Длинный рассказ про короткий хвост[**] Сонет Ходасевича «Зимняя буря»: пародия или кунштюк?

Длинный рассказ про короткий хвост[**]

Сонет Ходасевича «Зимняя буря»: пародия или кунштюк?

I

Небольшое лирическое отступление.

Во время поездки в Париж на Ахматовскую конференцию, приуроченную к 100-летию со дня рождения поэта, в мае 1989 года, я лично познакомился с французским писателем Vlad’ом Pozner’ом (Владимиром Познером, 1905–1992)[998], с которым ранее находился в переписке. В годы жизни Познера в России его называли «литературным вундеркиндом Петрограда» — он был младшим членом группы «Серапионовы братья» и имел прозвище «Молодой брат». По моей просьбе Познер написал воспоминания о встречах с Блоком (на французском языке), которые я опубликовал в 1987 году[999]. Во время моего визита к нему Познер показал мне домашний альбом с автографами многих известных русских писателей, который можно, условно говоря, назвать малой «Чукоккалой». Альбом содержит более 50 автографов и рисунков ведущих писателей Серебряного века — от А. Блока и М. Горького до Маяковского и Ходасевича (далее он упоминается как под своей фамилией, так и под инициалами — В. Ф.).

Владимир Соломонович любезно разрешит мне сделать выписки из этого альбома для работы над статьей. Впоследствии, в 1991 году, ИМЛИ по моей инициативе пригласил Познера в Москву, и он подарил институту ксерокопию своего альбома. Уже после смерти Познера в 1994 году я опубликовал обзор этого альбома, в котором были напечатаны неизвестные автографы Блока, Н. Гумилева, В. Маяковского, К. Чуковского, О. Мандельштама, а также других представителей Серебряного века[1000]. Среди них был воспроизведенный факсимильно неизвестный ранее односложный сонет Ходасевича с «пушкинским» названием:

Зимняя буря

Ост

Выл.

Гнил

Мост.

Был

Хвост

Прост,

Мил…

Свис

Вниз:

Вот —

Врос

Пес

В лед.

6 мая 1924 г.[1001]

Мой друг Н. А. Богомолов сразу же перепечатал этот сонет Ходасевича в своей книге «Стихотворная речь» (1995), а затем второй раз — в четырехтомном собрании сочинений Ходасевича (1996)[1002], но без какого-либо комментария, а лишь с указанием на первую публикацию. Недавно сонет «Зимняя буря» был снова перепечатан другими исследователями в новом собрании сочинений Ходасевича, но, увы, также без комментария[1003].

Совершенно справедливо недоумевал Богомолов в одной из своих статей, почему в моей работе нет ни слова о взаимоотношениях Ходасевича с владельцем альбома и почему ничего не сказано о самом В. Ф., хотя его имя упомянуто в названии[1004].

Дело в том, что это первая часть моего большого очерка. О взаимоотношениях этих поэтов и о самом сонете я планировал говорить во второй части; публикация первого очерка заканчивалась словами: «На этой полуфразе я закончу обзор <…> к которому надеюсь еще вернуться»[1005]. Однако журнал «Опыты», где был опубликован этот очерк, прекратил свое существование на первом номере (кто-то остроумно заметил: «Россия — родина первых томов»), и вторая часть обзора осталась, увы, ненапечатанной.

Между тем я в беседах с Богомоловым и публично в докладах неоднократно высказывал гипотезу, что этот сонет Ходасевича, написанный в форме брахиколона, является пародией на Маяковского и, шире — на поэтику футуристов. Более того, я три раза выступал на конференциях — в Таллинне (1993), в Москве (1993) и в Ровине (Хорватия, 1997)[1006] — с докладами о трактовке сонета В. Ф. «Зимняя буря» как пародии на футуристов и прежде всего — на Маяковского. На конференции в Таллинне присутствовал и Богомолов. Однако первоначально он категорически не соглашался с моей гипотезой, поэтому в его кратком примечании к этому сонету ничего нет о полемике и связях автора сонета с футуристами. Сравнительно недавно в одной из работ, где он подробно писал о взаимоотношениях Ходасевича и Маяковского, мой друг-оппонент снова коснулся вопроса о «Зимней буре» и вроде бы полусогласился с моей трактовкой этого сонета, хотя и с некоторыми оговорками[1007].

Дорогому Коле, Фоме неверующему, я и посвящаю это, смею надеяться, верное прочтение сонета Ходасевича «Зимняя буря», сопровождаемое новыми аргументами. Cave canem![1008]

На раннем этапе работы над настоящей статьей автор этих строк неоднократно обсуждал ее с M. Л. Гаспаровым, который не только был предельно внимательным слушателем, но и предложил новые идеи и повороты в интерпретации односложного сонета Ходасевича. Ему принадлежит также и название этого очерка. Без активного участия и неоценимой помощи Михаила Леоновича у меня бы получилась совсем другая статья.

II

Ходасевич в одной из статей (1926) вспоминал:

Однажды мы с Андреем Белым часа три трудились над Пастернаком. Но мы были в благодушном настроении и лишь весело смеялись, когда после многих усилий вскрывали под бесчисленными капустными одежками пастернаковых метафор и метонимий — крошечную кочерыжку смысла[1009].

Как известно, Ходасевич был постоянным и принципиальным литературным «врагом» футуристов и неоднократно писал об этом, делая исключения лишь для Елены Гуро, Константина Большакова и Игоря Северянина[1010].

Главной мишенью полемических эскапад Ходасевича многие годы оставался Маяковский, которого он называл воплощением «силы зла» в современной литературе «предателем футуризма», а также «разрушителем и осквернителем русской поэзии»[1011].

Ходасевич неоднократно писал в своих статьях о вражде и полемике с Маяковским: первая обзорная статья, в которой он упоминал своего «врага», была напечатана в 1914 году, а последняя — в 1930-м, в год смерти поэта, — это был критический обзор посмертных материалов о Маяковском, помещенных в советской печати. Среди них были две отдельные статьи, посвященные поэту: «Декольтированная лошадь» (1927) и «О Маяковском» (1930)[1012].

