Глава Восьмая БУНИН – ПОЭТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава Восьмая

БУНИН – ПОЭТ

Две проблемы особенно сильно волновали Бунина, можно сказать, на всех этапах его творчества. Одна из них была связана с тем, что известность пришла к нему с явным запозданием и никогда не была такой шумной, как, к примеру, у М. Горького, Л. Андреева или Ф. Сологуба, хотя Бунин начал печататься раньше их. Ко второй следует отнести недооценку его как поэта, то устойчиво бытовавшее мнение, что состоялся он, прежде всего, как прозаик и что в поэзии, хотя и вполне достойно, но лишь продолжил традиции предшественников.

Спор с критиками, разделявшими подобные мнения, идет у Бунина постоянно, и прямо и косвенно. Читателя заметок Бунина «Как я пишу», где речь идет преимущественно о прозе, не оставляет ощущение, что они посвящены поэзии. Чаще всего именно поэты говорят так о первоначальном импульсе замысла стихотворения, зачастую еще не ясного самому автору. «Эта тяга писать появляется у меня всегда из чувства какого-то волнения, грустного или радостного чувства, чаще всего оно связано с какой-нибудь развернувшейся передо мной картиной…». И далее пояснял, что свои стихи он никогда «не отграничивал от своей прозы», потому что «и здесь и там одна и та же ритмика» и что «дело только в той или иной силе напряжения её» [303].

Прежде всего, поэтому, надо думать, во многих его сборниках рассказы и стихи помещались вместе, являли собой как бы две главы одной книги. Главы эти вполне равноправны и самостоятельны и очень органично дополняют одна другую, и не только дополняют, но и проясняют, углубляют наши представления о своеобразии таланта Бунина, помогают понять его, так сказать, традиционную нетрадиционность.

Среди первых отзывов о Бунине — поэте необходимо выделить Рецензии А. Блока и В. Брюсова, ибо в значительной мере именно они во многом определили отношение к нему критики и читателей. Следует заметить также, что никогда не забывал эти отзывы и Бунин. И вызвано это было отнюдь не тем, что он был назван в ряду лучших современных поэтов. Бунин был явно неудовлетворен выводами критиков, тем, как именно рассматривалась и оценивалась его поэзия, её своеобразие и творческие взаимоотношения его с поэтами предшественниками и современниками.

Блок пишет о Бунине в одном из разделов статьи «О лирике» (1907). Оценка его поэзии, в сравнении с таковой Брюсова, более развернутая и доказательная, а тональность – более уважительная.

«Цельность и простота стихов и мировоззрения Бунина, — пишет Блок, — настолько ценны и единственны в своем роде, что мы должны с его первой книги и первого стихотворения „Листопад" признать его право на одно из главных мест среди современной русской поэзии <…> Звезда его поэзии восходила медленным и верным путем. Такой путь очень идет к поэзии Бунина, которой полюбилась прежде всего природа. Так знать и любить природу, как умеет Бунин, — мало кто умеет. Благодаря этой любви поэт смотрит зорко и далеко и красочные и слуховые его впечатления богаты. Мир его — по преимуществу – мир зрительных и слуховых впечатлений и связанных с ними переживаний…»

В некоторых стихотворениях Бунина «можно уловить душу поэзии Полонского — отнюдь не влияние даже, а только какой-то однородный строй души <…> Кроме родства с Полонским, в поэзии Бунина можно уловить влияние Тютчева.

К недостаткам Бунина <…> надо отнести постоянную наклонность к морализированью и общее однообразие. Прочесть его книгу всю зараз — утомительно. Это объясняется отчасти бедностью мировоззрения и отсутствием тех мятежных исканий, которые вселяют тревожное разнообразие в книги „символистов"» [304].

Что можно сказать в этой связи? Было ли у Бунина внимание к традициям предшественников? Безусловно. А в первые годы творчества были и почти прямые заимствования, и в темах и в тональности (тут можно назвать и Пушкина, и Лермонтова, и Фета, и Тютчева, и Полонского). Прав Блок и когда говорит об отношении Бунина к природе, о том важном месте, которое она занимает в его поэзии.

Нетрудно предположить, что Бунину не могли понравиться критические замечания («морализирование», «однообразие», «бедность мировоззрения»). И, скорее всего, особенно огорчил Бунина (ведь он через всю жизнь пронес более чем недоброжелательное отношение к Блоку и Брюсову и к их поэзии) вывод, сделанный Блоком, а именно — что Бунин-поэт остался чужд наиболее интересным и плодотворным литературным исканиям своего времени и, прежде всего, тем «мятежным исканиям», которые отличали «символистов».

Многое из того, о чем Блок скажет очень осторожно, на что он только намекнет, Брюсов оценит резко отрицательно, в тоне мэтра.

«Поэзия Бунина холодна, почти бесстрастна… Лучшие из стихотворений <…> картины природы: неба, земли, воды, леса, звериной жизни. В Бунине есть зоркая вдумчивость и мечтательная наблюдаемость. Стихотворения, где появляются люди, уже слабее.

Стих Бунина, в лучших вещах, отличается чистотой и ясностью чеканки. Но, если можно так выразиться, это — ветхозаветный стих. Вся метрическая жизнь русского стиха последнего десятилетия (нововведения К. Бальмонта, открытия А. Белого, искания А. Блока) прошла мимо Бунина. Его стихи (по их метру) могли быть написаны, в 70-х и 80-х годах. Бунин, срываясь в мучительные прозаизмы, начинает писать какие-то „пустые" строки, заполненные незначащими словами <…> В общем, его стихи, лишенные настоящей напевности, живут исключительно образами и при их отсутствии обращаются в скучную прозу» [305]. Как видим, сближает эти отзывы, при всем их несходстве, и не только в тональности, то, какую роль авторы их отводят природе в поэзии Бунина, а также то, что он остался в кругу проблем поэтов XIX века.

