«ПРОЗА ПОЭТА» Заметки о прозе Брюсова

«ПРОЗА ПОЭТА»

Заметки о прозе Брюсова

«Проза поэта» — так озаглавила З. Н. Гиппиус статью о первой книге рассказов и драматических сцен Валерия Брюсова «Земная ось» в твердом убеждении, что предложенные на суд читателя прозаические опыты следует воспринимать исключительно под знаком уже признанных и безупречных поэтических свершений того же автора: «А так как он-то сам, Брюсов, — целиком — поэт (только потому и настоящий поэт), — то его самого для прозы и не остается. Он пишет прозу, естественно, не „как Брюсов“, — а как кто угодно, какой угодно художник. И, благодаря тому, что литература всех стран и времен ему открыта и силой художественного чутья в его власти и воле, — он пишет свою прозу как любой из угодных ему художников. Но писать как Эдгар По — значит не быть ни Эдгаром По, ни самим собою»[218]. Такое же название — «Проза поэта» — дал своему отзыву о втором издании «Земной оси» Сергей Ауслендер, пришедший, однако, к противоположным выводам и сожалевший о недостаточном внимании к брюсовской прозе: «Или предрассудок, что поэт не может писать хорошей прозы, а прозаик — стихов, еще не искоренен, и забыты примеры равносильных поэтов и прозаиков Пушкина, Лермонтова и других. Некоторые черты Брюсова-поэта узнаем мы и в прозаике-Брюсове. И прежде всего — стремление к ясности и стройности внешних форм. <…> Нигде не изменяя своей строгой точности, он умеет совсем незаметно согласовать внешнюю форму с внутренним содержанием»[219].

Между этими полюсами обычно колеблются оценки прозаического наследия крупнейшего русского поэта-символиста, причем те особенности, которые одним казались достоинствами, другие считали за недостатки, и наоборот. То, что Ауслендер называл «строгой точностью», нередко расценивалось как рационалистическая сухость, «математичность», искусственность образно-сюжетных построений; способность же Брюсова писать «как любой из угодных ему художников» многими воспринималась не как утрата собственной художнической индивидуальности, а представала убедительным свидетельством виртуозного владения профессиональными навыками — способностью самовыражения в разнообразных, в том числе и «чужих», стилевых регистрах. В частности, М. Кузмин писал об «Огненном Ангеле» как о безукоризненно удачном опыте выражения авторского «я» в обличье стилизации и называл его «русским образцом для путников по дороге исторического романа»[220]. О широкой амплитуде колебаний и читательских оценках своей прозы упоминал и сам Брюсов, посылая М. Я. Шику «Земную ось» (1/14 марта 1907 г.): «У нас в России, среди моих друзей, к ней отношение двойственное. Одни очень хвалят (Блок, Белый, Балтрушайтис), другие соболезнуют, зачем я, хороший поэт, стал писать не очень хорошую прозу (Вяч. Иванов, З. Гиппиус и др.). Я лично тоже этой книгой менее доволен, чем последними сборниками стихов <…>»[221]. Последние слова для Брюсова не случайны; в его оценках собственных ранних новеллистических опытов преобладают уничижительные ноты: еще в начале 1902 г. в письме к К. Д. Бальмонту он упоминает свои «довольно плохие рассказы», печатающиеся в «Русском Листке»[222], а позднее характеризует «Земную ось» как «книгу ученика»[223]. «Но, правда, я никогда не был доволен этими своими опытами художественной прозы и медлил собрать их в отдельную книгу, — писал Брюсов 8/21 декабря 1906 г. своему шведскому переводчику Альфреду Йенсену о той же „Земной оси“. — Только теперь, выбрав 7 более удачных вещей, переправив их как умел <…>, я решился наконец выступить с томом „беллетристики“»[224].

