5. «Питомник нового человека»: Критика и кризисы пролетарской литературы
5. «Питомник нового человека»: Критика и кризисы пролетарской литературы
Кризисы, через которые проходило пролетарское литературное движение, начались с распадом Пролеткульта в 1920-м. Первой организационно оформившейся группой была «Кузница» (февраль 1920), объявившая о разрыве с Пролеткультом, создании организационно независимого от Пролеткульта Всероссийского союза пролетарских писателей и выбросившая лозунг литературной профессионализации. Другие пролетарские группы («Октябрь», «Молодая гвардия», «Рабочая весна») создаются уже после объявления нэпа (1922) и в 1923 году образуют Московскую ассоциацию пролетарских писателей (МАПП). В отличие от «кузнецов» октябристы и молодогвардейцы на первое место поставили вопросы идеологии и политики, заявили о себе как о «бойцах идейно-литературного фронта» и «рекрутах коммунизма»[350]. Вошедшие в группы «Октябрь» и «Молодая гвардия» критики составят основной костяк того явления первого советского десятилетия, которое получит название «напостовства» (по названию журнала пролетарской критики «На посту»).
По масштабу проводимой оргработы напостовцы не имели себе равных. Бесконечные заседания правления, пленумы, совещания, конференции, съезды; принятие резолюций и новых платформ; утверждение тем для разработки; определение списков врагов, попутчиков и ренегатов; соглашения, тезисы и т. п. — все это печаталось на страницах журналов и почти сразу выходило отдельными книгами-брошюрами и направлялось в низовые писательские организации — для исполнения. К 1926 году в ведении напостовцев, кроме московских «Молодой гвардии», «Октября», «На посту» и ленинградской «Звезды», находились еще тринадцать областных литературно-художественных журналов. Идеологию напостовства активно поддерживал Отдел печати ЦК, такие институты как Главлит (его возглавлял бывший пролеткультовский критик Лебедев-Полянский), Комакадемия (ее директор, главный историк СССР Михаил Покровский — постоянный автор журнала «Молодая гвардия»), Социалистическая академия и Коммунистический университет им. Я. Свердлова, ставшие «питомниками» журналистской партийной критики. Напостовцы не жалели времени на выстраивание связей не только с ЦК партии и комсомола, но и с низовыми комсомольскими организациями, совпартшколами, отделами печати обкомов партии. Захватив власть сначала в московской пролетарской организации (МАПП), затем — во всероссийской (ВАПП), они получили в свои руки мощный аппарат создания новой литературы и руководства ею, сформированный еще в эпоху Пролеткульта, когда практически во всех губернских городах под прямым патронажем обкомов партии создавались пролетарские писательские организации.
Вполне закономерно, что главной заботой первого этапа (1922–1925) напостовской критики стала тема партийности литературы и организация мероприятий по принципиальному обновлению писательского состава советской России.
Добровольные «сторожевые псы», охранявшие (стоявшие «на посту») преданность партии и идеологическую чистоту литературы, тот принцип, который вскоре стал краеугольным камнем соцреализма — принцип партийности[351], —
так принято сегодня говорить об этом лагере советской критики. Если же убрать эмоционально-оценочный аспект, то стоит, пожалуй, к этому суждению добавить, что напостовская критика не просто охраняла принцип партийности; она, по сути дела, сформировала идеологические, организационные и эстетические основы принципа партийности для новой советской литературы. Резонным остается суждение о напостовстве П. Когана 1926 года:
…Это движение не было затеей кучки задорных молодых критиков. Оно возникло естественно, а было бы скорее странно, если бы напостовства не было. […] Сущность его в том, что оно отказалось мыслить литературу, как дело определенного цеха писателей, произвело радикальный переворот в их классификации, разделив их на группы не по эстетическому, а по классовому моменту. […] Но никогда не было так определенно заявлено, что литература это — только элемент политики[352].