Не вдаваясь в подробности (они достаточно известны), можно лишь напомнить, что наметившиеся поначалу и, казалось, вполне добрые и перспективные отношения Бунина с символистами довольно скоро и навсегда разладились. И вот уже Блок, спустя всего год после упоминавшегося отзыва, выступит резко отрицательно и, можно сказать, не оставит Бунину никаких надежд: «Поэзия Бунина, судя по этому сборнику, склонилась к упадку <…> Бунин как-то беспомощно мечется из стороны в сторону <…> Словом, утекла живая поэзия, а всплыла мертвечина и вульгарность» [306].

Иными словами, символисты отвергли Бунина — поэта. Прямые наследники символистов акмеисты, будь то Н. Гумилев или А. Ахматова, также не признали его поэтический талант. «Поражают слепотой отзывы» о Бунине А. Ремизова, О. Мандельштама и М. Цветаевой. Об этой «слепоте» вполне справедливо скажет В. Вейдле, и он же, и совсем неожиданно (с точки зрения логики его мысли) повторит то, что говорили о Бунине символисты и с чем согласны были акмеисты: «Как поэт», Бунин «принадлежит XIX веку» [307].

Весьма критически относятся к Бунину — поэту писатели и критики революционно — демократического направления. Они нередко упрекают его в том, что он равнодушен к злобе дня, к человеку, пеняют на то, к примеру, П. Якубович, что Бунин изображает не героев и подвиги, а — смерть, любовь и красоту.

Не чувствует себя своим Бунин и среди писателей – «знаньевцев», хотя именно в их издательстве он будет в основном печататься в первое десятилетие нового века. Совсем не близок ему М. Горький, хотя они дружат семьями и М. Горький одним из первых назовет Бунина классиком и «лучшим стилистом» эпохи. Впрочем, сказанное носилось к прозе Бунина, к поэзии у него отношение было двойственное, чтобы не сказать — странное: Бунину он говорил одно, а разным прочим корреспондентам — совсем другое. Так, получив в подарок книгу Бунина «Под открытым небом», Горький писал автору: «Читал и читаю стихи. Хорошие стихи, ей-Богу! Свежие, звучные, в них есть что-то детски чистое и есть огромное чутье природы. Моим приятелям, людям строгим в суждениях о поэзии и поэтах, ваши стихи тоже очень по душе, и я рад, что могу сказать вам это» [308].

Но вот письмо Горького К. П. Пятницкому, директору — распорядителю издательства «Знания», которому Бунин сообщил, что Горький предлагал ему издать сборник стихов. «Я не помню, чтобы “предлагал", — отвечает Горький, — <…> даже более — я твердо уверен, что со стороны Ивана Алексеевича речь о предложении моем — суть поэтическая вольность <…> Впрочем <…> я готов взять на себя издание стихов. Стихи — хорошие, вроде конфект от Флея или Абрикосова. Я говорю серьезно <…> публика его читает, и есть такие болваны, которые говорят, что он — выше Андреева и Скитальца» [309].

Какие-то комментарии здесь вряд ли нужны, можно лишь заметить, что Л. Андреев, как известно, стихов не писал, а Скиталец был совсем никудышний стихотворец. Вот тут и пойми: «стихи хорошие» — «огромное чутье природы» и… «вроде конфект», да еще и хуже Скитальца!

Трудно назвать удачной и попытку А. Куприна выявить оригинальность бунинской поэзии: «Стих Бунина изящен и музыкален, фраза стройна, смысл ясен, а изыскано — тонкие эпитеты верны и художественны». Он «с редкой художественной тонкостью умея своеобразными, ему одному свойственными приемами передать свое настроение» [310]. Но вот какие это были «приемы» и в чем именно заключалось их «своеобразие» Куприн, как, впрочем, и другие названные выше авторы критических отзывов, не показывает. Точнее сказать, и Брюсов и Блок, а после них и многие другие критики, пытались подчеркнуть своеобразие Бунина — поэта, для чего, собственно, и сопоставляли его с символистами. Но подобный сравнительный анализ проводился нередко по весьма упрощенной схеме: архаист и – новаторы (это если оценивали символисты); поэт верный лучшим традициям русской классики и — символисты — декаденты (так судили критики и писатели демократы), которые, к тому же, были убеждены, что эта верность традициям не только предполагала, но и обязывала к неустанному противостоянию и борьбе с разного рода модернистами – «антиобщественниками».

Имея в виду это противостояние символистов и Бунина, их взаимное непризнание, следует сказать: обе стороны в отстаивании своей правды нередко были интересны и содержательны, и одновременно проявляли удивительное непонимание и близорукость. И, прежде всего, они не смогли с должной объективностью оценить как роль и значение свое собственное в литературном ряду, так и художественнее открытия и достижения противостоящих им писателей. Как это и прежде бывало, понадобилась дистанция времени, которая позволила подняться над сутолокой жизни и воздействием столь понятных человеческих пристрастий.

Когда, наконец, появится возможность вести подлинно научный разговор о литературе начала XX века, все больше станет утверждаться взгляд, позволивший в принципиально иной плоскости рассматривать творческие отношения реалистов и символистов. Самое интересное явление, по словам П. Палиевского, это реализм, прошедший сквозь опыт модернизма. Вопросы, поставленные модернистами, были решены на иной основе.

К сказанному следует добавить поистине удивительное признание Бунина (если вспомнить его отношение к символистам), сделанное им в письме к Л. Ржевскому, рецензенту его книги «Воспоминания». «Назвать меня реалистом, — заметит он, — значит, не знать меня как художника. „Реалист" Бунин очень и очень приемлет многое в подлинной символической мировой литературе».