И все же не следовало бы, обращаясь к прозе Брюсова, целиком руководствоваться этими авторскими характеристиками. Безусловно, в истории русской литературы рубежа XIX–XX вв. роль и значение поэзии Брюсова существенно преобладают над всеми иными проявлениями его многообразной литературной деятельности. Но Брюсов-поэт не заслоняет и не подавляет Брюсова-прозаика, автора многочисленных рассказов, демонстрирующих широчайший спектр тематико-стилевых исканий, и масштабных исторических романов «Огненный Ангел» и «Алтарь Победы», занимающих свое, совершенно особое место в русской символистской прозе. Слова З. Гиппиус о том, что в прозе Брюсова налицо лишь стилизация и имитация чужих повествовательных манер и нет ничего специфически брюсовского, оспариваются уже тем очевидным фактом, что многие темы и даже сюжетные ситуации раскрываются в его поэзии и прозе параллельно; мы постоянно встречаемся со своего рода прозаическими эквивалентами брюсовских поэтических исканий. Быт московского старозаветного купечества, с эпическим размахом воссозданный в стихотворении «Мир», становится основой сюжета повести «Обручение Даши»; урбанистические мотивы, присущие поэзии Брюсова, разрабатываются в незавершенном романе о будущей жизни «Семь земных соблазнов», причем в его текст прямо проникает поэтическая фразеология прославленного стихотворения «Конь блед»; прозаической параллелью к стилизациям народного репертуара в разделе «Песни» книги «Urbi et orbi» служат фольклоризованные «Рассказы Маши, с реки Мологи, под городом Устюжна»; прозаическим аналогом знаменитых «Грядущих гуннов», отразивших предчувствия надвигающейся социальной революции, является рассказ «Последние мученики», один из наиболее ярких и содержательных опытов Брюсова в новеллистическом жанре — по словам Н. Гумилева, «вещь удивительная по выполнению»[225]. Подобные сопоставления можно было бы продолжать и далее. «…Склонность к изображению страстей острых, осложненных и болезненных, необычность среды и обстановки, романтический и часто мрачный колорит целого, дерзновенная парадоксальность внутренней оценки изображаемого, наконец, историзм и археологизм, сопряженный с чрезвычайною силой и яркостью вызываемых фантазиею поэтических видений. Из счастливого сочетания этих элементов, — заключает Вячеслав Иванов, — родился в русской литературе великолепный роман — „Огненный Ангел“»[226], — но разве многие из этих особенностей, этих «сочетаний элементов», которыми щедро наделена брюсовская проза в целом, в ее разнообразных тематических и стилевых разветвлениях, не присущи в немалой мере и его поэтическому творчеству?

Параллельность работы над поэзией и прозой — отличительная черта всего творческого пути Брюсова начиная от его истоков. В 1907 г., когда вышла в свет «Земная ось», он уже был автором пяти поэтических сборников, создавших ему литературное имя, однако первые прозаические пробы пера Брюсова относятся, как и его первые стихи, к гимназическим годам. Начинал Брюсов с подражания популярным образцам приключенческой литературы: сохранившиеся в его архиве рукописи конца 1880-х гг, — это истории «из жизни индейцев», авантюрный роман «Куберто, король бандитов», задуманный как продолжение «Графа Монте-Кристо» А. Дюма, фантастическая повесть «На Венеру» — подражание Ж. Верну и т. п.[227]. Все эти юношеские вариации на чужие темы не заслуживали бы особого внимания, если бы они не дали определенный стимул зрелому творчеству писателя. Преимущественный интерес к событийной стороне прозаического повествования станет для Брюсова осознанной творческой программой: в предисловии к «Земной оси» он выделил два вида рассказов — «рассказы характеров» и «рассказы положений», и собственные опыты отнес исключительно ко второму виду. Авантюрное начало лежит в основе первого крупного завершенного произведения Брюсова, романа «Гора Звезды» (1895–1899)[228], представляющего собой симбиоз научно-фантастического и «географического» жанров (действие романа разворачивается в Центральной Африке). В юношеские годы проявился и устойчивый интерес Брюсова к исторической тематике, прежде всего — к истории и культуре Древнего Рима, и в этом отношении непритязательный беллетристический этюд «У Мецената», представленный гимназистом 8-го класса взамен сочинения на заданную тему, а также наброски романов «Два центуриона» (1889) — о Юлии Цезаре, «Грани» (1894) — о Риме эпохи упадка, являются предзнаменованием позднейших свершений — дилогии «Алтарь Победы» и «Юпитер поверженный» и повести «Рея Сильвия». Многочисленны и разнообразны в 1890-е гг. прозаические опыты Брюсова на современные темы, но в большинстве своем эти рассказы и романы (многие из них с явным автобиографическим подтекстом) остались недописанными.