Квинтэссенцией идеологии напостовства являются шесть номеров журнала «На посту», вышедших с июня 1923-го по май 1925 года. В оценках большинства явлений современной литературы напостовцы следовали объявленной ими «строго выдержанной коммунистической линии», были определенны и точны, когда давали социально-политическую квалификацию художественной методологии писателей, не принадлежавших к пролетарскому лагерю. Политической зоркостью отличался и их выбор ключевых фигур для критики. Вот лишь некоторые. Борис Пильняк — один из идеологов новой русской прозы, автор первого романа о революции («Голый год», 1921), эстетика которого вписывается, как сегодня принято говорить, в парадигму символистского петербургского текста: роман «Голый год» «полон реакционности, т. е. скрытой формы контрреволюции в виде национализма, восходящего к бородам и твердой вере допетровских времен, мистики, превращающей революцию в какое-то бесовское действие, в бунт разнузданных стихий»[353]; «У Пильняка его философские рассуждения путаны, но никогда они не сходятся с идеологией пролетариата — они всегда против него. Впрочем, не для пролетариата они и пишутся»[354]. Напостовцы последовательно не верили в искренность покаяния вернувшегося из эмиграции Алексея Толстого и причисляли его к лагерю «внеоктябрьской интеллигенции» и внутренней эмиграции: «…Толстые, как бы они ни меняли свои вехи, останутся бывшими писателями: новая жизнь чужда их пониманию, а копаться в гнилом отребье прошлого для нас бесполезно…»[355]; «Алексей Толстой, аристократический стилизатор старины, у которого графский титул не только в паспорте, но и в писательской чернильнице…»[356]. Вполне резонно мотивировалась «партлиния» в отношении Ахматовой: «Всем известно, что А. Ахматова — мистичка, монастырка, реакционна по своей идеологии, и, следовательно, нам определенно враждебна»; «яд буржуазного разложения», «нездоровая любовь к православно-религиозным предрассудкам» (С. Родов)[357]. Во «враждебном» лагере партлиния напостовцев оценивалась тогда вполне адекватно: «Разве Ахматовская „перчатка с левой руки“ не вытесняется совсем свежим, пахнущим сегодняшним днем „партбилетом“ Безыменского?»[358] — в риторическом вопросе заключался очевидный ответ, который прочитывался современниками в выступлениях Троцкого: «Самый малый круг личной лирики имеет неоспоримейшее право на существование в рамках нового искусства. Более того, новый человек не сформируется без новой лирики» (далее Ахматова открывала целый ряд представителей «ветхой» лирики[359]).
В отношении попутчиков и Воронского линия напостовцев определилась сразу и практически не знала полутонов, чего нельзя сказать об отношениях с ЛЕФом. В первой книжке «На посту» лефовскому вопросу посвящено сразу несколько выступлений. Антифутуристическими филиппиками пронизана статья С. Родова «Как ЛЕФ в поход собрался»; вполне аргументированно разоблачал Г. Лелевич «прущий из каждой строки» Маяковского индивидуализм, доказывая, что тот является ярким «представителем богемы» и «интеллигентного люмпен-пролетария»[360]. Одним из объектов напостовской критики стал рассказ О. Брика «Не попутчица»: «неудачная попытка красного бульварного романа» (С. Родов)[361]; «эта рвотная литература искажает революционную действительность, пасквильничает, утрирует факты и типы и клевещет, клевещет, клевещет без конца и без зазрения совести на революцию, революционеров, на партию и на коммунистов», «лаконичная пошлятина» (Б. Волин)[362]. Заметим, что рассказ «Не попутчица» посвящен модной в то время и среди пролетарских прозаиков (повести Ю. Либединского, «Шоколад» А. Тарасова-Родионова) теме разложения коммуниста, попавшего в буржуазную, нэпманскую среду. Лишь Л. Авербах (отдадим дань оргчутью будущего руководителя РАППа) менее одержим в критике ЛЕФа; он намекал на возможность союза с «индивидуалистами»:
…Руководящее ядро «Лефа» даже в том виде, в каком мы его имеем сейчас, при известных условиях может стать нашим союзником в борьбе против буржуазной идеологии и литературы[363].