Разумеется, Бунин, как и другие писатели-«традиционалисты» начала века, многое не принял из того, о чем заявляли не только в своих манифестах, но и в творчестве представители новых направлений и течений. И здесь были не только претензия их на абсолютное новаторство, самовосхваления разного рода, желание и стремление играть роль этаких мэтров, которым известна истина в последней инстанции. Не по душе, и не только Бунину, была свойственная символистам склонность к одностороннему изображению жизни, такому, в которой безраздельно господствовало зло, предательство, ненависть, начало мрачное, греховное, инфернальное.

И все-таки, совсем не случайно, конечно, возникла, пусть и недолгая, взаимная приязнь у Бунина и символистов. И было бы недостаточно ограничиться замечанием, что кто-то у кого-то учился или кому-то в чем-то подражал. Нет, таковы были влияние и веяние времени, его печать, если угодно — диктат, новые господствующие тенденции в развитии человеческого сообщества и литературы.

На грани веков претерпевает радикальные изменения взгляд на человека: традиционный антропологизм уступает место антропокосмизму. С этим будет связано усиление внимания к человеку – существу не только и столько социально определенному, сколько, так или иначе, но несомненно имеющему и, не только косвенное, отношение к безграничным просторам Вселенной.

Отсюда то большое место, которое займет тем космоса у символистов (достаточно вспомнить хотя бы одну знаменитую строчку Блока: «Миры летят. Года летят. Вселенная глядит в нас мраком глаз»). Отсюда же и та высказанная символистами новая оценка и переоценка тех писателей предшественников, у которых тема космоса играла существенную роль (М. Лермонтов, Е. Баратынский, А. Фет, Ф. Тютчев, В. Соловьев). К освещению этой темы проявят интерес и писатели реалисты, в ряду которых можно упомянуть, к примеру столь разных писателей, как М. Горький и Л. Андреев («Дети солнца», «К звездам»), а также — Бунин, который однажды заметил, что пейзаж в его произведениях как бы говорит внимательному читателю: «не на земле наша родина». И правы исследователи, отмечавшие, что Бунину присуще и гомеровское упоение жизнью, и тургеневский ужас перед заброшенностью человека в космосе, и чувство взаимосвязи всего со всем.

Такой взгляд на человека и его место в мире существенно обострил бытийные проблемы (откуда я, куда и зачем, на что можно надеяться), проблему одиночества, теперь уже не только в социальном плане, но — перед лицом вечности. И не случайно, конечно, в этой связи весьма актуальным становится не только вопрос о вечности, которая ждет человека в конце его жизни, но и о той, что предшествовала его рождению (было ведь однажды написано на могильном камне: поэзия «Я не был — был — никогда не буду»).

Надо ли говорить, что понимание жизни как трагедии уже в масштабах космических с особой силой и остротой поставит вопрос об уникальности и неповторимости человеческого «бывания» в этом страшном и прекрасном мире. Речь о том, что человек в одно и то же время и радуется подарку судьбы, — ведь ему подарили солнце, — и вместе с тем печалится и проклинает, — подарок — то у него… отнимут. Как не вспомнить здесь стихотворение Блока «К музе»: «Я хотел, чтоб мы были врагами, Так за что ж подарила мне ты Луг с цветами и твердь со звездами — Всё проклятье своей красоты?» Отсюда, в сравнении с тем как это было в минувшем XIX веке, возникает не только явно повышенное внимание к вопросам философским, но и приобретающим в это время подчеркнуто личный интерес. Теперь зачастую читателю дают понять, что разговор идет не о какой-то жизни вообще, а именно о его — единственной, неповторимой, первой и последней, так же и о смерти, которая для каждого человека является воистину апокалипсисом. В известной мере пересматривается и отношение к свободе: теперь на первом плане свобода не внешняя, общая для всех, но внутренняя, «тайная», мне и только мне принадлежащая. Особая тональность появляется и в изображении любви и счастья человека, для которых он, что опять же подчеркивалось, собственно, и родился (а вовсе не для участия, подвигов и жертв в какой-то борьбе, цель которой в будущем осчастливить каких-то людей).

Об этой связи сознания, озабоченного космическим беспределом, трагического мироощущения и любви к жизни хорошо скажет Бунин в романе, написанном на автобиографическом материале, «Жизнь Арсеньева»:

«У нас нет чувства своего начала и конца. И очень жаль, что мне сказали, когда именно я родился. Если бы не сказали, я бы теперь и понятия не имел о своем возрасте <…> и, значит, был бы избавлен от мысли, что мне будто бы полагается <…> умереть. А родись я и живи на необитаемом острове, я бы даже и о самом существовании смер­ти не подозревал. „Вот было бы счастье!" — хочется прибавить мне. Но кто знает? Может быть, великое несчастье. Да и правда ли, что не подозревал бы? Не рождаемся ли мы с чувством смерти? А если нет, если бы не подозревал, любил ли бы я жизнь так, как люблю и любил?» (6,7).

Из сказанного можно сделать вывод, что немало в проблематике и освещении её у символистов было близко Бунину, хотя он обычно, за редким исключением, не признавал это публично. Так, к примеру, поэзия В. Соловьева, в сущности, мало интересовала Бунина, а вот взгляды его на задачи поэзии (что политические, гражданские пробле­мы, как и вся суета будничной жизни, — чужда поэзии, что поэт имеет дело с вековечными глубинами бытия) во многом отвечали бунинским. Совсем не случайно несколько позднее он довольно резко осудил себя за то, что продолжал сотрудничать с писателями — «знаньевцами», хотя давно понял, что ему совсем не по пути с ними, — ему глубоко чуждо было их стремление откликаться на злобу дня, затрагивать и обсуждать общественно — бытовые вопросы. (В одном из своих писем к брату он называет М. Горького «Краснопёрым», явно имея в виду, что тот был очень уж скор на злободневные отклики и открыто симпатизировал революционерам).