Ходасевич внимательно и ревностно следил за творческой деятельностью Маяковского и за литературой о нем. Это было, вероятно, постоянное противостояние и соревнование. В. Ф. не мог спокойно жить и творить, когда думал и вспоминал о том, что где-то в Москве живет и работает Маяковский, который не только выполняет «социальный заказ» и пишет стихи «по заданию партии и правительства», но и считается «первым советским классиком» и вождем левых сил, а также «лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи» (правда, эта высокая оценка поэта, приписываемая Сталину, была сделана только в декабре 1935 года, но, по сути, Маяковский считался таковым еще при жизни).

В первой из названных статей, напечатанной еще при жизни поэта, Ходасевич утверждал:

«Маяковский — поэт рабочего класса». Вздор. Был и остался поэтом подонков, бездельников, босяков просто и «босяков духовных». Был таким перед войной, когда восхищал и «пужал» подонки интеллигенции и буржуазии, выкрикивая брань и похабщину с эстрады Политехнического музея. <…> И певцом погромщиков был он, когда водил орду хулиганов героическим приступом брать немецкие магазины. И оставался им, когда после Октября писал знаменитый марш: «Левой, левой!» (музыка А. Лурье). Пафос погрома и мордобоя — вот истинный пафос Маяковского[1013].

Сразу же после самоубийства Маяковского, 24 апреля 1930 года, Ходасевич написал вторую статью, которая была посвящена этому трагическому событию, но которую трудно назвать «некрологической», скорее всего, это был пасквиль, оскорбительный для памяти поэта. В нем он почти без всяких оговорок признавался:

Восемнадцать лет, с первого дня его появления, длилась моя литературная (отнюдь не личная) вражда с Маяковским. И вот — нет Маяковского. Но откуда мне взять уважение к его памяти?[1014]

Эта пасквильная статья Ходасевича вызвала многочисленные отклики, в том числе и гневную отповедь Р. Якобсона, который в своей известной статье «О поколении, растратившем своих поэтов» (1931) писал:

Несравненно тягостней, когда помои ругани и лжи льет на погибшего поэта причастный к поэзии Ходасевич. Он-то разбирается в удельном весе, — знает, что клеветнически поносит одного из величайших русских поэтов. И когда язвит, что всего каких-нибудь пятнадцать лет поступи — «лошадиный век» — дано было Маяковскому, ведь это — самооплевывание, это пасквили висельника, измывательство над трагическим балансом своего же поколения. Баланс Маяковского — «я с жизнью в расчете»; плюгавая судьбенка Ходасевича — «страшнейшая из амортизаций, амортизация сердца и души»[1015].

Сам В. Ф. через некоторое время так откликнулся на этот выпад Якобсона:

Моя статья о Маяковском, напечатанная вскоре после его смерти в «Возрождении», вызвала и до сих пор вызывает довольно много откликов — и печатных и письменных. Похвалы остается мне лишь принять с благодарностью. На угрозы и брань (например, на брань некоего Якобсона) отвечать не буду[1016].

Нам известно главным образом о резко негативном отношении Ходасевича к Маяковскому, но мы почти ничего не знаем об отношении Маяковского к В. Ф., кроме двух кратких упоминаний (второе — анонимное) в его текстах. В письме к Л. Ю. Брик от 9 ноября 1924 года он сообщал: «Сегодня идем обедать с Эльзой, Тамарой и Ходасевичами. Не с поэтом конечно!»[1017]

В ранней статье «Война и язык» (1914) Маяковский противопоставил словотворческие эксперименты Хлебникова языку «старой» поэзии Рылеева из сборника «Война в русской лирике» (1914), составленного Ходасевичем, но он не упомянул имени составителя: «…в чью безумную голову вкралась мысль красоту сегодняшней жизни аргументировать этим столь далеким прошлым?»[1018]

В неизданных воспоминаниях А. Крученых сохранилось ценное свидетельство о выступлении Маяковского на 2-м вечере «Чистки современной поэзии», которое состоялось 17 февраля 1922 года в Политехническом музее и в котором он «чистил» автора «Путем зерна»:

В первую голову под обстрел попали Анна Ахматова и Владислав Ходасевич (последний — особенно!) <…> Маяковский: «Сегодня я у себя на службе перелистывал Ходасевича». — Голос из публики: «Плохо служите!» — Маяковский: «Моя служба — быть председателем всех муз на Олимпе. Итак, Ходасевич». Маяковский преподносит публике избранные строчки из Ходасевича: «…угрюмой ночи злая жуть»; «…было душно»; «…уйти в пустыню»; «…как близок мой последний день»; «…единая любовь меня сразила»; «…иссякли все источники»; «…душа, как ночь, слепа». Публика веселится. Маяковский: «Это поэзия разложения. Заголовки песен, взятые подряд, и это — через пять лет революции!» (Так у меня было записано вскоре после чистки поэтов. Теперь мне трудно разыскать эти цитаты, может, я записал их «по памяти», но подобных строк у Ходасевича хоть отбавляй). <…> Затем Маяковский перешел к более современным стихам Ходасевича — Может, он тут себя покажет новым и живым человеком. Ничуть не бывало. Маяковский читает стихотворение Ходасевича, посвященное летчику, тут бы, кажется, и развернуться настоящему лирику, «взорлить», так нет, автор не находит ничего лучшего, как пожелать авиатору:

Упади,

          Упади,

                    Упади.

<…> «Но этого мало, — язвит Маяковский, — может быть, еще вывернется как-нибудь. Чтоб этого не случилось, Ходасевич добавляет: „Упади — и разбейся!“

Ах, сорвись, и большими зигзагами

Упади, раздробивши хребет, —

Где трибуны расцвечены флагами,

Где народ — и оркестр — и буфет…

1914 г.[1019]

Так Ходасевич воспринял последние достижения человеческого гения — авиацию.

Интересно, что в дальнейших изданиях книги „Путем зерна“ это стихотворение выброшено — очевидно, и Ходасевич способен устыдиться»[1020].