Работе над прозой Брюсов тогда отдавал немало сил, но практически все его ранние прозаические тексты — упражнения для себя: предварительные наброски и незавершенные замыслы, немногие же законченные произведения (в том числе и «Гора Звезды») не были доведены до печати. Упорство, с каким Брюсов пробовал свои силы в прозе, убеждало в том, что этот род творческой деятельности был для него весьма притягательным; тот факт, что начатую работу он почти во всех случаях не доводил до конца, объясняется скорее всего причинами общеэстетического, и даже литературно-тактического, порядка. Когда Брюсов в начале 1890-х гг. всерьез решил посвятить свою жизнь литературе, для него наметилась одна путеводная звезда — символизм (или, как тогда чаще говорили, «декадентство»). Свои творческие поиски он старался вести под знаком этой звезды, продуманно и планомерно, в идеале стремясь создать образцы «нового» искусства, способные аккумулировать в себе все те эстетические особенности, которые позволили бы говорить о символизме в России как о претендующей на суверенитет литературной школе. Особенность же символизма — и в его западноевропейских, прежде всего французских, образцах, и в тех веяниях, которые обозначились на русской почве, — была в том, что нарождавшееся направление заявляло о себе главным образом в поэтическом творчестве. Когда говорили о «новом» искусстве, подразумевали по большей части новое поэтическое искусство. Символизм в России формировался в основном как поэтическое направление, и первые его приверженцы (Н. Минский, Д. Мережковский, З. Гиппиус, К. Бальмонт, Ф. Сологуб и др.) поначалу воспринимались в читательской среде прежде всего как поэты, даже если они активно выражали себя и в иных формах творчества. Естественно, что и для Брюсова, работавшего в 1890-е гг. над стихами, прозой, драматургией, критическими этюдами, историко-литературными сочинениями, приоритетным и программным было именно самовыражение в стихотворчестве; его недюжинная творческая энергия была преимущественно направлена на формирование собственной поэтической индивидуальности и создание себе прочной репутации поэта-символиста, другие же замыслы и осуществления поневоле оставались до времени на периферии.

По-своему программным стало и первое издание сборника «Земная ось». Брюсов строго отобрал для него те рассказы, которые нагляднее всего демонстрировали свою символистскую природу. В книгу вошли изощренные психологические этюды, затрагивающие проблему раздвоения человеческой личности («Теперь, когда я проснулся…», «В зеркале»), рассказы, подчиненные идее взаимопроникновения иллюзии и действительности, сна и реальности («Сестры», «Мраморная головка»), образцы социальной фантастики («Республика Южного Креста», «Последние мученики»). Программной была и ориентация книги на западные образцы повествовательного искусства: в предисловии Брюсов упомянул Эдгара По, Анатоля Франса, Станислава Пшибышевского как авторов, на которых он сознательно опирался. Установка на воспроизведение «чужих», ярко выраженных стилей была одной из характерных примет русской символистской прозы, утверждавшей себя в противостоянии по отношению к «бесстильной» натуралистической беллетристике, и Брюсов отдал стилизаторству щедрую дань. Однако опрометчивым был бы вывод об искусственности и нарочитости этих экспериментов с заимствованными приемами и об утрате своего творческого лица. Брюсов умел говорить свое из-под чужой стилевой маски, подчеркнуто «книжное» облачение оказывалось для него вполне удобной формой выражения собственной индивидуальности, собственной стилевой манеры — по-пушкински лаконичной, рационально выверенной, конструктивно четкой и аналитичной.

Столь же опрометчивым было бы и мнение о том, что за постоянными обращениями Брюсова-прозаика к историческому прошлому, к неведомому будущему, к заведомо вымышленным, фантастическим ситуациям скрывается «декадентское» стремление отгородиться от современности. Брюсов был чрезвычайно чуток к пульсациям современной жизни, глубоко осознавал всемирно-исторический смысл тех «минут роковых», на которые была так щедра эпоха начала века, но отклики его на разворачивающиеся у него на глазах или предчувствуемые им события имели не прямой, а опосредованный характер. Отличительная особенность художественного мышления Брюсова — привлечение аналогий, исторических или даже только умопостигаемых, воображаемых. Его предощущения возможных путей эволюции современной буржуазной социальной системы порождают фантастическую модель тоталитарного государства в рассказе-антиутопии «Республика Южного Креста». Его двойственное, противоречивое отношение к революции 1905 года сказывается в рассказе «Последние мученики», изображающем революционный переворот в вымышленной стране далекого будущего: хотя рассказ и написан от лица представителя элитарного ордена «художников и мудрецов», в нем отражены быстрый и безоговорочный переход народа на сторону восставших, а также одиночество и обреченность, болезненная изнеженность и омертвелость «тепличных цветов человечества» — аристократической верхушки, исповедующей идеи, разительно напоминающие «прописные истины» декаданса; отражено в рассказе и неприятие Брюсовым культурного нигилизма и экстремизма революционеров, обрисованных, опять же, под знаком исторических аналогий — сквозь призму якобинского террора. Многими внутренними токами связан с современностью и роман «Огненный Ангел», действие которого происходит в Германии XVI в., — наиболее известное и, видимо, наиболее совершенное создание Брюсова-прозаика.