Нет, отнюдь не в эту сторону была направлена его редкая наблюдательность, его поэтическая склонность души, не те были его кумиры, поэты, которых он читал и перечитывал и не только в ранней юности. Многое дает в этом смысле сцена из «Жизни Арсеньева», в которой герой читает Лике свои любимые строчки из стихотворений Фета. Мы видим здесь не только то, как глубоко и тонко разбирается он в такой поэзии, что именно ценит в ней, но также и спор, который ведет уже не только и не столько Арсеньев с Ликой, сколько Бунин с критиками, так часто, и на всех этапах его творчества, упрекавших его в том, что пейзаж занимает неоправданно большое место в его поэзии, и что сама по себе природа, объективно воссозданная, мало что прибавляет к поэзии, к познанию человека.

«Я часто читал ей стихи.

– Послушай, это изумительно! — восклицал. — „Уноси мою душу в звенящую даль, где, как месяц над рощей, печаль!"

Но она изумления не испытывала.

– Да, это очень хорошо, — говорила она, уютно лежа на диване подложив обе руки под щеку, глядя искоса, тихо и безразлично. — Но почему „как месяц над рощей"? Это Фет? У него вообще слишком много описаний природы.

Я негодовал: описаний! — пускался доказывать, что нет никакой отдельной от нас природы, что каждое малейшее движение воздуха есть движение нашей собственной жизни…» (6, 213-214).

Это суждение Бунина следует отнести к числу наиболее важных и даже ключевых. В нем своеобразный ответ тем исследователям его поэзии, которые, даже высоко оценивая её, вместе с тем, утверждали, что пейзаж в его стихах — величина самоценная и самодостаточная, что Бунин хочет быть лишь созерцателем природы, стремится как можно объективнее воспроизвести её во всех и обычных и неожиданных проявлениях. Именно поэтому человек и его проблемы или вовсе отсутствуют в его стихах или находятся где-то на периферии. Не остается места в них и личности художника, его чувства и мысли едва обозначаются.

В подобных рассуждениях поражает какое-то удивительное нежелание понять ту особую роль, какую в его творчестве выполняют пейзаж и явный переизбыток бытовых деталей. «И действительно, — пишет Ф. Степун, — все его вещи — прежде всего описания: мира, людей, событий; медленные, подробные, тщательные, бесконечно со­вершенные, но на первый взгляд как будто внешние. Этой внешностью Бунина <…> часто корили; из-за нее упрекали его в холодности, в жестокой несправедливости…

Такое представление о Бунине, конечно, глубоко неверно <…> Во всех писаниях Бунина перед нами предстает мир до конца знакомый и все же неузнаваемый; совершенно внешний и все же бесконечно глубокий…»

И дальше, самое, пожалуй, главное, что следует особо выделить, ибо здесь Ф. Степун, как представляется, ближе всего подходит к пониманию самобытности этого художника. Для большинства бунинских вещей, — пишет он, — характерно «растворение человека в природно-космическом бытии», в чем таится «совершенно особое очарование, которым дышат его описания природы». И можно сказать, «космически природная сущность человека впервые превратилась под пером Бунина в трагедию человеческого духа, и в этом превраще­нии <…> и заключается то совсем новое, что дал нам Бунин» [311].

В своих размышлениях о своеобразии, самобытности таланта Бунина Ф. Степун приоткрывает еще одну, весьма существенную грань: Бунин думает глазами, и лучшие страницы его наиболее глубоких вещей являются живым доказательством того, что созерцание мира умными глазами стоит любой миросозерцательной глубины» [312].

Бунин неоднократно пытался объяснить, и в том числе — самому себе, в чем именно состояла особенность его как художника в восприятии и познании мира. В этой связи он не раз сравнивает себя с Л. Толстым. Так, в дневнике Бунин приводит высказывание Толстого: «Я как-то физически чувствую людей» и далее пишет о себе: «Я всё физически чувствую. Я настоящего художественного естества. Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и как остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!» [313]

Но вот, спустя, примерно, десять лет, после того как была сделана эта запись в дневнике, состоялся спор Бунина с Ф. Степуном о Толстом, об изобразительном творчестве и стихии мысли у него. Как раз в это время Ф. Степун писал свою статью о Бунине, которая цитировалась выше. В ней, как мы видели, автор приходил к выводу, что «созерцание мира умными глазами» у Бунина «стоит любой миросозерцательной глубины». А в этом споре Ф. Степун отстаивал принципиально иную точку зрения (её, кстати, отчасти разделял и такой знаток Толстого как Д. Мережковский): «Толстой был изумителен, когда он писал образами, но едва он пытался мыслить — выходило наивно. Он мыслил „животом"». В ответ на это Бунин возразил: «образное мышление Толстого — это высшая мудрость» [314].

Справедливости ради следует сказать, что и применительно к Бунину Ф. Степун употребляет слово «наивный», но при этом нисколько не умоляет его мыслительные способности. Вот как он это делает: «Один из самых подлинных и в шиллеровском смысле этого слова „наивных" художников, никогда не говорящий о вещах, но заставляющий вещи говорить с нами, Бунин естественным образом не разрешает в своих произведениях „мировых задач", не развертывает в них „психологических бездн", не решает „социальных вопросов”. Упрекать его художественную подлинность в некоторой теоретической бедности при желании можно, но не видеть громадного ума Бунина зрячему человеку нельзя» [315].