До В. Ф., который в то время еще находился в Петрограде, конечно же, дошли слухи об этой «чистке», о резких выпадах Маяковского против него и о том, что «чистильщик» назвал его творчество «поэзией разложения». И автор «Путем зерна», разумеется, не мог забыть этой филиппики своего «врага» и неоднократно «отвечал» ему в своих статьях. По свидетельству Николая Чуковского, близко знавшего В. Ф. по Петрограду, он был «болезненно и раздражительно самолюбив»[1021].

Теме взаимоотношений Ходасевича и Маяковского посвящены две специальные работы: статья Джона Малмстада «По поводу одного „не-некролога“: Ходасевич о Маяковском» (впервые он прочел доклад на эту тему на юбилейной «маяковской» конференции в Париже в 1993 году[1022]), а также уже упоминавшаяся мною выше работа Богомолова «Из истории одного культурного урочища русского Парижа»[1023]. В этой статье Богомолов, распутывая один из монпарнасских «литературных узлов», остановился на личных и литературных взаимоотношениях Ходасевича и Маяковского, выстроил подробную хронологическую канву этих взаимоотношений, расставил все точки над «i», а в примечаниях упомянул сонет «Зимняя буря», назвав мои устные размышления о нем «чрезвычайно любопытными» (видимо, я очень надоел ему своей трактовкой и аргументами); однако в целом к моей гипотезе он продолжал и продолжает до сих пор относиться скептически. К этим двум статьям, подробно анализирующим взаимоотношения поэтов, я и отсылаю читателей.

III

Ходасевич в своей записной книжке сделал 25 июня 1921 года мнемоническую запись, где проницательно сформулировал проблему, которая может возникнуть перед будущими исследователями:

Мои стихи станут общим достоянием все равно только тогда, когда весь наш нынешний язык глубоко устареет. И разница между мной и Маяковским будет видна лишь тончайшему филологу[1024].

Настоящая работа и является скромной попыткой ответить на поставленный самим Ходасевичем вопрос.

Ходасевич полемизировал с футуристами не только в статьях, но и в стихах. Например, в стихотворении «Жив Бог! Умен, а не заумен…» (1923), конструкция которого строится на антитезе «умный — заумный», он апеллирует к крайним кубофутуристам — к заумникам:

Жив Бог! Умен, а не заумен,

Хожу среди своих стихов,

Как непоблажливый игумен

Среди смиренных чернецов.

<…>

Я — чающий и говорящий.

Заумно, может быть, поет

Лишь ангел, Богу предстоящий, —

Да Бога не узревший скот

Мычит заумно и ревет.[1025]

В финальных строках этого текста есть несомненный намек на Маяковского и его книгу «Простое как мычание» (1916). Однако у автора этого стихотворения были стихи, непосредственно направленные против Маяковского.

Среди текстов Ходасевича есть два односложных сонета: один известный — «Похороны» (1928) и второй — новонайденный и малоизвестный — «Зимняя буря» (1924). Вернее, он не второй, а первый, так как написан на четыре года раньше, но выявлен автором этих строк только в 1989 году. Об этих сонетах и пойдет здесь речь.

А. П. Квятковский писал, что в русской поэзии брахиколон появился и разрабатывался главным образом в XX веке, и привел примеры из Маяковского, Асеева и других поэтов[1026].

Б. В. Томашевский в книге «Стилистика и стихосложение» упоминает односложный сонет «Epitaphe d’une jeune fille» французского поэта-трубадура начала XIX века Жюля де Рессегье (J. De Ress?guier) и называет его «диковинным сонетом, характеризующим фокусы романтической школы»[1027].

М. Л. Гаспаров в книге о русском стихе дает два примера сонетов, написанных в форме брахиколона: «Похороны» Ходасевича и «Дол…» И. Сельвинского — и уточняет: «Такие „односложные сонеты“ писались в качестве стихового фокуса едва ли не на всех европейских языках…»[1028]

Маяковский со Скотиком. Пушкино. 1924. Фото А. Родченко.

Не исключено, что Ходасевич сначала задумал написать односложный сонет о собачьем хвосте в форме «хвостатого» сонета, но затем, видимо, упростил задачу и создал текст традиционной формы.

В русской поэзии XX века стихи в форме брахиколона разрабатывали преимущественно футуристы: Маяковский, Асеев, Хлебников, Божидар и другие. Хлебников в 1915 году составил «Вступительный словарик односложных слов»[1029]. Крученых в своей теоретической работе «Фактура слова» (1922) дифференцирует разного вида фактуры и, говоря о «слоговой фактуре», дает примеры «односложных слов» из поэмы Пушкина «Домик в Коломне»: «односложные слова резче, отрывистее и (часто) тяжелее многосложных — „Пегас / Стар, зуб уж нет“»[1030].

Д. Малмстад в указанной статье точно заметил, что Ходасевич в сонете «Похороны» подражал приемам футуристов:

Его знаменитый сонет «Похороны» (1928), каждая строка которого состоит из одного моносиллабического слова, полемизирует с ними через подражание их приемам, как будто поэт говорит: я тоже могу так писать, но лучше и умнее…[1031]

Но исследователь не уточнил, о каких именно футуристах и о каких приемах идет речь.

Приведу текст сонета «Похороны», написанного 9 марта 1928 года:

Лоб —

Мел.

Бел

Гроб.

Спел

Поп.

Сноп

Стрел —

День

Свят!

Склеп

Слеп.

Тень —

В ад![1032]

Не исключено, что этот сонет также направлен против Маяковского. Возможно, Малмстад имеет в виду поэму Маяковского «Хорошо!» (1927), посвященную Октябрю, само название которой должно было раздражать и оскорблять Ходасевича. В ней есть фрагменты, размер которых перебивается короткими строчками брахиколона:

Вверх —                              <…………>                                <…………>

             флаг!                             Сгинь —                                         Жир

          Рвань —                             стар.                                 ёжь

                   встань!                     В пух,                                страх

          Враг —                                        в прах.                                 плах!

                   ляг!                         Бей —                                Трах!

          День —                             бар!                тах!