«„Огненного Ангела“ считаю самым удачным произв<едением> Брюсова», — утверждал М. Волошин много лет спустя после появления романа[229]. Но недостатка в восторженных оценках не было и в ту пору, когда роман печатался в журнале «Весы» и был выпущен двумя отдельными изданиями. Критик и музыковед Э. К. Метнер писал: «В страшном восторге от „Огненного Ангела“ Брюсова <…> Прозаика такого не было со времен Пушкина»[230]. К корифею русской литературы апеллировал и Сергей Соловьев в своей характеристике романа: «При этой работе Валерий Брюсов не имел предшественников в русской литературе. У Пушкина есть великолепные фрагменты романа из римской жизни, написанные стилем Тацита и Апулея. Но только фрагменты. Выдержать целую повесть в стиле чуждого нам века впервые удалось Валерию Брюсову. Наконец русская литература имеет образец классической прозы, столь сжатой и точной, что ее трудно читать, как трудно читать Лонгуса или „Сатирикон“ Петрония; хочется изучать каждую строку, вновь и вновь открывая заключенные в ней стилистические сокровища»[231]. Андрей Белый противопоставлял сдержанность, благородство и изящество стиля «Огненного Ангела» «кричащим перьям модернистического демимонда» и «страшным псевдо-символическим зубовным скрежетам»[232]. Объективности ради следует отметить, что подобные оценки высказывались в основном приверженцами «нового» искусства, в иной же литературной среде роман встречали скептически, а нередко и с раздражением. Например, критик А. А. Измайлов, отвергавший «литературное антикварство» и кроме него ничего в «Огненном Ангеле» не разглядевший, риторически вопрошал: «…так ли подлинно интересно восстановлять точку зрения ушедшего века, на которую сейчас, при всем желании, не может даже на минуту стать век нынешний?»[233]. А Н. Я. Абрамович аттестовал роман как «мертвую книгу, сделанную с напряжением какого-то ремесленнического труда», «плод настоящего литературного геллертерства»[234].

Впрочем, «ремесленнический труд», вложенный в это произведение, обычно не подвергался сомнению или недооценке. Обращаясь к «Огненному Ангелу», невозможно избежать того общего места, которое неизменно присутствует во всех писаниях о романе, — констатации отразившихся в нем исключительной широты и глубины исторических познаний Брюсова. Лучше всего это качество романа сумели оценить в Германии. 31 марта 1910 г. Брюсов уведомлял А. А. Измайлова (автора цитированного выше отзыва): «Немецкий критик усомнился <…> в том, что роман написан русским. „Я не верю в русское происхождение автора романа, — пишет критик „Berliner-Lokal-Anzeiger“ (9 янв. 1910), — ибо такое знание этой части нашей истории едва ли допустимо у иностранца“. Приблизительно то же говорил критик „Baseler Nachrichten“ (28 дек. 1909)»[235]. В устной передаче дошла история о том, что некий простодушный немецкий читатель, ознакомившись с «Огненным Ангелом», поверил, что Брюсов и в самом деле использовал подлинные мемуары XVI в., и обратился к издателю с просьбой указать ему адрес владельца рукописи, чтобы ознакомиться с нею в оригинале[236]. Действительно, Брюсову удалось добиться иллюзии безусловной подлинности повествования: Германия XVI в. в его романе — это не условная старина, инкрустированная архаическими реалиями, не эффектная «оперная» историческая декорация, а тщательно и кропотливо воссозданная, достоверная до мельчайших деталей, тонко и проницательно обрисованная панорама минувшей жизни[237]. Подготовительные материалы к роману, сохранившиеся в архиве Брюсова, подтверждают, с какой аккуратностью и скрупулезностью велась работа над источниками: среди многочисленных выписок и заметок — такие документы, как составленная писателем таблица европейской монетной системы XVI в., перечень пород рыб, водящихся в Рейне, рецепт мази для полета на шабаш и т. д.

К непосредственной работе над романом Брюсов приступил летом 1905 г., в разгар революционных событий, и подспудные параллели между современностью и Германией эпохи Реформации диктовались сами собой. Особенно зримы они были в рукописных редакциях «Огненного Ангела»[238]. Согласно первоначальному замыслу, в романе предполагалось нарисовать широкое полотно исторической жизни Германии XVI в., дать развернутую характеристику гуманизма и Реформации, анабаптистского движения и контрреформации, изобразить народное восстание в Мюнстере во главе с Иоанном Лейденским и подавление его католическими войсками, вывести в числе действующих лиц Лютера и Эразма Роттердамского. Позднее Брюсов отказался от идеи масштабного исторического романа с демонстрацией действий народных масс, религиозных войн, духовных исканий прошлого и сосредоточил основное внимание на любовно-психологическом сюжете, непосредственно не переплетенном с крупными историческими событиями, но погруженном, однако, в искусно воссозданную атмосферу времени и отразившем противоречия переломной эпохи. Не исключено, что на этой переориентации сказались и перемены в мироощущении Брюсова и в его отношении к революции: вплоть до осени 1905 г. он переживал большой подъем, позднее радикализм его убеждений пошел на убыль и с усилением реакции фактически иссяк.