Итак, Толстому было отказано в «громадном уме» («мыслил “животом"»), хотя он, кстати сказать, в отличие от Бунина, и «социальные вопросы» решал и «психологические бездны» развертывал. Однако данном случае отнюдь не противоречивость позиции Ф. Степуна заслуживает внимания (Толстой к тому времени давно уже умер, а Бунин числился в добрых знакомых, да и, к тому же, только что получил Нобелевскую премию). В данном случае хотелось бы подчеркнул совсем другое, а именно то, что весьма многие, а не только Ф. Степун, не могли согласиться с тем, что «образное мышление — высшая мудрость». Не разглядели и не оценили во всей глубине и оттенках это «образное мышление» Бунина, как уже отмечалось выше, Блок и Брюсов, М. Горький и Куприн, а также, к слову сказать, и Мережковский, критик тонкий и проницательный. Как вспоминал М. В. Вишняк, хорошо знавший чету Мережковских, они считали Бунина «описателем», а не писателем и, прежде всего, на том основании, что он не был мыслителем, то есть не касался, по их мнению, «миров иных, смысла человеческой истории, мироздания, Бога. Бунин, конечно, огромный художник и мастер слова, у него превосходная память, слуховая и зрительная, но в поле его зрения и творчества лишь сущее: природа, зверь, любовь, смерть, — описание без попытки осмыслить описываемое, без сведения к единству начал и концов» [316].

Можно сразу же, не прибегая к развернутым доказательствам, возразить Мережковским: нет, Бунин и в поэзии и прозе касался и «ми­ров иных», и «смысла человеческой истории», и «мироздания», и Бога. Но вот как он это делал и почему Мережковские, как и многие другие, так и не смогли все это разглядеть у него, — несомненно, нуждается в осмыслении.

В чем можно согласиться с Мережковскими, как и с их единомышленниками, так это в том, что у Бунина действительно всегда дается «описание без попытки осмыслить описываемое, без сведения к единству начал и концов». В его произведениях мы находим, как верно подметил Ф. Степун, «созерцание мира умными глазами», то есть такое видение и описание вещей, которое не столько говорит о них, сколько заставляет вещи говорить с читателем. Иными словами, это явно не та художественная манера письма, которая нуждалась бы в разного рода обобщениях, публицистического или философского плана, преследующих как раз вот эту цель – свести «начала и концы». Бунин постоянно повторял, и в этом смысле был более чем убежден, что это не входит в его задачу художника.

Записи в дневнике свидетельствуют, что душу его терзали многие тайны, а также — мысль, что он никогда не сможет познать их. Здесь была и тайна «молчания Бога» («Но что есть Бог? Кто Он, несметный днями? Он страшен мне»), и мука, связанная с тайной навсегда данной человеку «неполноты познания», и оскорбительная в своей неизвестности тайна смерти. И если любимый им Толстой, устами своего героя, утверждал: «Я допускаю, что я помешался на том, что знаю истину и не могу перестать верить в нее, т. е. излечиться от моего сумасшествия», то Бунин вполне мог бы сказать о себе нечто прямо противоположное: «Я допускаю, что я помешался на том, что не знаю истину, и не могу перестать верить в это, и поэтому не могу излечиться от моего сумасшествия».

Он не устает повторять: «То, что разумно, — вовсе не обязательно хорошо, и далеко не всегда прекрасно. Глубокая тайна и красота мира не доступна разуму». Телесность и тайна — у него всегда нерасторжимы. «Вдыхаешь, пьешь, видишь рождающуюся телесную жизнь мира, жизнь, тайна которой есть наше вечное и великое мучение» (7, 346).

В ранних своих стихах, вошедших в первые его сборники «Стихотворения 1887-1891 гг.» (1891) и «Под открытым небом» (1898), а также в опубликованных в эти же годы в самых разных журналах и газетах, Бунин не раз будет пытаться определить, почему так сильно влечет его природа и что он стремится в ней найти. В одних случаях, обращаясь к «высокому небу» и к «полю широкому», он имеет в виду красоту, которую хотел бы не только созерцать: «Ты раскрой мне, природа, объятия, Чтоб я слился с красою твоей!» («Шире, грудь, рас­падись для принятия»). В других — «пустынные небеса» помогают ему обрести «молчание и покой» («Затишье»). Но вот его лирического героя окружает совсем иная природа, и он во власти мыслей и чувств, далеких от прежних: «Пью, как студеную воду, Горную бурю, свобод, Вечность, летящую тут» («На поднебесном утесе, где бури»).

Настроения, переходы в них и оттенки встречаются самые разные и подчас никак не зависящие от того, что именно находится в поле зрения. Ночной небосвод, «спокойный и благостный» воспринимается, как «чуждый всему» («В окошко из темной каюты»), а в стихотворении «Звезды ночью весенней нежнее» находим признание:

«Я люблю эти темные ночи, Эти звезды, и клены, и пруд <…> Радость жизни во всем я ловлю». Но в радости нередко слышится грусть, хотя шествует весна, «по рощам зазвенели Песни птиц на разные лады», а в грусти — радость: «О, весна! Как сердце счастья просит! Как сладка печаль моя весной!» («За рекой луга зазеленели»).

Разумеется, характер восприятий всего происходящего в природе, различных её проявлений, во многом определяется душевным состоянием и умонастроением человека. У каждого свой мир, своя жизнь, свои интересы, страсти и пристрастья, и они-то и задают тон во всех созерцаниях и оценках увиденного. Но, как известно, мир природы – тоже вполне замкнутый, со своими законами, историей развития, прошлым и настоящим. Всегда было и будет у природы, если можно так сказать, и свое особое отношение к нам, людям. Во всяком случае так полагали многие, и в частности — Шеллинг и Тютчев.

Имея в виду природу, Шеллинг писал: «Мы живем посреди нее, но чужды ей. Она вечно говорит с нами, но тайн своих не открывает…

Она всё. Она сама себя и награждает, и наказывает, и радует, и мучит. Она сурова и кротка, любит и ужасает, немощна и вселюбяща. Все в ней непрестанно. Она не ведает прошедшего и будущего; настоящее её — вечность… Не вырвешь у ней признания в любви, не выманешь у ней подарка, разве добровольно подарит она» [317]. Или, как писал Тютчев: «В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык».