                   дрянь.                     Трах!                                 Тах!

                                                  тах!                                   тах![1033]

Кроме того, Малмстад, вероятно, имеет в виду рифму «горбах — лбах», которая восходит к рифме из «Похорон» «лоб — гроб»; в этом же сонете встречается также рифма «день — тень», упоминаемая им в стихотворении Маяковского «О поэтах» (1924).

Берберова, комментируя сонет «Похороны», отмечала, что он написан «сверхкоротким размером и был задуман как „Tour de force“»[1034] («проявление силы». — А. П.).

Сам Ходасевич переписал этот сонет в альбом дочери переводчика И. Д. Гальперина-Каминского и не без иронии сообщал об этом в письме к Берберовой от 5 апреля 1928 года:

На заду Бориса Зайцева (т. е. на обороте его записи. — А. П.) (а еще там есть Брюсов, Дима про слишком ранних предтеч, Зина…) — написал я сонет в 14 слогов, дав старику (Каминскому. — А. П.) честное слово, что это шедевр. (Он поверил за себя и за дочку.)[1035]

Вне сомнения, когда в 1928 году В. Ф. писал сонет «Похороны», он вспоминал и свой первый сонет «Зимняя буря», написанный в форме брахиколона и пародирующий, как я предполагаю, Маяковского.

Критика и исследователи считали такого рода эксперименты стихотворными фокусами. Например, Набоков, который высоко ценил поэзию Ходасевича, в 1929 году в своем обзоре «Современных записок», где был напечатан этот односложный сонет, назвал В. Ф. «изумительнейшим поэтом», но об этом тексте заявил: «К поэзии оно (стихотворение. — А. П.) отношения не имеет, но как шутка высокого мастера — забавно»[1036].

Между тем Ходасевич, несмотря на ироническую самооценку своего сонета, считал, вероятно, иначе. Он задумал сонет, как выясняется, не только как опыт стихового фокуса или шутку, но и как текст с формальными и эстетическими задачами.

Это подтверждается тем, что он развил в нем некоторые темы и мотивы Андрея Белого, а также, как это ни парадоксально, мотивы самого Маяковского. Следует привести еще один дополнительный факт, свидетельствующий о том, что «Похороны» отнюдь не шуточный сонет, а текст с достаточно серьезными поэтическими установками. Кроме того, настоящий сонет вместе с другими текстами Ходасевича был включен в «Антологию петербургской поэзии эпохи акмеизма», составленную и изданную в 1973 году в Мюнхене под редакцией профессоров Ю. Иваска и В. Тьялсмы[1037], и этот факт говорит сам за себя.

Тема сонета «Похороны» восходит к «гробовой» теме молодого Андрея Белого, которая варьируется в его стихотворении «Арлекинада» и в поэме «Мертвец», объединившей ранние самостоятельные тексты с использованием той же рифмы «лоб — гроб» и «гроб — поп». Ср. также мотив стрел из раннего стихотворения «Друзьям» («Золотому блеску верил, / А умер от солнечных стрел», 1907), которое сам автор стихотворения называл «эпитафией себе»[1038]. «Андреебеловскую» или «фофановскую» рифму «лоб — гроб» (ср. эту рифму также у Пушкина и Лермонтова, хотя здесь, возможно, разговорное клише) Ходасевич впервые использовал, кажется, в 1916 году в стихотворении «Смоленский рынок». Между тем мотивы лба и гроба появляются уже в раннем послании Ходасевича «К портрету в черной раме» (1907), а затем варьируются в «Соррентийских фотографиях» (1925–1926) и других текстах.

Мотив гроба в сонете «Похороны» вряд ли следует рассматривать только как вариацию этого мотива в стихах самого Ходасевича и в ранних стихах Андрея Белого. Он, очевидно, связан также и с мотивом из известного стихотворения Маяковского «Хорошее отношение к лошадям» (1918), размер которого перебивается короткими строчками брахиколона:

Били копыта.

Пели будто:

— Гриб.

Грабь.

Гроб.

Груб. — [1039]

Конечно же, Ходасевич не мог пройти мимо этого программного раннего текста Маяковского, начало которого построено по принципу «внутреннего склонения слов» (термин Хлебникова). Весь метафорический строй этого текста и его главная тема — уподобление лирического героя лошади — были позже использованы Ходасевичем в его резкой полемической статье, направленной против Маяковского, «Декольтированная лошадь» (1927), само название которой восходит к этому же стихотворению. В ней с убийственной безапелляционностью он утверждал:

С тех пор лошадиной поступью прошел он по русской литературе — и ныне, сдается мне, стоит уже при конце своего пути. Пятнадцать лет — лошадиный век[1040].

И здесь, рисуя внешний портрет своего литературного «врага», Ходасевич как бы проговаривается: для его характеристики, как и в новонайденном сонете «Зимняя буря», он использовал последний штрих — мотив хвоста:

Он то сердится, то заискивает, то лягается, то помахивает хвостом — и все одинаково неуклюже[1041].

(Ср. в тексте Маяковского: «Хвостом помахивала». Курсив мой. — А. П.).

Примечательно, что в Берлине в конце 1922 года, где тогда одновременно находились Ходасевич и Маяковский, вышел сборник последнего «Для голоса», проиллюстрированный известным художником-конструктивистом Эль Лисицким. Издание книги Маяковского стало заметным событием в литературно-художественной жизни Берлина. Для единственной иллюстрации к стихотворению «Хорошее отношение к лошадям», представляющей собой выразительную шрифтовую композицию, Эль Лисицкий выбрал именно эти брахиколонические строки текста: «Гриб. / Грабь. / Гроб. / Груб».

Эти строки Маяковского стали не только знаком или брендом (если воспользоваться современной терминологией) русского авангарда, но и попали в европейский авангард — в роман Дж. Джойса «Finnegans Wake», как отметил Вяч. Вс. Иванов (см. в романе: «gribgrobgrab»)[1042].

