного жанра Бахтин сочувственно ссылался на Марра и Мещанинова; он сохранил уважительное отношение к работам Марра и в 1950-е годы (как показывает лекция, которую он дал в Саранске в 1958-м), много позже его свержения Сталиным в 1950 году[953]. Можно, таким образом, заключить, что истинное влияние семантической палеонтологии на литературоведение 1930-х годов (и позднее) оказалось куда более существенным, чем можно было бы судить по отсутствию официального общественного признания и поддержки.
* * *
Богатые и разносторонние споры 1930-х годов позволяют понять значение жанра и жанровой памяти — в их сложных взаимосвязях с проблемами метода и идеологии — для литературной теории, стремившейся к расширению своей компетенции и превращению в теорию культуры. Теоретические споры о жанре фактически вели к проведению новых границ современности, к осмыслению вопроса о непрерывности и разрывах в истории, о включении или отказе от премодерных культурных форм. Перед лицом новой политической реальности — задач строительства социализма в отдельно взятой стране — все это приобретало существенные идеологические обертоны. Споры о жизненности эпоса в новых советских условиях; о неисчерпаемости и незавершенности романного начала; о том, должен ли роман считаться художественной формой современности par excellence или средством передачи премодернистской культурной энергии и включения ее в сам модернистский проект; о том, как культурные формы развиваются и каковы механизмы трансформаций, которые они проходят; о статусе и релевантности семантических узлов, переживших множество переходов от мифа и фольклора до литературы; о радикальной историчности литературности и необходимости рассматривать ее в генетической перспективе — все эти споры, на которые наложили свою печать как марксистские (Лукач, Лифшиц и их коллеги из «Литературного критика»), так и парамарксистские (Ольга Фрейденберг и Франк-Каменецкий) и немарксистские (Бахтин) тенденции, вращались вокруг одной фундаментальной проблемы: как культура, и литература — как часть ее, отвечает на вызовы ускоренной модернизации 1930-х годов. Политические и интеллектуальные ставки при артикуляции ответов на эти вопросы были высоки — настолько, насколько высокими были качество и уровень изощренности ответов со стороны лучших участников этих дискуссий, которые (вероятно, неожиданно для режима, о котором привычно думать как о чем-то монолитном) отвернулись от вульгарного социологизма и стали искать альтернативы внутри и вне марксизма.
_____________________
Катерина Кларк, Галин Тиханов[954]
Перевод с английского Е. Купсан