С. Третьяков. Новый Лев Толстой
С. Третьяков. Новый Лев Толстой
Есть страдальцы. Они плачут: Где монументальное искусство революции? Где «большие полотна» красного эпоса? Где наши красные Гомеры и красные Толстые?
И есть оптимисты, которые отвечают: Погодите! Революция всегда бездарна по линии искусства! Дайте срок: уже бегают в школу первой ступени будущие Гончаровы и Львы Толстые. А пока на ролях врид-Толстых кушайте Сейфуллину, Пильняка, Вересаева. Правда, это не то, чего бы хотелось, и «Виринея» не совсем «Война и мир», будем терпеливы.
Мне кажется, такое ожидание, подчас фанатическая вера в пришествие «красного Толстого», который развернет «полотно» революционного эпоса и сделает философское обобщение всей эпохи, с одной стороны, указывает на укоренившийся автоматизм мышления, а с другой, — на нежелание узнавать искомое явление в его диалектическом развитии.
Автоматизм мышления говорит: было буржуазное государство — стало пролетарское государство, была буржуазная промышленность — стала пролетарская промышленность, было буржуазное искусство — стало (или станет) пролетарское искусство, был буржуазный Толстой — станет пролетарский Толстой.
По правде сказать, проведите этот молодецкий параллелизм до тех абсурдов, как пролетарская церковь или пролетарский царь — и поймете, что одного соответствия недостаточно.
Широчайший описатель плюс учитель жизни — вот упрощенная формула ожидаемого Толстого.
Понятна и ясна работа Толстого — эпика и учителя 60–70 лет тому назад. Медленен темп работы общественной мысли; от этапа до этапа — десятилетия. Стройка произведения у писателя тянется тоже десятилетия. Писатель не только собиратель материала, не только описатель, он еще и «учитель». Он учит, как жить; он судья общества через головы своих героев, он ставит проблемы и предрешает их, он разгадывает загадки жизни. Вокруг своего «полотна» он создает последователей, для которых его книга является библией. В том, что одному человеку приходится проделывать такую гигантскую работу, чувствуется слабость публицистики, что обязывает «жреца искусства» из своего привилегированного угла делать нужные общественные намеки; тут и слабая специализация в области науки, особенно ее общественного сектора, и традиции «полигисторства» (полигисторами в средние века называли ученых, вмещавших в себя всю сумму знаний своей эпохи).
Антагонизирующие группы в стихийно растущем буржуазном обществе создают себе идеологов, причем эти идеологи ценятся тем выше, чем более подчеркнута кажущаяся независимость их суждений не только от всей общественной среды, но даже от своей собственной группы. Идеалистическая идеология, маскирующая классовый грабеж, должна была расцветать вне научных дорог в мозгах «независимых» одиночек.
Идет время, меняются самые производственные отношения, растет наука. Уже идеалистическая философия разоблачена. Растет специализация в области идеологии. Выработка идеологии, выработка социальных директив требует сложнейшего аппарата общественно-научного анализа и социально-политического действия. Что мог бы сказать и сегодня и завтра этакий «красный Толстой» в качестве учителя жизни?
Гигантской осью общественного руководства является рабочий класс и партия пролетарской диктатуры. Идеология из статической философии превращается в динамическую проблематику. Партия все время, в неустанном соприкосновении с текущим фактом, формулирует очередные лозунги и директивы. Эти директивы охватывают все большую поверхность политических и общественно-бытовых взаимоотношений. Одиночке-писателю смешно и думать о своей философской гегемонии рядом с этим коллективным мозгом революции. Сфера писательской проблематики все суживается. Еще немного, и писателю по «учительской» линии уже нечего будет делать; человек науки, человек техники, инженер, организатор материи и общества становятся на том месте, где недавно еще виднелась макушка последнего учителя жизни.
Смешно ждать «красного Толстого» на ролях «учителя жизни» с этаким медленным толстовским подходом, когда сейчас гибкость социального маневра должна быть предельна, а директива изменчива в зависимости от ситуации дня. Только что шли на приступ — и вот уже тихая сапа; только что опирались на один социально-биологический тип — и вот уже этот тип объявлен негодным, антиреволюционным. Вчера надо было уметь себя взорвать, как бомбу, в одно сверхчеловеческое усилие, сбросив всю наличную энергию. Сегодня — надо уметь скупо расчислить себя вперед на тридцать лет революционных будней.