Дух живой современности сказывается в «Огненном Ангеле» не только благодаря чертам типологического сходства Германии эпохи Реформации с Россией, подошедшей к историческому рубежу. Писатели, хорошо знавшие Брюсова и обстоятельства его жизни, обращаясь к «Огненному Ангелу», не могли удержаться от указаний на присутствующий в романе и скрытый для непосвященных двойной план повествования. Андрей Белый подчеркивал, что в образах «милой старины» таится «самая жгучая современность»[239]. М. Кузмин намекал: «Нам кажется, что мы не ошибемся, предположив за внешней и психологической повестью содержание еще более глубокое и тайное для „имеющих уши слышать“, но уступим желанию автора, чтобы эта тайна только предполагалась, только веяла и таинственно углубляла с избытком исполненный всяческого содержания роман. При всем историзме своем, „Огненный Ангел“ проникнут совершенно современным пафосом и чисто брюсовской страстностью при спокойствии и сдержанности тона <…>»[240] Этот «совершенно современный пафос» обусловлен прежде всего тем, что в основу сюжета «Огненного Ангела» легли биографические коллизии: «треугольнику» Рупрехт — Рената — граф Генрих фон Оттергейм соответствуют личные взаимоотношения Брюсова, Нины Петровской и Андрея Белого в 1904–1905 гг.; Брюсов сознательно запечатлел в романе реальные ситуации и характеры, перенеся их в иную историческую обстановку[241].

В образе экстатической, полубезумной Ренаты отражены подлинные черты личности Н. Петровской, писательницы из круга московского символистского издательства «Гриф», впитавшей в себя многие яды декадентства и заплатившей за это своей трагической судьбой, связанной с Брюсовым на протяжении ряда лет предельно аффектированными, счастливыми и мучительными отношениями. Визионерку из «Огненного Ангела» Петровская приняла как свое второе «я»: именем Ренаты подписаны многие ее письма к Брюсову (либо: «Та, что была твоей Ренатой», «Рената (бывшая)»); она специально ездила в Кёльн, чтобы полнее и проникновеннее ощутить себя героиней романа («Чувствовала себя одной во всем мире — забытой покинутой Ренатой. <…> Я лежала на полу собора, как та Рената, которую ты создал, а потом забыл и разлюбил»)[242]; наконец, в 1910-е гг. перешла в католичество, приняв имя Ренаты. В противостоянии Рупрехта, рационалиста и «пытателя естества», и мистика графа Генриха сказались не только личные отношения «вражды и любви» Брюсова и Белого (авторское посвящение «Земной оси» — «Андрею Белому память вражды и любви»; в «Огненном Ангеле» в одном из черновых вариантов финальной сцены примирения героев Рупрехт дарит графу Генриху молитвенник Ренаты с надписью: «Память вражды и любви»), но и их литературные позиции — диалог-спор «старших» символистов, полномочным представителем которых был «маг» и книжник Брюсов, адепт ренессансной, многосторонней и «протеистичной» личности, и «младших» символистов — прорицателей-теургов, озаренных мистическими интуициями и чающих скорого «исполнения времен и сроков».

Биографический подтекст присутствует и в конкретных сюжетных мотивах и ситуациях романа. Тайное мистическое общество, поставившее задачей искание пути к «правде и свету», членом которого является граф Генрих, имеет прообразом мистико-«жизнетворческий» кружок «аргонавтов» — молодых людей, объединенных вокруг Андрея Белого общими сакральными предчувствиями и предначертаниями. История сближения «ангелического» графа Генриха с Ренатой, склоняющей его к «земной» любви, отражает характер отношений Белого и Петровской; «бегству» Генриха от Ренаты соответствуют попытки Белого прервать тяготящую его связь. Сближение Петровской и Брюсова находит свое преломление в основной сюжетной канве романа — истории Рупрехта и Ренаты. Центральный эпизод «Огненного Ангела» — встреча и последовавшая дуэль Рупрехта и графа Генриха — совмещает несколько биографических предпосылок: идейно-психологическое противостояние писателей, особенно остро сказывавшееся в конце 1904 г. («сеансы мистических фехтований», по словам Белого в письме к Э. К. Метнеру)[243], а также конкретный инцидент, случившийся между ними (а возможно, и спровоцированный Брюсовым) в феврале 1905 г., когда Брюсов вызвал Белого на дуэль, которой, правда, удалось избежать[244]. Поединок героев романа представляет собою символическое отображение этих личных и мировоззренческих столкновений: граф Генрих уподобляется «светлому архистратигу Михаилу», теснящему «с надзвездной высоты» «темного духа Люцифера», — в прямой аналогии с распределением масок в параллельном «жизненном» сюжете: «светлые» начала воплощал Белый, «темные», «магические» — Брюсов. Поражение Рупрехта от шпаги графа Генриха повторяет опять же одну из реальных коллизий — реакцию Брюсова на обращенное к нему стихотворение Белого «Старинному врагу», заключавшее угрозу испепелить «демона горного» Светом; Белый сообщает о Брюсове: «Получив это стихотворение, он видит во сне, что между нами дуэль на рапирах и что я проткнул его шпагой; просыпается — с болью в груди (это я узнал от Н. И. Петровской)»[245]. Даже внешний облик графа Генриха допустимо расценивать как портретную характеристику Андрея Белого, все особенности характера и поведения этого героя романа также восходят к его прототипу.