После заключения соглашения между МАППом и ЛЕФом (ноябрь 1923) критика союзников по литературной борьбе исчезает со страниц журнала. И позже, при всех критических выпадах в сторону отдельных лефовцев (особенно досталось от напостовцев «реакционному путанику» В. Шкловскому за книгу «Третья фабрика»), ЛЕФ оставался среди стратегических партнеров. Даже получив от лефовских критиков в 1926 году самые уничижительные характеристики платформы учебы у классиков, Авербах (выступление на правлении ВАПП, май 1927) предлагает «отмежеваться» от Чужака и Шкловского, но сохранить союз с ЛЕФом в совместной борьбе с В. Полонским, выступившим с жесткой критикой программы «Нового ЛЕФа»[364]. Поэтому и появляется в редакционной статье напостовского журнала: «Не „бей Маяковского“ — а вместе с ЛЕФами — против Алексеев Толстых — такова наша линия»[365].
Союз лефовцев и напостовцев был взаимовыгодным предприятием. Если первые боролись с живучими «контрреволюционными» формами классической литературы и их присутствием в современной литературе, то напостовцы последовательно вели огонь по базовым содержательным основам русской литературы. Весьма лаконично это прозвучало в оценке 1922 года С. Родовым статьи Е. Замятина «Я боюсь» (1921):
Я не боюсь вывода Евгения Замятина […] Предостерегающий голос с той стороны литературной баррикады оказался горьким пророчеством: пророчеством последнего часа. Да, старая русская литература вся в прошлом. У нее нет будущего[366].
Напостовцы получали в лефах идеологических союзников, а также учителей для молодых пролетарских писателей и критиков. Лефовцы были заинтересованы в обширных оргсвязях напостовцев, а также в комсомольской молодежной аудитории, наиболее восприимчивой к их программам и теориям.
Наиболее сложным для напостовцев в первый период нэпа оказалось решение вопроса о пролетарской «Кузнице». Они вместе с лефовцами дружно высмеивали тезис кузнецов «Художник — медиум класса» (декларация группы 1923 года), апеллировали к отрицательным оценкам космизма «кузнецов», которые прозвучали в выступлениях Троцкого, инициировали разгромные рецензии на поэтические сборники «Кузницы», припечатывали тем политические обвинения в «расколе», «правом уклоне», саботаже решений Отдела печати ЦК об объединении пролетарской литературы и т. п. Однако «кузнецы» (они входили в правление МАППа) защищались, требовали паритетных начал в руководстве, а главное — сохранения художественной автономности группы[367].
Кузница стояла на другой позиции, чем напостовцы […] она имела свою художественную платформу, несколько отличную от той платформы, которую имел МАПП, опирающийся на напостовство […] МАПП, конечно, не мог ни в коем случае требовать от Кузницы того, чтобы она безоговорочно приняла позицию «На посту»[368], —
оборонялся «кузнец» Ф. Гладков, выступая на Всесоюзном совещании пролетарских писателей в январе 1925 года.