Тогда же в Берлине, 18 октября 1922 года, состоялась, вероятно, и последняя мимолетная встреча Ходасевича и Маяковского, на которой также присутствовали Познер и Андрей Белый. В «Камер-фурьерском журнале» Ходасевич писал: «Веч.<ером> Pr.<ager> D.<iele> (Эренб.<ург>, Каплун, Белицкий, Вишняки, Познер, Одоевц.<ева>, Пастернак, Белый, Маяк.<овский>, Альтман)»[1043].

Вероятно, в это время Ходасевич уже знал о «чистке поэтов», которую устроил Маяковский в Москве в феврале этого года, и о выпадах, направленных против него, но никакой его непосредственной реакции на это в «журнале» не зафиксировано.

Богомолов предполагает в своей статье, что поэты могли также пересечься 27 октября и 3 ноября 1922 года на докладах В. Шкловского и И. Пуни в берлинском «Доме искусств»[1044], но точных сведений об этом нет.

Вернусь к домашнему альбому, с которым меня познакомил Познер в 1989 году. В нем оказались автографы двух поэтических текстов Ходасевича. Первое — известное стихотворение «Перешагни, перескочи…», опубликованное в четвертой книге «Тяжелая лира» (1922), едва ли не лучшее (речь идет о двадцатых годах), по отзыву критики (М. Гершензон, С. Парнок, Ю. Тынянов, Ю. Терапиано); и второе — не напечатанный при жизни поэта односложный сонет «Зимняя буря» (см. о нем далее). Первое стихотворение Ходасевич написал еще в Петрограде в 1921–1922 годах (закончил 11 января) и опубликовал его в альманахе «Шиповник» (1922, № 1), а 26 сентября того же года, уже в Берлине, переписал его в альбом Познера.

У Ходасевича в ряде текстов выявляется особое пристрастие к глагольным образованиям с приставкой пере- (например, в стихотворениях «С берлинской улицы…» и «An Mariechen»). В указанном выше тексте в двух строчках встречаются четыре императива с приставкой «пере» (четвертый — «недописанный»)

Перешагни, перескочи,

Перелети, пере — что хочешь —

Но вырвись…[1045]

Для Ходасевича повелительные формы глагола, наскакивающие друг на друга, — это прорыв в иной мир, в другое пространство. Стилистическое нагнетание императивов с приставкой пере, переходящее в зашифрованный глагол «пере — что хочешь», дает возможность выхода в новое пространство и, если угодно, в футуристическую стилистику по ассоциации. По точному замечанию С. Парнок, это — «тот мир, который уже навсегда будет его миром — „мир новый“, „напряженный и суровый“, управляемый единым законом — единой грозной заповедью»[1046]. Однако Ходасевич воспринимал это новое — футуристическое — пространство главным образом со знаком минус.

Борясь с футуристами в своих статьях, Ходасевич иронизировал по поводу их претензий на абсолютное новаторство и дважды приводил такой пример с приставкой пере-: «Совершенно футуристический глагол „перекочкать“ встречаем в послании Языкова к Гоголю: „Я перекочкал трудный путь“»[1047].

Ходасевич отрицал претензии футуристов на словотворческое новаторство, но его стихотворение «Перешагни, перескочи…» является текстом, как ни парадоксально, навеянным футуристическим эхом.

Это подтверждается тем, что текст Ходасевича «Перешагни, перескочи…» восходит неожиданным образом к тексту футуриста И. Терентьева, соратника Крученых, напечатанному в его теоретической книге «17 ерундовых орудий» (1919):

         Двенадцатое

Переписать

Перечитать

Перечеркнуть

Переставить

Перенять

Перепрыгнуть и удрать.[1048]

Ходасевич был лично знаком с И. Терентьевым, следил за его творчеством, как он отмечал в одном из писем в 1923 году, и сожалел, что «даровитый» футурист никак не может вырваться из «заумности»[1049].

Вернусь к односложному сонету Ходасевича «Зимняя буря» и попытаюсь реконструировать историю его создания. Это были первые месяцы жизни Ходасевича и Берберовой во Франции. Как следует из «Камер-фурьерского журнала», они приехали в Париж из Турина 14 марта 1924 года. Через четыре дня, как указано в «журнале», Ходасевичи нашли небольшую комнату на бульваре Распай, недалеко от дома, где жили их друзья по Петрограду и Берлину — семейство Познеров (Boulevard Raspail, 280), и наискосок от «Ротонды». Они тогда почти ежедневно посещали Познеров, и, конечно же, Ходасевич не раз рассматривал домашний альбом своего молодого друга, в который он два года назад вписал свое программное стихотворение «Перешагни, перескочи…».

Через несколько лет, вспоминая первые месяцы жизни в Париже, Ходасевич рядом со стихотворением «Окна во двор», написанным 16–21 мая 1924 года и вошедшим в его собрание сочинений (1927), на подаренном жене экземпляре этой книги сделал такую запись: «Мы жили на Boulevard Raspail, 207, на 5 этаже, ужасно. Писал по утрам в „Ротонде“»[1050]. Подробнее об этом вспоминала Берберова:

А на третий день я нашла квартиру, вернее — комнату с крошечной кухней, на бульваре Распай, почти наискось «Ротонды». Ходасевич целыми днями лежал на кровати, а я сидела в кухне у стола и смотрела в окно. Вечером мы оба шли в «Ротонду». И «Ротонда» была тогда еще чужая, и кухня, где я иногда писала стихи, и все вообще кругом. Денег не было вовсе[1051].

Из приведенных свидетельств следует, что Ходасевич, скорее всего, написал сонет «Зимняя буря» в кафе «Ротонда», где он читал парижские русские газеты, 6 мая (этой датой помечен автограф) на обрывке из парижской газеты «Звено», вышедшей накануне — 5 мая. Это косвенно подтверждается его краткой записью в «Камер-фурьерском журнале», свидетельствующей о том, что он в этот день дважды посетил своего молодого друга: «6, втор.<ник>. В кафэ. К Познеру. / Веч.<ером> у Познера (Осоргины)»[1052]. В один из этих двух визитов Ходасевич, видимо, и подарил сонет молодому собрату по цеху, который вклеил его в свой альбом.