Человек всегда тянулся к природе, ибо сознательно или инстинктивно понимал, что она способна научить его, живущего в мире суетном, беспокойном и бездуховном, великому спокойствию, смирении и простоте сердца. Особенно жаждал он сближения с природой в минуты жизни трудной, на путях бесконечных поисков счастья. Об этом хорошо скажет Толстой: «Одно из первых условий счастья — жизнь такая, при которой не нарушена связь человека с природой, т. е. жизнь под открытым небом, при свете солнца, при свежем воздухе, общении с землей, растениями, животными». Об этом же будет размышлять и такой предшественник Толстого, как Новалис: «Кто несчастлив в сегодняшнем мире, кто не находит того, что ищет, пусть уйдет в мир… природы — это вечное единство древности и современности… Возлюбленную и друга, отечество и Бога обретет он здесь» [318].

В ранних стихотворениях, в частности, и в тех, что вошли в названные выше сборники, можно, разумеется, встретить пейзаж, в котором преобладает чисто описательный элемент. Именно такой пейзаж позволял высказать порицание или похвалу Бунину, то есть сказать, и этим, собственно, ограничиться, о яркости, богатстве живописного колорита и о том – в гармонии или по контрасту с природой раскрывается характер героя…

Но и в этих первых сборниках были стихотворения, в которых пейзаж стал выполнять заметно иную роль, и с годами она все отчетливее и решительней утверждалась. Разумеется, многое в этом случае определялось содержанием стихотворений, а оно нередко находилось или открытой полемике и с писателями-реалистами и символистами.

Мы видим, что в центре внимания Бунина — не человек и общество, а мир, являющийся частью вселенной, и человек, который имеет нему, и, прежде всего, через природу, то или иное отношение или касательство. Именно к ней постоянно желает приобщиться его лирический герой, по натуре своей странник, человек, стремящийся уйти не только от всех (он не любит людей, их суетную и однообразную жизнь), но и от самого себя, от тяжкого груза своих мыслей и чувств.

К сказанному можно добавить, что Бунина не привлекает и конфликт подчеркнуто социальный (бедность и богатство), и — борьба добра и зла или противостояние духа и плоти в том, нередко, обобщенном и отвлеченном виде, какой прельщал символистов. Без особых преувеличений можно утверждать, что едва ли не все свое творчество он подчинил изображению совсем иной борьбы и, понятно, вполне безнадежной, — человека со смертью. С удивительной точностью и глубиной сказал об этом непрестанном состязании Тютчев: «Мужайтесь, о други, боритесь прилежно. Хоть бой и неравен, борьба безнадежна! Над вами светила молчат в вышине, Под вами могилы — молчат и оне».

По мнению Шеллинга, поэзия должна «выражать духовные идеи, понятия, истоки которых находятся в душе, но не посредством слов, а как безмолствующая природа — посредством образов, посредством форм, посредством чувственных, независимых от него творений…»

Иными словами, «высшее отношение искусства к природе достигался тем, что оно превращает природу в средство, чтобы сделать в ней зримой душу» [319]. Как это обычно бывает, и что уже отмечалось выше, Бунин в начале своего творческого пути нередко подражал наиболее близким ему поэтам. Всегда интересно посмотреть, кому и в чем именно он подражает: в этом угадывается тот путь, уже вполне самостоятельный, который в будущем выберет поэт, те мысли, чувства и настроения, которые чаще других будут владеть им и в известной мере определять его поэтическое лицо, оригинальность его.

К таким стихотворениям можно отнести «В полночь выхожу один из дома» (1888). Отчасти содержанием, но больше интонацией оно на поминает «Выхожу один я на дорогу» М. Лермонтова. И в то же время в нем есть и нечто такое, о чем Бунин будет размышлять постоянно. В одной из своих дневниковых записей он определит это так: «Вечное в человеке, человеческое в вечности». Рядом с этой записью есть другая, продолжающая и проясняющая всегдашнюю бунинскую печаль, когда возникает разговор о пространстве и времени.

«Печаль пространства, времени, формы преследуют меня всю жизнь. И всю жизнь, сознательно и бессознательно, то и дело я преодолеваю их. Но на радость ли? И да — и нет.

Я жажду жить и живу не только своим настоящим, но и своей прошлой жизнью и тысячами чужих жизней, современным мне и прошлым. Всей историей всего человечества со всеми странами его. Я непрестанно жажду приобретать чужое и претворять его в себе. Но зачем? Затем ли, чтобы на этом пути губить себя, свое я, свое время, свое пространство, — или затем, чтобы, напротив, утвердить себя, обогатившись и усилившись чужим?..» [320]

В самом деле, что делать человеку с этой вечностью времени и бесконечностью пространства: они есть, они реальность, а человеку нет места в этой реальности? И все это в своей совокупности создает атмосферу, в которой человек с особой остротой чувствует свое окаянное одиночество, и сегодняшнее и в особенности — предстоящее, когда так, в сущности, скоро он будет всеми и навсегда забыт.

Примерно на этот лад настраивает упомянутое выше стихотворение, в котором есть и бесконечность, и одиночество, и вызванное всем этим «траурное» мироощущение.

В полночь выхожу один из дома,

Мерзло по земле шаги стучат.

Звездами осыпан черный сад

И на крышах — белая солома:

Трауры полночные лежат (1,65).

По мнению исследователя, «экспрессии образа у Бунина менее всего. Его метафоричность имеет глубоко скрытый характер. Её приходится извлекать из глубины художественного текста и лишь затем постигать значительную смысловую насыщенность потаенной образно-символической игры» [321].