«Кузница» действительно имела свою, отличную от напостовцев, художественную платформу, выработкой которой занимались ее критики, бывшие поэты-пролеткультовцы (Владимир Кириллов, Григорий Санников, Георгий Якубовский и др.). Одним из условий расцвета пролетарской литературы «кузнецы» считали «специализацию»[369] и учебу у «мастеров». А одним из прегрешений оппонирующих им критиков-марксистов — «требование от пролетарских поэтов какой-то особой простоты формы, доступной пониманию самых широких масс народа»; потому они выводили за границы литературы написанные на злобу дня фельетоны Демьяна Бедного и агитки-частушки Маяковского[370]. Претензии напостовцев и лефовцев на роль литературного «пролетарского авангарда» «кузнецы» считали не обоснованными, на их иронические инвективы отвечали не менее уничижительными характеристиками: «чистые идеологисты»; блок «акробатов заумной словесности и постных богомазов идеологических добродетелей»[371]. Досталось от «кузнецов» и главным художественным достижениям мапповцев — стихам Безыменского и прозе Либединского (оба являлись руководителями МАППа): «творческое банкротство»[372]; лирика, «лишенная эстетического вкуса и синтетического чутья»[373]. Перевальцев «кузнецы» числили среди своих союзников, ставку Воронского на спецов считали правильной. Слабым элементом в эстетике этого лагеря, по их мнению, было «пассивное отображение жизни»[374], неприемлемым — культивирование «литературного живизма»[375].
На эстетическом знамени «кузнецов» было начертано два слова: «труд и красота» (название программной статьи Г. Якубовского). «Рефлекс красоты»[376] столь же естественен для пролетария, как и труд: «лозунг великого художника: „красота спасет мир“ — наполняется новым содержанием, приобретает особый смысл в эпоху пролетарской революции»[377]. В практической плоскости подобное прочтение Достоевского предполагало эстетизацию труда, всех форм новой жизни, «движение от накопления материала и общих тем к синтезу»[378]. Логика этой программы весьма рельефно представлена в ответе «кузнецов» Брюсову. У Брюсова получалось, что все грехи поэтов-«кузнецов» — в оторванности от конкретного:
Рабочий — не живой человек, ткач, литейщик или что-либо подобное, а Рабочий с большой буквы, мировой Пролетарий, строитель нашей Планеты[379].
Но это и была эстетическая сверхзадача пролетарского «кузнеца»: писать быт как бытие, отражать жизнь всеми зеркалами метода «диалектического реализма».
Здесь — не Иван, не Архип, не Сидор, а Человек. Не ткач и литейщик, а Рабочий, а потому естественно, что тон берется не камерный, а симфонический, с налетом законного гиперболизма[380], —
парировали в ответ «кузнецы». В подобных эстетических экспериментах создавалась предельно экспрессионистическая поэзия «кузнецов», был написан роман Ф. Гладкова «Цемент» (1924), первую редакцию которого отличают предельный экспрессионизм стиля, гиперболизм сюжетного решения темы труда и семьи, социальный романтизм главных героев.
После партийной резолюции «О политике партии в области художественной литературы» (1925), инициировавшей объединительные процессы в литературе, в том числе и пролетарской, литературная критика «кузнецов» теряет свою самостоятельность (с 1926 года перестает выходить «Рабочий журнал»; в 1926-м главный критик группы Г. Якубовский выпускает итоговую книгу «Литературные портреты. Писатели „Кузницы“»). Напостовцы еще не раз напомнят «кузнецам» об их неверном понимании задач пролетарской литературы и «кастовом уклоне»[381]. С конца 1925 года напостовцы начнут включать «Цемент» в списки достижений пролетарской литературы и адаптировать главный литературный памятник «Кузницы» к пролетарской литературе, правда, с существенными оговорками.
Позже напостовцы признавались, что в 1922–1925 годах собственно вопросами эстетики они практически не занимались, ибо все силы были брошены на идеологию и утверждение партийной линии в литературе. Эта самооценка принята и в исследованиях пролетарского движения, что не совсем справедливо. Во-первых, в критике русской классики и попутничества весьма точно определилось, чего не должно быть в содержании пролетарской литературы. Во-вторых, был предложен список главных тем пролетарской литературы (тематический подход к литературе войдет в ядро литературы соцреализма), основных художественных форм их решения и образцов современной пролетарской литературы, на которые стоит опираться[382]. В-третьих, напостовцы создали школу воспитания новых писателей — группы «Молодая гвардия» и «Рабочая весна», которые представляют первый — комсомольский — призыв в советскую литературу. Можно сказать, что именно на этом направлении в 1922–1925 годах оргусилиями напостовцев была создана новая поэтика — поэтика радостного принятия революционной современности, с экзальтированно-романтическим идеализированием темы мировой революции, Гражданской войны и культом новой книги[383]. С 1926 года ситуация меняется, и достижения комсомольской литературной школы пролетарская критика начинает корректировать в контексте новых идеологических установок (борьба с троцкизмом и «есенинщиной») и утверждения новой художественной платформы пролетарской литературы[384].