Что будет делать «красный Толстой» — одиночка рядом с этим коллективным учителем? В лучшем случае его включили бы в соответствующие комиссии при Наркомюсте, Наркомздраве, Наркомземе, может быть, дали бы сделать доклад в Комакадемии, а затем, вернее всего, отправили бы избачом в Ясную Поляну. Хорошо — скажут мне — пусть «красный Толстой» не будет «учителем жизни». Пусть он окажется только добросовестным копировщиком директив Политбюро, но эпос-то, эпос — величавое «полотно» нашей эпохи, несомненно, будет им охвачено в «монументальной» картине? И опять отвечаю: нет.
Каждая эпоха имеет свои писательские формы, вытекающие из хозяйственной природы эпохи. Монументальные формы типичны для феодализма и в наше время являются лишь эпигонской стилизацией, признаком неумения выражаться на языке сегодняшнего дня.
Нам нечего ждать Толстых, ибо у нас есть наш эпос. Наш эпос — газета.
Толстой, лишенный учительства, — это писатель, занимающийся писательством в широком масштабе. Но любой одиночка спасует перед тем масштабом, в котором охватывает факты газета, и перед быстротою подачи этих фактов. У любого Толстого, т. е. человека, пишущего романы (ускорь он даже в сто раз темп своей работы), Зорич вырвет тему, а Сосновский перехватит организационный вывод.
Подсчитаем сравнительно тираж газет и так называемой «изящной литературы» во времена Толстого и сейчас — и нам ясно станет, что газетная гора задавила беллетристику. Недаром же все писатели без исключения нырнули в газету, и только некоторая газетная косность допускает, что они сохраняют облик беллетристов на страницах газет.
То, чем была библия для средневекового христианина — указателем на все случаи жизни; то, чем был для русской либеральной интеллигенции учительный роман, — тем в наши дни для советского активиста является газета. В ней охват событий, их синтез и директива по всем участкам социального, политического, экономического, бытового фронта.
Когда тов. Крыленко говорит: «современной литературы (беллетристики) не читаю и не жалею», это в упрек не ему, а беллетристике. Это значит, ее песенка (прежняя учительная) спета. Небось тов. Крыленко не скажет, что он не читает газеты и не жалеет об этом.
Прежняя беллетристика на распаде. Она частью уходит в газетно-журнальную публицистику (передовица, статья, фельетон), в репортаж (корреспонденция, очерк, рецензия), в научную или техническую литературу и только частично превращается в беллетристику западноевропейского типа — легкое чтиво, ставящее задачу завлекательного эстетического перерыва. Впрочем, и здесь малая форма (новелла) культивируется предпочтительнее перед большой — романом, что объясняется тем, что рынком, на котором размещается чтиво, являются, главным образом, тонкие журналы, предъявляющие спрос на краткую литературную форму.
Львовы-Рогачевские и Коганы пытаются искать и в нынешней беллетристике изюмины учительства, но все эти поиски — это автоматическое хождение кошки в тот угол, откуда ящик с песком уже вынесли.
Если история запоминает в литературе те факты, которые были социально формующими (так формовал эмоцию либерала Пушкин, радикала — Некрасов и Толстой, интеллигента-революционера — Горький), то от сегодня она должна будет запомнить не Пильняка, не Сейфуллину, не Гладкова, а газетчиков. Вся безымянная газетная масса, от рабкора до центрового передовика — это коллективный Толстой наших дней. Мы сознательно не переименовываем отдельных мастеров газетного дела, как, скажем, Зорич, Сосновский и другие, ибо считаем, что суть газеты в безымянности, и сохранение имен под отдельными секторами ее материала это есть отрыжка старого беллетристического великодержавия.
Основная наша задача — не ждать красных эпиков, а приучать всю советскую аудиторию читать газету, эту библию сегодняшнего дня.
А вторая задача — втянуть писателя в газету с максимальным подчинением его мастерства ее условиям и задачам. И третья задача — обратить максимум внимания на совершенствование газеты, дабы она на все сто процентов могла стать эпосом и библией наших дней.
В чем дефекты газеты и что в ней должны делать мастера слова — одна из нужнейших тем.
О каком романе-книге, какой «Войне и мире» может идти речь, когда ежедневно утром, схватив газету, мы по существу перевертываем новую страницу того изумительнейшего романа, имя которому наша современность? Действующие лица этого романа, его писатели и его читатели — мы сами.
Своеобразными концентрическими кольцами, включенными одно в другое, ложится материал в этом эпосе: весь мир, Союз Советов, моя республика, моя губерния, мой город, мой завод. А на эпосе фактов строится пафос ежедневного учительства, очередной директивы зова, лозунга, требования и агитационного нажима.
Ждать же нового Толстого и тосковать о нем, обмахивая многодумный лоб газетой, презираемой за низость, ежедневность, суетливость, — какая страшная социальная слепота!