Во многих своих стихотворениях Бунин стремится показать, что та, даже самая малая, часть мира, на которую он обратил внимание и затем попытался изобразить, живет неповторимо особой, обособленной и тайной жизнью. Она редко открывается человеку, разве что – кровно заинтересованному, тому, кто чувствует неразрывную связь с природой, кто нуждается в общении с ней и в этом находит, пусть и недолгое, душевное успокоение, ибо невольно отстраняется и от людей и от себя самого, суетного и грешного.

Эта обособленность и потаенность заметнее чувствуются с наступлением сумерек и ночной поры: здесь появляются и новые краски и оттенки в них, новые звуки и какое-то удивительное, ночное, молчание, и все это вызывает прилив совсем особенных мыслей, чувств и ассоциаций.

Могилы, ветряки, дороги и курганы —

Всё смерклось, отошло и скрылося из глаз.

За дальней их чертой погас закат румяный,

Но точно ждет чего вечерний тихий час.

И вот идет она, Степная Ночь, с востока…

За нею синий мрак над нивами встает…

На меркнущий закат, грустна и одинока,

Она задумчиво среди хлебов идет…

……………………………………………..

И полон взор её, загадочно-унылый.

Великой кротости и думы вековой

О том, что ведают лишь темные могилы,

Степь молчаливая да звезд узор живой (I, 93).

За каждым словом здесь, как всегда в произведениях Бунина, бездна смыслового пространства. Это и полевые дороги, которые уходят куда-то к горизонту и там сливаются с небом: невольно возникает мысль, что одна из них когда-нибудь приведет и тебя туда. Это и «ветряк», ветряная мельница, машущая крыльями, и каждый взмах которых, опять же непроизвольно, напоминает о мелькании дней жизни. Это и курганы с могилами, как своеобразный итог жизни каких-то людей когда-то живших на этой земле, радовавшихся, страдавших, мечтавших о счастье, и, конечно же, знавших о неминуемом приходе смерти и не допускавших эту мысль.

Особо выделена, как видим, «Степная Ночь», которая идет с востока, за нею «синий мрак» и «меркнувший закат». Вечная Ночь, темнота и мрак — это и есть то, что ожидает человека в могиле, и понятно, почему она «грустна и одинока». Нельзя не подумать и о той удивительной и страшной последовательности: эта Ночь приходит с востока: то есть оттуда же, где начинается и утренний рассвет. Вот так они и ходят друг за другом: начало жизни и конец её. Именно поэтому «взор» Ночи «загадочно унылый», и, кажется, начинаешь догадываться, чему посвящена её «дума вековая», если о ней «ведают лишь темные могилы» да «звезд узор живой».

Как уже отмечалось, Бунин нередко издавал в одной книге стихи и прозу. И получалось так, что рассказы невольно выступали, подчас, в качестве своеобразных комментариев к стихам, особенно если они создавали примерно в одно время. Так, рассказ «На хуторе» (1892) написан на два года раньше цитированного выше стихотворения «Могилы, ветряки, дороги и курганы», но в нем есть не только близкое настроение, но отчасти и размышление о том, что же стоит за этой «думой вековой» для человека, а также и о том, что побуждает его вновь и вновь обращаться к природе и что-то пытаться в ней найти.

Капитон Иванович, герой рассказа, под вечер загрустил: «А ведь правда — старик я… Умирать скоро…

Он долго смотрел в далекое поле, долго прислушивался к вечерней тишине…

— Как же это так? — сказал он вслух. — Будет все по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики… ехать с поля… будут зори… а я ничего этого не увижу, да не только не увижу — меня совсем не будет! И хоть тысяча лет пройдет — я никогда не появлюсь на свете, никогда не приду и не сяду на этом бугре! Где же я буду?..

В темном небе вспыхнула и прокатилась звезда. Он поднял кверху старческие грустные глаза и долго смотрел на небо. И от этой глу­бины, мягкой темноты звездной бесконечности ему стало легче. „Ну, так что же! Тихо прожил, тихо и умру, как в свое время высохнет и свалится лист вот с этого кустика…" Очертания полей едва-едва обозначались теперь в ночном сумраке. Сумрак стал гуще, и звезды, казалось, сияли выше… Он легко и свободно вздохнул полной грудью. Как живо чувствовал он свое кровное родство с этой безмолвной природой!» (3, 34).

Не раз уже отмечалось, что основное настроение стихотворной лирики Бунина — элегичность, созерцательность, грусть, как самое устойчивое его душевное состояние. И вызвано это было прежде всего тем, по справедливому замечанию А. Твардовского, что «он как бы не сводит глаз с песочных часов своей жизни, следя за необратимо убегающей струйкой времени. Все ценнейшее, сладчайшее в жизни он видит, только когда оно становится воспоминанием минувшего» (1, 24).

Эту горечь расставания не только с каждым днем, но и с каждым мгновением жизни хорошо передают всегда печальные краски вечерней зари, захода солнца, который снова и снова напоминает человеку, что каждый ушедший день делает все короче его оставшуюся жизнь. «Как печально, как скоро померкла На закате заря!.. И ни звука! И сердце томится, Непонятною грустью полно» (1, 56). «В темнеющих полях, как в безграничном море, Померк и потонул зари печальный свет» (1, 58). «Догорел апрельский светлый вечер, По лугам холодный сумрак лег» (1, 80).

В поэзии, как и прозе, Бунина волнует не столько вопрос, куда уходят дни, сколько — как они уходят, протекают. Он постоянно стремится каждый уходящий миг жизни запечатлеть в том или другом его особом проявлении и тем самым — передать движение времени, его невидимый на глаз и никогда нескончаемый процесс, сделать вполне зримым. Таков именно переход от одного времени к другому в его поэме «Листопад» (1900): от лета к осени и зиме, а в общечеловеческом плане — от дней и годов жизни в её расцвете в направлении утрат и угасаний всех лучших мыслей, настроений и надежд.

Уже в начале поэмы краски вполне осенние: «Лес, точно терем расписной. Лиловый, золотой, багряный», Осень «вступает в пестрый терем свой» на правах законной хозяйки, «тихой вдовы», то есть человека, в жизни которого недавно произошли похороны, надо понимать — лета или просто — отрезка времени, канувшего в вечность. Но бег времени продолжается: вот мелькнул «последний мотылек» и замер «на паутине», всё слышнее «листика шуршанье» и дроздов квохтанье, свидетельствующие о том, что устанавливается совсем другая тишина. «Прислушайся — она растет, А с нею, бледностью пугая, И месяц медленно встает». Теперь тишина осенней ночи очень напоминает «мертвый сон». «Лес, белым светом залитой, Своей застывшей красотой Как будто смерть себе пророчит».

За вечером и ночью наступает новый день, но как отличается утро этого дня: уже не солнце на небе, а «дождь и мгла», лес «потемнел и полинял», «зазимок ночью выпал И таять стал, всё умертвив». Но дни идут за днями «И вот уж дымы Встают столбами на заре… Земля в морозном серебре И в горностаевом шугае». И как уместна здесь и просьба о прощении у леса и всей природы, обреченных на смерть, пусть и временную, и последнее прости перед разлукой: ведь каждая из них может обернуться вечной. Понять и почувствовать всю горечь этой разлуки как нельзя лучше позволяет образ установившейся зимы: и снег и лед — это антипод жизни, знак и символ того, что она остановилась, замерла.

И будут в небе голубом

Сиять чертоги ледяные

И хрусталем и серебром…

Заблещет звездный шит Стожар —

В тот час, когда среди молчанья

Морозный светится пожар,

Расцвет полярного сиянья (I, 124).

Итак, бег времени беспощадный для всего живого в своей неумолимости. Как не вспомнить Шопенгауэра, однажды заметившего «Время — это оценка, которую делает природа всем своим существам обращает их в ничто» [322]. Как уже отмечалось выше, несомненно центральной была для Бунина тема борьбы, состязания жизни со смертью. В этом смысле особое место, и не только в его поэзии начата 1900-х годов, следует отвести его стихотворению «На распутье» (1900), в котором если и не все, то многое определяет строчка: «Жизнь зовет, а смерть в глаза глядит». И, конечно, не случайно Бунин напечатал его рядом с поэмой «Листопад» в сборнике того же названия. В нем мы находим своеобразное продолжение размышлений о том, как найти такую путь — дорогу, которая вела и вела бы человека по жизни и никогда не кончалась…

Издавна говорилось и в сказках и былинах, что у человека есть всего три пути, из которых он должен выбрать свой. И было известно ему, какой путь ни выбери, рано или поздно, он приведет к смерти, но человек снова и снова продолжал раздумывать над тем, по какой из этих дорог ему пойти…

На распутье в диком древнем поле

Черный ворон на кресте сидит…

Жутко мне! Вдали стоят могилы…

В них былое дремлет вечным сном…

«Отзовися, ворон чернокрылый!

Укажи мне путь в краю глухом».

Дремлет полдень. На тропах звериных

Тлеют кости в травах. Три пути

Вижу я в желтеющих равнинах…

Но куда и как по ним идти?..

И один я в поле, и отважно

Жизнь зовет, а смерть в глаза глядит…

Черный ворон сумрачно и важно,

Полусонный, на кресте сидит (1,124-125).

Итак, куда ни пойди и ни поверни, всюду или «стоят могилы» или «тлеют кости» и на кресте черный ворон, ответов не дающий. Близкую мысль и соответствующее настроение находим и в другом сотворении «В старом городе» (1901), где господствующую печальную тональность определяет уже не молчаливый и чернокрылый ворон, а колокол. «С темной башни колокол уныло Возвещает, что закат угас»:

И нисходит кроткий час покоя

На дела людские. В вышине

Грустно светят звезды. Все земное

Смерть, как страж, обходит в тишине (1, 145).

При всей очевидности того, что смерть угрожает прежде всего «всему земному» и «делам людским», поэт продолжает свой поиск: кому и чему, все-таки, эти угрозы не страшны? И вот один из отве­тов Бунина в стихотворении «Ночь»: «Ищу я в этом мире сочетанья Прекрасного и вечного»… Вполне возможно к таковым отнести звез­ды, они ведь и вечные и прекрасные. И «грустно светят» они отто­го, хочется верить, что сочувствуют человеку, обреченному на такую краткую жизнь и неминуемую встречу его с безобразной старухой — смертью.

Давно известно, что все конечное потому и существует, что оно пронизано бесконечностью. Людские поколения приходили и затем навсегда исчезали, но оставались и продолжали светить звезды, на которые они, что не трудно предположить, взирали с любовью и печалью. Иными словами, именно звезды могли объединить и сохранить память обо всех когда бы то ни было смотревших на них людей. И невольно думаешь, что звезды могли бы рассказать, что люди во все времена, как и живущие сегодня, так же радовались жизни и страдали, так же надеялись на счастье и знали, что у счастья не бывает счастливого конца, так же любили, верили и сомневались, что существует любовь, над которой бессильно время и смерть.

Ищу я в этом мире сочетанья

Прекрасного и вечного. Вдали

Я вижу ночь: пески среди молчанья

И звездный свет над сумраком земли.

…………………………………………….

Как ныне я, мирьяды глаз следили

Их древний путь. И в глубине веков

Все, для кого они во тьме светили,

Исчезли в ней, как след среди песков…

……………………………………………..

Но есть одно, что вечной красотою

Связуетнас с отжившими. Была

Такая ж ночь — и к тихому прибою

Со мной на берег девушка пришла.

…………………………………………….

Ищу я в этом мире сочетанья

Прекрасногои тайного, как сон.

Люблю её за счастие слиянья

В одной любви с любовью всех времён! (1,149,150).