Что же могло послужить непосредственным толчком к созданию односложного сонета «Зимняя буря»?

Разумеется, поводов могло быть очень много: любой бытовой эпизод, случай или какой-нибудь литературный источник. Сам Ходасевич вспоминал один такой эпизод о сочинении моноритмической частушки с мотивом собаки и стихотворения «Из окна», написанных за три года до создания сонета, еще в Петрограде:

Последних двух стихов не было. Я их дописал, приложив бумагу к стене какого-то дома, на ходу, по дороге. Возвращаясь с рынка, сочинил частушку о матросе и бляди. Ритм: вихляние ее зада:

Ходит пес

Барбос.

Его нос

Курнос.

Мне вчерась

Матрос

Папирос

Принес.[1053]

Но, конечно же, у него — у сонета «Зимняя буря» — имеется больше параллелей или ассоциаций с текстами других поэтов. Возможно, он был навеян блоковской метелью из «Двенадцати»: мотивом снежного ветра, которым начинается поэма и который возникает в ее финале «с красным флагом»; мотивом бури, которая у Блока именуется то вьюгой, то пургой; мотивом льда; а также мотивом «поджавшего хвост паршивого пса», характеризуемого и другими эпитетами («голодный», «безродный», «нищий», «шелудивый») и сравниваемого в финале поэмы с «волком голодным».

Ср. также в стихотворении Блока «Поэты» (1908):

Пускай я умру под забором, как пес,

Пусть жизнь меня в землю втоптала, —

Я верю: то бог меня снегом занес,

То вьюга меня целовала![1054]

Как известно, Ходасевич внимательно и ревностно следил за литературной деятельностью Маяковского. У Маяковского в 1923–1924 годах в Берлине вышли три книги: «Избранный Маяковский», «Вещи этого года» (издательство «Накануне») и «Для голоса» (берлинское отделение Госиздата), — а также в Москве отдельным изданием была напечатана поэма «Про это» с фотомонтажами А. Родченко. Кроме того, в Москве под редакцией Маяковского начал выходить журнал «Леф» (к этому времени изданы четыре номера). В апреле — мае 1924 года Маяковский находился в Берлине, где у него состоялось несколько публичных выступлений. В эти дни, когда Ходасевич написал сонет «Зимняя буря», Маяковский еще оставался в Берлине. О публичных выступлениях первого поэта революции с чтением стихов, в том числе и с чтением поэмы «Про это», В. Ф. мог читать в парижских и берлинских русских газетах.

Непосредственным толчком могла послужить также «старая» запись Маяковского в альбоме Познера, сделанная 9 ноября 1920 года, когда Маяковский приехал из Москвы в Петроград, где у него было несколько публичных выступлений. Видимо, на одном из вечеров он вписал в альбом юного поэта, жившего тогда вместе с родителями в северной столице, финальные строки из тогда еще неопубликованного стихотворения «Необычайные приключения…»:

Светить всегда,

Светить везде,

До дней последних донца.

Светить —

И никаких гвоздей.

Вот лозунг мой

И солнца![1055]

Другим возможным толчком мог послужить также разговор Ходасевича с владельцем альбома, например о выступлениях Маяковского в эти майские дни в Берлине. В петроградский период молодой Познер был буквально влюблен в Маяковского; как свидетельствуют современники[1056], он испытал его сильное влияние, писал стихи, пародируя и подражая ему. К. Чуковский вспоминал:

Его черную мальчишескую голову можно было видеть на каждом писательском сборище. Не было таких строк Маяковского, Гумилева, Мандельштама, Ахматовой, которых он не знал бы наизусть. Сам он писал стихи непрерывно: эпиграммы, сатиры, юморески, пародии, всегда удивлявшие меня зрелостью поэтической формы[1057].

Когда Познер эмигрировал в Литву летом 1921 года, он свои первые стихи «Из Петроградских частушек», написанные под воздействием Маяковского, напечатал в газете «Вольная Литва»[1058].

Впоследствии, когда Маяковский в 1922 и 1924 годах приезжал в Берлин и Париж, Познер встречался с ним и брал у него интервью[1059]. Сохранилась записка Л. Ю. Брик, датированная апрелем 1924 года и адресованная Познеру. Видимо, во второй приезд в Париж, в конце 1924-го, Маяковский подарил молодому поэту отдельное издание поэмы «Про это» с надписью: «Милому Познеру Вл<адимир> Маяк<овский>»[1060].

Разумеется, Ходасевич не скрывал от Познера своего резко отрицательного отношения к Маяковскому и, надо думать, не раз полемизировал с молодым поэтом по этому поводу. Трудно со всей определенностью сказать, какие именно из приведенных фактов и текстов послужили Ходасевичу поводом для создания сонета «Зимняя буря», но несомненно следующее: он хотел показать Познеру, что может легко написать «футуристический» текст, вернее — квазифутуристический, который на самом деле является, как я попытаюсь показать, пародией на футуристов.

Форму брахиколона Ходасевичу мог также «подсказать» или спровоцировать отдельный листок, вложенный в альбом Познера. На нем написан экспериментальный текст, представляющий, вероятно, заготовки, состоящие из трех «столбиков» односложных и двусложных слов, производных от написанного вверху слова — «Оберкампфъ» (вероятно, текст построен по принципу лингвистической игры «наборщик» — подборка слов из букв ключевого слова). Этот подбор из двадцати пяти слов написан неизвестной рукой по старой орфографии, но не совсем понятен его смысл и функции[1061]:

Оберкампф — название небольшой улицы в XI округе (XI-eme arrondissement) Парижа, в квартале Марэ, где находились типография, в которой печатались книги Познера. Эта улица получила свое название в честь немецкого художника-гравера Кристофора-Филиппа Оберкампфа (1738–1815), который в 1760 году открыл на ней маленькую мануфактуру набивных (хлопковых) тканей (в то время это было небольшое местечко под Парижем — Жуи-ан-Жоза). Любопытно, что сейчас, с середины 90-х годов прошлого века, эта тихая улочка стала шумной и знаменитой — излюбленным местом встреч молодежи, любителей ночной жизни и стильных парижан. На ней расположены ночные клубы, отели, бары, рестораны, уличные базары.