Мало того, что в «Огненном Ангеле» отразилась подлинная реальность, воплощавшаяся в жизненных перипетиях и идейно-психологических конфликтах, в самой символистской атмосфере; в романе преломилась и реальность, целенаправленно конструированная. 10 июля 1905 г. Брюсов писал Петровской о своей работе над книгой («мой роман, Твой роман»): «И я ловлю себя почти на актерстве: я вслух произношу слова моей Велли (первоначальное имя героини романа, — А. Л.), стараюсь уловить Твое произношение, чувствуя иной раз, что так Ты не сказала бы, и торжествуя наконец, что вот-вот это истинно Твой голос»[246]. Творческие установки Брюсова предполагали не одно пассивное воспроизведение, и «актерство», им осознававшееся, нужно понимать и в более широком плане: не только в воображении, но и в действительности писатель моделировал коллизии и эпизоды по «программе» задуманного художественного произведения. Позднее Андрей Белый свидетельствовал, что многие обстоятельства взаимоотношений с Брюсовым раскрылись ему в неожиданной прагматической функции — как своего рода подготовительные материалы к «Огненному Ангелу»: «…он, бросивши плащ на меня, заставлял непроизвольно меня в месяцах ему позировать, ставя вопросы из своего романа и заставляя на них отвечать; я же, не зная романа, не понимал, зачем он, за мною — точно гоняясь, высматривает мою подноготную и экзаменует вопросами: о суеверии, о магии, о гипнотизме, который-де он практикует; когда стали печататься главы романа „Огненный Ангел“, я понял „стилистику“ его вопросов ко мне»[247]. Художественная фактура «Огненного Ангела» наглядным образом убеждает в справедливости слов о том, что собственная жизнь превращалась Брюсовым, «по его воле и заданию, в экспериментальную сценическую площадку, в лабораторию чувств и ситуаций, дающих материал для его творчества»[248]. И в этом предустановленном стирании различий между жизнью и творчеством, игрой и «гибелью всерьез», по позднейшей формуле поэта, — одна из сугубо символистских черт в брюсовском опыте исторической «реконструкции».

Второй роман Брюсова, «Алтарь Победы» (1911–1912), такого двойного плана повествования не содержит, хотя и своей исторической концепцией, и поэтикой эта «повесть IV века» во многом близка «повести XVI века», включая сходство образов и сюжетных ситуаций. Последнее не прошло мимо внимания критики: высказывались предположения о том, что «у Брюсова, очевидно, уже выработались психологические и фабулистические шаблоны»[249]. Главный герой нового романа, Децим Юний Норбан, по мироощущению, особенностям поведения и роли в сюжетосложен и и сопоставим с Рупрехтом из «Огненного Ангела»; одна из двух ведущих героинь, христианская «пророчица» Реа, являет собою новый вариант психологического типа Ренаты; как и в «Огненном Ангеле», в «Алтаре Победы» герой оказывается послушным орудием в руках женщины, преследующей свои цели. В «Алтаре Победы» (и в его продолжении — незаконченном «Юпитере поверженном») Брюсов также обращается к переломной исторической эпохе: основа сюжета — противоборство сдающего свои позиции язычества и набирающего силы христианства. Вместе с тем в новом романе нетрудно заметить и новые тенденции, которые в «Огненном Ангеле» еще не выступали на первый план.

Регистрируя области своих интересов и познаний в особой заметке, Брюсов отметил: «…специально изучал Вергилия и его время и всю эпоху IV века — от Константина Великого до Феодосия Великого. Во всех этих областях я, в настоящем смысле слова, специалист; по каждой из них прочел целую библиотеку»[250]. Подтверждения этой эрудиции представлены в «Алтаре Победы» с демонстративной щедростью (при том, что Брюсов использовал источники далеко не исчерпывающим образом: главных пособий у него было, как показал М. Л. Гаспаров, не больше десятка)[251]. Роман может быть воспринят как художественный путеводитель по Римской империи IV в., как роман-музей, включающий подробные описания бытового уклада, нравов, обрядов, общественных учреждений, увеселений и т. д. Тщательность воспроизведения исторической обстановки, широкий фон действия, многофигурность повествования, в котором представлены самые различные социальные слои империи, подводили даже к мысли о реалистичности творческого метода Брюсова[252]Более конкретным было бы определение «Алтаря Победы» как «археологического» романа. В самом деле, с подлинно археологическим пафосом Брюсов скапливает на страницах своего повествования вещи и обозначения, характеризующие ушедшую культуру, составляет всевозможные реестры и своды понятий — от реестра деталей женской прически и парфюмерных принадлежностей до реестра различавшихся в Риме разновидностей землетрясений.

Обычно исторические романисты используют приметы минувшей эпохи строго избирательно, берут их ровно столько, сколько необходимо для создания колорита времени и места; пределом стремлений Брюсова, думается, была энциклопедическая полнота, а творческим заданием — синтез художественного и научного методов. Брюсов-художник рисует выразительную картину убийства императора Грациана; Брюсов-ученый в примечаниях к этому эпизоду не позволяет читателю целиком довериться художественному гипнозу, а предлагает ему соотнести представленную версию события с другими версиями, содержащимися в исторических трудах. Но не только в примечаниях сказывается научный фундамент повествования, он ощутим во всей образно-сюжетной структуре «Алтаря Победы». Солидаризируясь с идеями французского символиста Рене Гиля о «научной» поэзии, Брюсов был убежден, что овладение научными данными откроет художнику новые горизонты, новую глубину, новые темы для творчества; в этом отношении «Алтарь Победы» может быть осмыслен как осуществленный им опыт «научной» художественной прозы. Подобным образом понятое «научное» начало отнюдь не предполагает умаление эстетического потенциала; именно «Алтарь Победы» дал основания для уверенного вывода о том, что «в лице Валерия Брюсова русская художественная культура доросла, наконец, до совершенной приспособленности к художественному восприятию мировой истории»[253]. Возвращаясь к мысли о параллельности поэзии и прозы в творчестве Брюсова, уместно в данном случае отметить опережающую эволюцию прозы: черты, отличающие «римский» роман, скажутся с полной определенностью в брюсовских опытах «научной» поэзии лишь в начале 1920-х гг.

«Научным» пафосом была пронизана и историческая концепция «Алтаря Победы». Как альтернативу своему замыслу Брюсов осознавал знаменитый роман Д. С. Мережковского о Риме IV в., «Смерть богов. Юлиан Отступник», — и не только потому, что в этом произведении он обнаружил в изобилии исторические ляпсусы и анахронизмы. Мережковский осмыслял эпоху противостояния язычества и христианства (воскрешенную в его исторической фреске столь же ярко, широко и темпераментно) под знаком предустановленных метафизических универсалий, как проявление извечной борьбы «двух бездн» в человеческом самосознании, в истории и культуре. Брюсов в «Алтаре Победы» руководствовался идеей исторической стадиальности, а также убеждением в равноценности и относительности любых религий и истин. «Все религии говорят об одном и том же», а «влечение к Божеству не что иное, как желание постичь сокровенные тайны вселенной», — говорит в романе Валерия[254] (едва ли случайно наделил Брюсов эту героиню собственным именем). Каждая культура, по мысли писателя, переживает периоды становления, расцвета и распада; античная языческая цивилизация, целиком раскрыв заложенные в ней внутренние потенции, исчерпала себя, и в этом главная причина ее смены христианским типом цивилизации. Характерно, что в христианстве IV в. Брюсов видит прежде всего моральную и политическую силу молодой религии, способной к саморазвитию, а не воплощение истины в последней инстанции и на все времена: недаром в «Юпитере поверженном» он влагает в уста христианскому проповеднику отцу Николаю слова о том, что истины умирают и что истина христианства через многие сотни лет будет заменена истиной другой, высшей. Одна из благодарнейших художнических задач для Брюсова, релятивиста и «плюралиста», — воплощение многообразных «снов человечества» с присущим им богатством содержания и неповторимым колоритом и показ их неизбежной смены. Прямым образом историософская концепция писателя скажется на его приятии революции и нового государства, причем совершающийся культурно-исторический катаклизм он готов будет осмыслять по аналогии с тем переломом, который был запечатлен в его «римских» романах.

Идее преемственности и смены культур в сознании Брюсова противостоит лишь одно неизменное субстанциональное начало — «в боях неодолимый Эрос» (эти слова Софокла приводятся в «Алтаре Победы»)[255]. В любовной страсти Брюсов видит предельные и исчерпывающие возможности человеческого самовыражения; недаром героини обоих его романов — Рената в «Огненном Ангеле» и Реа в «Алтаре Победы» — переживают исступление религиозное и эротическое в нераздельном и взаимовосполняемом единстве. Под знаком «неодолимого Эроса» живут и многочисленные персонажи повестей и рассказов Брюсова из современной жизни. Значительная часть их объединена в сборнике «Ночи и дни» (1913), общей задачей которого было, как указал автор в предисловии, «всмотреться в особенности психологии женской души». Произведения, вошедшие в «Ночи и дни», отличаются гораздо большим тематическим и стилевым сходством между собой, чем прозаические этюды, собранные в «Земной оси»: это по преимуществу рассказы о любви, действие в них не выходит за рамки житейского правдоподобия и имеет зачастую вполне «приземленный» характер. В лирике Брюсова 1910-х гг., как известно, все более явственно сказываются новые особенности — конкретизация и психологизация, насыщение бытовыми деталями; аналогичные тенденции налицо и в его «современной» прозе. Если в «Земной оси» Брюсов предпочитал выступать в обличье заимствованных стилей, то новая книга рассказов уже позволяла говорить о найденной им собственной повествовательной манере. Например, в одной из рецензий на «Ночи и дни», помещенной в печатном органе, который невозможно было бы заподозрить в особой симпатии к «декаденту» Брюсову, говорилось: «Язык простой, понятный и в достаточной степени гибкий, чтобы выразить тончайшие изгибы мысли и чувства. Нам кажется, что в смысле стиля В. Брюсов окончательно нашел себя»[256].

В целом, однако, произведения из «Ночей и дней» были теми же «рассказами положений», что и более ранние опыты: герои повествований из современной жизни в большинстве своем — не характеры, а функции, фигуры сами по себе достаточно условные, а нередко плоские и заданные. Даже сочувственно относившийся тогда к творческим поискам Брюсова В. Ходасевич в статье о «Ночах и днях» заключал: «…самые движения женской души, их постепенный ход утаены от читателя несколько более, чем того хотелось бы. Сжатость повествования повела к схематизации их. Брюсов более делится с читателем окончательными своими выводами, чем наблюдениями за развитием драмы, происходящей в душе его героинь»[257]. А критик Л. Войтоловский указывал на ту же особенность со всей резкостью: «…у Брюсова любовь разносят не женщины, а какие-то обезглавленные тела»[258]. Действительно, полнокровную, живую человеческую индивидуальность Брюсову удается создать в своих аналитических этюдах о женской психологии далеко не всегда; интерес к художественному целому поддерживается по большей части благодаря изобретательным и психологически нетривиальным «положениям». Безусловную победу Брюсов одерживает в тех случаях, когда острота «положений» сочетается у него с неординарностью характера, как в повести «Последние страницы из дневника женщины» — первом крупном произведении писателя, в котором обозначилось его стремление к реалистическому правдоподобию действия и социальной трактовке персонажей. Героиня повести напоминает многих «жриц любви», населяющих поэзию и прозу Брюсова, автор наделил ее собственным ироническим складом ума и даже некоторыми из собственных убеждений и эстетических пристрастий, и в то же время она — плоть от плоти московского «большого света», обрисованного писателем рельефно и нелицеприятно.

«Малая» проза Брюсова 1910-х гг. распределяется по двум основным тематико-стилевым руслам. Первое — это исторические эпизоды («Рея Сильвия», «Последний император Трапезунда» и др.), реконструируемые по «научному» методу «Алтаря Победы». Второе — социально-психологические новеллы в духе «Ночей и дней». Приемы реалистической типизации становятся писателю все более необходимыми не только при создании таких произведений, как повесть из жизни 1860-х гг. «Обручение Даши», где, казалось бы, сам материал диктовал определенные изобразительные средства; они все более решительно сказываются и в разработке современных сюжетов. Реалистическая тональность, видимо, должна была преобладать в неосуществленном цикле рассказов о мужской психологии, параллельном «Ночам и дням» (об этом свидетельствует предполагавшаяся для этого цикла небольшая повесть «Моцарт»), В реалистической повествовательной манере выдержаны и наброски к большому незавершенному замыслу — роману из современной жизни с предположительным заглавием «Стеклянный столп»[259]. Это произведение обещало охватить широкую картину нравов современной Москвы, взятой многопланово, в развитии нескольких сюжетных линий, и должно было дать обобщенную характеристику «эпохи между двумя войнами и революциями». Не исключено, что, окажись творческий путь Брюсова более продолжительным, мы имели бы наряду с «Огненным Ангелом» и «Алтарем Победы» столь же масштабное произведение о смене культур и общественных укладов, построенное на непосредственно знакомом автору и пережитом им историческом материале. Однако почти вся художественная проза Брюсова приходится на дореволюционный этап его творчества, зримо запечатлев эволюцию в направлении историзма и социальной обусловленности изображаемого. Не опровергая первородства и приоритета поэтического наследия Брюсова, проза поэта остается неотъемлемой и по-своему важнейшей стороной его многогранной литературной деятельности.