Второй период напостовства (конец 1925-го — 1927 год) начинался с организационных потрясений и объявления новой эстетической платформы. Первыми жертвами борьбы за партлинию в литературе окажутся ее главные идеологи: И. Вардин, С. Родов, Г. Лелевич, и главное их художественное достояние — комсомольский поэт А. Безыменский. Попытки критиков развернуть на страницах «На посту» дискуссию об опубликованной 1 июля 1925 года резолюции «О политике партии в области художественной литературы» (неприемлемыми для них были пункты о мирном перевоспитании попутчиков и соревновательности в литературе, создание единой Федерации писателей) будут жестко пресечены; журнал «На посту» закроют, а его идеологов отправят в отставку. Полемизировавшие с Троцким защитники пролетарской литературы первого этапа нэпа теперь будут все чаще именоваться «левыми» оппозиционерами (по аналогии с «левой оппозицией Троцкого-Зиновьева»). Левые «уклонисты» продолжали считать, что «стабилизационные настроения» опасны для пролетарской литературы, ведут к «притуплению классовой ненависти», «классового инстинкта» у целого ряда пролетарских писателей; они призывали бороться с появившимися в пролетарской среде «Гамлетиками с Тверского бульвара»[385] и т. п. Разоблачению «левых уклонистов» будет посвящена не одна статья их бывших союзников по литературному фронту.
Мы дискуссии не позволим. […] Всякий, кто попытается продолжить дискуссию, он будет подвергнут остракизму, по меньшей мере. […] А по большей мере, будет выгнан[386], —
так в соответствии с установками ЦК формулировал Авербах вопрос «левого уклона» в пролетарской критике.
У вапповцев был аналогичный Политбюро орган — фракция РКП (аналог будущего парткома Союза писателей), которая приняла партийную резолюцию 1925 года как «директиву в работе по укреплению тех отрядов в области литературы, которые партия имеет, и на которые партия может и должна рассчитывать»[387]. В передовой «Октября» говорилось:
Резолюция позволяет нам теперь окончательно перенести центр тяжести своей работы — на творческую работу. Партия взялась за руководство литературой[388].
Для проведения резолюции в жизнь кроме партийной чистки собственной среды (она будет продолжаться до закрытия РАППа) необходимо было провести ревизию художественного наследства пролетарской литературы и выработать новую художественную платформу. О непростом состоянии «основного фонда пролет-литературы»[389] говорил на общем собрании МАППа в декабре 1925-го Ю. Либединский, один из главных разработчиков художественной платформы 1923 года. «Вершин» и «праздников пролет-литературы» оказалось немного: «Красноармеец» Демьяна Бедного, «Железный поток» Серафимовича, «Цемент» Гладкова, повести Никифорова, «некоторые вещи Безыменского, Доронина» (98). Список достижений пролетарской литературы напостовцы будут постоянно дополнять и корректировать. Названные Либединским в 1923 году в качестве образцов художественные произведения понижаются в своем статусе: «Коммунэры» Родова и Лелевича теперь уже «не являются вершинами», а лишь «поворотными пунктами»; поэма «Инна» Родова и вовсе оказалась произведением «уклонистского характера» (98). В этот же разряд Либединский отправляет собственную повесть «Завтра»: «Слишком много упований возлагается на международную революцию» (98–99). Лозунг «перманентной революции» уже осужден партией как троцкистский. А от внесенной в список 1923 года напечатанной в «Молодой гвардии» повести «Шоколад» Тарасова-Родионова (активного участника напостовского штурма 1923-го) Либединский предлагает пролетарской литературе и вовсе отказаться: «произведение это не наше, ни в каком смысле, даже в основной своей цели не наша вещь. […] Это попутническая, революционная, но не пролетарская вещь по своей основной мысли» (99).
Некоторой ревизии Либединский также подверг напостовское отношение к русской классике, попутно осудив «товарищей из Лефа» за ее огульное отрицание, а заодно обвинил Воронского в идеалистической постановке лозунга «учебы у классиков» и неверных установках изображения «живого человека»: «Мы первые поставили, как лозунг, показ живого человека и попытались, правда, в схеме, в общих чертах этого живого человека показать» (101). Что сближает пролетарскую литературу с «типичными представителями помещичье-буржуазной школы Пушкина и Толстого» (101)? На этот прямой вопрос последовал лаконичный ответ: как и классики, пролетписатели будут давать эпические полотна современности через показ живого человека, будут учиться у классиков и формальным приемам: «с карандашом в руках» читать «Капитанскую дочку» и «Войну и мир» (102). Пролетарские писатели не пойдут по ложному пути Воронского, ибо они объективно оценивают, что стоит за общечеловеческими идеалами и внутренней психической жизнью героев Толстого:
Берите вы Николая Ростова. Что это за тип? Оценим его объективно: тип сволочного помещика. Вначале помещичий сынок, а потом (говоря нашей терминологией) белогвардеец (103).
Разработку новой художественной платформы напостовцы поставили на прочные организационные рельсы. С апреля 1926 года начнет выходить журнал «На литературном посту», возглавляемый старонапостовцами Авербахом и Александром Зониным и выдвиженцем Алексеем Селивановским (в 1924–1925 годах он — секретарь Донбасского союза пролетарских писателей «Забой»), Обсуждению платформы посвящены бесконечные заседания разных уровней[390]. Художник пролетарского реализма должен «сочетать психологический анализ человека, в частности, нового человека и изображение действительности, с научным диалектико-материалистическим пониманием общества»[391] — таково новое задание пролетарской литературе. Осудив и исключив из формирования стиля пролетарской литературы романтизм с его планетарными мечтаниями (очевидны романтические коннотации идеи перманентной революции), налитпостовская критика констатировала, что русская классика, у которой надо теперь учиться, в изображении живого человека достигла «непреодоленных вершин», дала «бессмертные типы» прошлого, но насущной проблемой для пролетарской литературы становится изображение героя современности как «живого человека»: «Все пролетписатели бьются сейчас над задачей изображения в литературе большевика»[392].
Перейдя от формулировки задания к его эстетической разработке, критики-напостовцы оказались перед теми же коллизиями проблематики психологизма в современной литературе, что и перевальцы. Правда, сомнений здесь было намного меньше: бессознательное признаем, но его не боимся, ибо у нас есть правильная идеология. Маркером водораздела в отношении к подсознательному в русской классической и пролетарской литературе должно выступать материалистическое мировоззрение:
Если для писателей, далеких от последовательно материалистического подхода к миру, подсознательное выступает, как некий все в конечном итоге определяющий авторитет, священный текст из Писания […] то пролетарских писателей подсознательное интересует, прежде всего, как объект преодоления, как нечто, что нужно заставить повиноваться и служить сознательной воле пролетариата, разумно направленной на переустройство человеческого общества. Проникнуть в эту область, понять ее и переустроить, войти в нее, как входит новый хозяин в темные и извилистые подвалы огромного дома, чтобы сломать ненужные перегородки, осветить мрачные закоулки, — очистить, вымести, высушить, — привести в состояние, «пригодное для жилья»[393].