Не исключено, что помещенные в альбоме вертикальные «столбики», состоящие из односложных и двусложных слов, послужили одним из толчков для выбора формы сонета Ходасевича.

Еще одним источником могло быть стихотворение из сборника Маяковского «Вещи этого года» (1923), вышедшего в Берлине. В нем напечатан сатирический текст, на который Ходасевич должен был обратить внимание и по-своему отреагировать на него. Название этого текста говорит само за себя: «Стихотворение это — одинаково полезно и для редактора, и для поэтов» (в других публикациях оно называется «О поэтах»)[1062]. Очевидно, что В. Ф. в односложном сонете «Зимняя буря» реализовал метафору Маяковского со сниженной фразеологией (если считать, что этот текст обращен к нему):

«…коротенькие строчки растянулись глистом»[1063].

Можно предположить, что автор сонета как бы следовал «предложенной» Маяковским установке и создал фигурное стихотворение — подражая или пародируя методы и приемы футуриста, он написал односложный сонет, в котором образ глиста заменил на собачий хвост. Настоящая гипотеза подтверждается также другими примерами из этого же текста Маяковского, но об этом я буду говорить далее.

Вернусь к другим вероятным источникам. Одним из эпатажных приемов, характерных для русских футуристов, была раскраска лица, или футуристический «грим», созданный М. Ларионовым и И. Зданевичем в 1913 году. Теоретические положения этой манифестации изложены в их декларации «Почему мы раскрашиваемся»:

Исступленному городу дуговых ламп, обрызганным телами улицам, жмущимся домам — мы принесли раскрашенное лицо. <…> Мы связали искусство с жизнью. После долгого уединения мастеров, мы громко позвали жизнь, и жизнь вторгнулась в искусство, пора искусству вторгнуться в жизнь. Раскраска лица — начало вторжения[1064].

Д. Бурлюк в живописных работах и в графике, а также в рисунках на собственном лице неоднократно изображал собак. Этот визуальный мотив характерен и для Ларионова, и для поэта и художника В. В. Каменского, которые также рисовали на своих лицах собак[1065].

Хотя Маяковский не решался экспериментировать со своим лицом и не рисовал на нем собак, этот мотив неоднократно возникает в его ранних текстах. Например, в трагедии «Владимир Маяковский» (1914), изданной Д. Бурлюком, имеются мотивы и лексемы, которые варьируются в анализируемом сонете Ходасевича:

Мосты заломили железные руки;

Кто выл оттого, что петли полдней туги;

Я вам открою словами простыми как мычанье;

Как слеза на морде у плачущей собаки.[1066]

А частица «вот» повторяется в трагедии семь раз.

При анализе «Зимней бури» удалось обнаружить целый ряд подтекстов, перекличек, параллелей и парафраз из фольклора, классической литературы, а также из произведений поэтов-современников и прежде всего из текстов литературных «врагов» Ходасевича — футуристов.

Мотив собачьего хвоста был одним из атрибутов футуристов. Крученых в своем выступлении на первом вечере речетворцев в Москве, состоявшемся 13 октября 1913 года, по свидетельству Б. Лившица, будто бы сказал: «Наши хвосты расцвечены в желтое»[1067]. Здесь намек на полосатую желтую кофту Маяковского. Необходимо подчеркнуть, что название одной из левых художественных группировок — «Ослиный хвост» (1912–1913)[1068]. Ср. также в одной из статей М. Волошина о выставке «Ослиный хвост» (1912):

«Криксы-Вараксы» — это были Ларионов и Гончарова, «поповым кобелем» — «Бубновый валет», только собачий хвост для важности был на этот раз назван «ослиным»[1069].

Этот же мотив использовался в полемике между различными группировками футуристов. Ростовский футурист Л. Скляров, полемизируя с московскими кубофутуристами, в письме в редакцию местной газеты в марте 1914 года заявлял: «Мы им преподнесем (на блюде из репьяков) хвост дохлой собаки»[1070].

Конечно же, собачий хвост — и не только собачий! — неоднократно возникает в текстах Маяковского разных периодов. Например, в стихотворении «Гимн судье» (1915):

и вылинял моментально павлиний

великолепный хвост![1071]

Или в одном из последних текстов — в поэме «Во весь голос» (1929–1930):

С хвостом годов

я становлюсь подобием

чудовищ ископаемо-хвостатых.[1072]

Ср. реплику молодого Маяковского на выступлении в Минске 11 февраля 1914 года:

Ценного в искусстве нет ничего. <…> [О]ни, старички — поэты и наши русские критики литературного хвоста, испугались нас и в предсмертном дыхании хотят нас опрокинуть.<…> Если жирный мопс укусит вас за икру, то вы только оттолкните его пинком ноги. Так делаю и я[1073].

Ср. также название позднего стихотворения Маяковского «Маленькая цена с пушистым хвостом» (1927)[1074].

Наконец перехожу к анализу сонета «Зимняя буря».

В ранних текстах Ходасевича также встречаются образы и мотивы, которые он затем использовал в новонайденном сонете «Зимняя буря». Например, в стихотворении «Гадание» (1907) появляется мотив собаки, а в финале стихотворения «Зима» (1913), вошедшем затем в сборник «Счастливый домик» (1914), варьируются мотивы пса, ветра и хвоста:

О, скука, тощий пес, взывающий к луне!

Ты — ветер времени, свистящий в уши мне![1075]

Или в строфе из стихотворения «Цветку Ивановой ночи» (1907):

Цвети во тьме, лелея клад!

Тебя лишь ветер вольно склонит,

Да волк, блуждая наугад,

Хвостом ленивым тихо тронет.[1076]

Ср. также запись Ходасевича, сделанную им в записной книжке 8 июня 1921 года: «Сегодня я поймал за хвост беса смирения»[1077].