Это лишь некоторые из положений концепции «живого человека», высказанные в выступлениях одного из ведущих ее теоретиков В. Ермилова. Критик не без величия относил заявленные пролеткритикой подходы к формулам высокой «алгебры». Образцами, на которых критика отрабатывала положения новой художественной платформы, стали романы «Разгром» (1926) А. Фадеева и «Наталья Тарпова» (1927) С. Семенова.
В основание новой художественной платформы напостовцы заложили целую программу фальсификации русской классики, по которой и предстояло ее, классику, осваивать. Из учителей однозначно исключалась «реакционная школа Достоевского»[394]. У Гоголя предлагалось учиться только созданию типов, само же мировоззрение писателя объявлялось реакционным, «чуждым новому и будущему», ибо Гоголь не осудил Россию, что нашло отражение в его «ханжеских и черносотенных письмах»[395] (имеются в виду «Выбранные места из переписки с друзьями»). У Пушкина пролетарским писателям предлагалось пройти уроки не только простоты, но и атеизма[396]. Ожегшись на воспевании идеи мировой революции, напостовцы отрекались от всех форм «романтической школы», считали, что романтизм в пролетарской литературе (Пролеткульт, поэзия «Кузницы», отчасти «Молодой гвардии») — пройденный период, что в настоящем он уводит от действительности. У Толстого решено было взять две черты метода: психологический анализ и беспощадный реализм — «срывание всех и всяческих масок». Все остальное, особенно «реакционную философию» Толстого, предлагалось отбросить, как и всякие индивидуальные оттенки психологизма, который в русской литературе порой становился «очагом пассивности и созерцательности»[397]. Пролетарскому писателю, проходящему учебу у Толстого, следует помнить, что «Толстой был классовым человеком» (Л. Авербах)[398].
Казалось бы, внутренние кризисы и работа над собственной эстетической платформой должны были снизить идеологические претензии напостовских критиков на «должность судебного следователя»[399] (Б. Эйхенбаум) современной литературы. Однако «напостовская дубинка» (самоаттестация) работала во второй период нэпа так же уверенно, как и в первый, и в прежней сугубо партийно-идеологической парадигме. К прежним «правым опасностям» добавлялись новые, необходимо было разоблачать: «левый уклон» в партии и литературе, лозунг «национальной литературы», рост буржуазной идеологии и «новобуржуазную литературу», ренегатов в среде пролетарских писателей (их было действительно немало), «кулацкий сектор» в деревне и «литературное сменовеховство», «опасность мелкобуржуазного перерождения», «есенинщину», «булгаковщину», «воронщину», «упадничество», «шовинизм» и т. п. Напостовская критика била по персоналиям (А. Воронский, М. Булгаков, Вс. Иванов, А. Белый, Б. Пильняк, В. Лидин, М. Шагинян, В. Катаев, М. Зощенко, М. Слонимский, Л. Леонов, М. Горький, В. Кириллов, Ал. Толстой, Н. Клюев, С. Клычков, В. Полонский и т. д.) и скопом — по возглавляемым Воронским и Полонским журналам. Особая страсть пролетарских критиков — составление схем современной литературы, где писатели распределялись по классовому принципу, соответственно их политическим взглядам[400].
Напостовцы оказались более чуткими, чем их оппоненты, к идущей внутрипартийной идеологической борьбе; это проявилось в отношении к «рабочему писательству», сомнений в великой будущности которого они, в отличие от Воронского и Полонского (а ранее — Троцкого), не знали и в 1926-м вновь сделали ставку на рабочий призыв в пролетарскую литературу[401]. К ноябрю 1926 года ВАПП насчитывала 3850 литераторов, из них рабочие составляли 70 %, члены партии — 60 %[402]. Было и еще одно стратегически важное решение, утвержденное к исполнению ноябрьским пленумом ВАПП 1926 года: поддержка отрядов рабочей критики, открытие во всех вапповских журналах отдела читательских отзывов о книгах[403]. Это решение начинает активно проводиться в жизнь и станет важным аргументом в литературной борьбе 1928–1931 годов.