В основу сюжета односложного сонета, вероятно, мог быть положен сюжет известной сказки из сборника Афанасьева «Лисичка-сестричка и волк», в которой волк по совету хитрой лисицы сунул хвост в прорубь, чтобы поймать рыбу, а хвост примерз; волк прыгал-прыгал и оторвал свой хвост. Ср. также с рифмовкой в пословицах из Даля и других источников: 1) «Весь бы прост, да привязан хвост!»; 2) «Возьму за хвост да перекину через мост»; 3) «Шла собака через мост. Четыре лапы, пятый хвост»; 4) «Дрозд, дрозд, прост, прост. Кованый нос, железный хвост».

В поэтическом мире Ходасевича постоянно присутствовал Пушкин, и, разумеется, тема пушкинской зимней бури характерна для ряда текстов автора «Тяжелой лиры» (ср., например, его стихотворение «Буря» из этой книги, датированное 1921 годом). В это же время он написал статью о теме бури в творчестве Пушкина под соответствующим названием «Бури», которая сначала была напечатана в журнале «Беседа» (1923, № 3), а затем вошла в его книгу «Поэтическое хозяйство Пушкина» (1924). Возможно, метафора «буря-собака» из анализируемого сонета навеяна классическим «Зимним вечером» Пушкина. Ср. начало пушкинского стихотворения с началом сонета «Зимняя буря» «Ост / Выл»:

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя…[1078]

Вероятно, в памяти Ходасевича хранился апокрифический экспромт Пушкина, якобы адресованный жене (он был известен в пушкиноведческой литературе и попал в словари пословиц и поговорок), — в нем встречается та же рифма, что и в сонете:

Для твоего поэта

Настал Великий пост,

Не ожидай, чтоб в эти лета

Я был так прост!

Люблю тебя, моя комета,

Но не люблю твой длинный хвост.[1079]

О различных значениях словообраза «буря» в поэзии Пушкина и в контекстах поэтов XIX–XX веков (Тютчева, М. Горького, А. Блока, А. Белого) писал Е. Эткинд в книге «Материя стиха»[1080].

Здесь возникает парадоксальная ситуация: В. Ф. в сонете «Зимняя буря» пародирует футуристов как бы «с помощью» Пушкина (или мнимого Пушкина), которого они же ниспровергают.

В своих произведениях Ходасевич, насколько мне известно, ни разу не упоминал Л. Кэрролла и его знаменитую сказку «Алиса в стране чудес». Однако одним из вероятных источников сонета «Зимняя буря» могла послужить эта английская сказка, вышедшая в 1923 году в Берлине на русском языке под названием «Аня в стране чудес» и переведенная Сириным (В. В. Набоковым)[1081]. Набоков назвал свой перевод «русской версией». В ней приводится фигурное стихотворение в виде изогнутого мышиного хвоста с разбивкой строк на фрагменты и слоги, графически напоминающее «хвостатую» структуру односложного сонета Ходасевича. В стихотворении о мышином хвосте и в самом тексте Кэрролла удалось выявить ряд образов, лексем и игровых параллелей, перекликающихся с сюжетом и структурой «Зимней бури». Ср., например, характеристику хвоста в сонете:

Был

Хвост

Прост

Мил… —

с разговором Ани и Мыши из главы «Игра в куралесы и повесть в виде хвоста», в которой собаки и кошки упоминаются под литерами С. и К.:

— Помните, вы рассказ обещали, — сказала Аня. — Вы хотели объяснить, почему так ненавидите С<обак> и К<ошек>, — добавила она шепотом, полубоясь, что опять Мышь обидится.

— Мой рассказ прост, печален и длинен, — со вздохом сказала Мышь, обращаясь к Ане.

— Да, он, несомненно, очень длинный, — заметила Аня, которой послышалось не «прост», а «хвост». — Но почему вы его называете печальным?

Она стала ломать себе голову, с недоумением глядя на хвост Мыши, и потому все, что стала та говорить, представлялось ей в таком виде:

В темной комнате,

       с мышью остав —

           шись вдвоем, хит —

               рый пес объявил:

                   «Мы судиться пой —

                       дем! Я скучаю

                           сегодня: чем вре —

                               мя занять? Так

                                     пойдем же: Я

                               буду тебя об —

                           винять!» «Без

                       присяжных, — вос —

                   кликнула мышь, —

               без судьи! Кто

           же взвесит

       тогда оправ —

данья мои?»

       «И судью, и

           присяжных

               я сам заме —

                   ню», — хитрый

                       пес объя —

                           вил. — «И

                       тебя

                   я каз —

               ню!»[1082]

Здесь не только обнаруживается целый ряд параллелей и совпадений: собака, прост, хвост, но и более того, сами тексты даны в графической форме хвоста — мышиного и собачьего.

Необходимо подчеркнуть, что в подлиннике у Кэрролла «рассказ» Мыши строится на омонимической игре словосочетаний: «long tale» («длинный рассказ») и «long tail» («длинный хвост»). Эту омонимию Набоков передает, заменяя ее созвучием русских слов: «прост — хвост». Вероятно, к этой рифмованной паре Кэрролла (в переводе Набокова) и восходит рифма Ходасевича «хвост — прост» во второй строфе сонета, хотя не исключено, что эта рифма — расхожее клише.

И в сонете Ходасевича, и в фигурном стихотворении из сказки Кэрролла, изображающем мышиный хвост, имеется еще ряд схожих мотивов, близких игровых ситуаций и перекличек. Например, Мышь перед эпизодом со стихотворением, о котором здесь шла речь, оказалась почти в той же ситуации — в водной стихии, — что и пес в финале сонета. Правда, в сонете хвост собаки вмерз в лед, а в сказке Мышь знакомится с Аней, когда они обе плавали в море слез.

Прямые текстуальные и образные совпадения у Ходасевича и у Кэрролла (в рассказе Мыши) вряд ли случайны. Между тем, по свидетельству Берберовой, Ходасевич познакомился и сблизился с молодым поэтом и переводчиком Набоковым значительно позже — через несколько лет после издания перевода «Ани в стране чудес» (1923). Она писала в воспоминаниях «Курсив мой»: