П. Незнамов. Драдедамовый быт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

П. Незнамов. Драдедамовый быт

(«Наталья Тарпова» — роман С. Семенова)

В сопровождении гувернеров

Необходимость появляться в садах советской словесности не иначе, как под руку с гувернером, стала за последнее время почти обязательной для пролетарских писателей.

Считается почти немыслимым, если пролетарский писатель выходит в свет без сопровождения «влиятельной особы», самое право на «влиятельность» которой приобретено во время, в обстановке и при исполнении задач, ничего общего с задачами пролетарского писателя не имеющими.

И хотя работа равнения на стариков, с лозунгом «Чем наши хуже ваших» нигде так не спорна, как в области литературы, тяжелые случаи литературного маскарада продолжаются. Пример: «Наталья Тарпова» — роман С. Семенова.

Роман этот примечателен тем, что переосмысливает сегодняшние реальные вещи на условный лад. В нем берутся в оборот завод, парторганизация, рабочие, советские специалисты, изобретатели, и все это моментально нейтрализуется, лишь только приходит в соприкосновение с зубчиками и колесиками романного механизма.

Так, например, когда Семенов начинает свое повествование:

«Из райкома вышел партиец очень не авантажного вида, но, как водится, с портфеликом», — то для каждого мало-мальски грамотного читателя становится ясно, что партиец этот вышел вовсе не из райкома, а из литературной традиции, в частности из традиции Гоголя и Достоевского, в орбите которых главным образом и движется Семенов.

И действительно, надо очень далеко пойти по линии копирования своих учителей, чтобы дать рабочих, хотя бы и с довоенной привилегированной фабрики, в таком виде:

«…Сидели в гостях, чуть-чуть важничая друг перед другом, чуть-чуть щеголяя своими палками с золотыми и серебряными набалдашниками, а в общем и целом напоминали собрание лордов».

«…И вот тут — в выставке набалдашников в углу, — тут явно соблюдался какой-то хитрый и сложный табель о рангах».

Характеристика эта была бы прекрасной, если б относилась к собранию чинуш. У Достоевского таких характеристик и таких чинуш сколько угодно. И «табель о рангах» у него, равно как и у Гоголя, тоже есть. Но характеризовать посиделки рабочих, хотя бы и привилегированных, как «собрание лордов», можно только оторвавшись от всякой реальной подпочвы.

Впрочем, мы готовы сделать любые послабления. Допустим, Семенов хотел такой характеристикой скомпрометировать реакционную верхушку рабочих, продавшихся хозяевам. Но тогда совершенно непонятно, почему и сегодняшние рабочие на сегодняшнем партсобрании выглядят тоже по-чиновничьи.

«Входившие в комнату новые партийцы — все на момент бросали удивленный взгляд на торжественное заседание за красным столом и, заметив чинные и сдержанные лица заседавших, сами делались чинными и сдержанными — чинно подходили к Малахову, расписывались и рассаживались на скамейках в необычном безмолвии».

Тут почти полное совпадение аттестаций. И «торжественное заседание» имеет совершенно такой же смысл, что и «собрание лордов», а «чинность» и «сдержанность» — это то же самое, что «табель о рангах». Но, конечно, характеризовать сегодняшних работников так, как будто это Башмачкины и Голядкины, можно только в порядке стилизаторского бешенства, не останавливающегося перед порчей какого угодно материала.

Далее. В романе имеется место, где Тарпова — «чтобы не обидеть смешного своего рыцаря», берет этого рыцаря под руку, и все это, конечно, очень хорошо, кроме того, что «рыцарь» этот — рабочий. Затем, есть еще место, где в кабинете директора-партийца пребывает «на кончике дивана мелковатый человек» — и это было бы тоже подходяще, если бы из-за спины такого «человечка» не подхихикивал «человек из подполья».

Семенов слишком безоглядно отдался во власть гувернеров, и все его переодевания объясняются тем, что он вместе с большинством своих товарищей вступил сейчас в «набалдашниковый» период существования пролетарской литературы, при котором авторские характеристики, аттестации и называния вещей превращаются объективно в обзывания.

Но это бесчинствует не Семенов. Это обзывается литературная традиция.

Сомнамбулы и лунатики

Достоевский в романе Семенова отложился не только в синтаксисе и словаре, но и в сюжетных ходах. Как у Достоевского, у Семенова все самые переломные и командующие ситуации романа происходят в обстановке, гипнотизирующей волю и сознание человека.

Дело в том, что климат психологического романа — худой и неплодородный для сегодняшних живых организмов. Последние против этого климата не имеют самозащиты, и потому здесь могут расти только растения с искривленным стеблем.

Наталья Тарпова у Семенова — партийка и секретарь фабкома, она — дочь привилегированного рабочего, без колебаний принявшая Октябрь. Но в фигуру она вырастает в романе только в те моменты, когда действует инстинктивно и по неясным психическим побуждениям.

Вот как, например, она ведет себя на том партсобрании, на которое Семенов привел Рябьева. Слушая речь нового парторганизатора Рябьева, она «была удивлена, поражена, восхищена». Затем: «подчинилась гипнозу рябьевских слов». Наконец: «„Это хорошо“, — подумала Тарпова, как во сне». И во все время, пока лилась в романе речь организатора, — «теплота, исходившая от рябьевских слов, обволакивала Тарпову, погружала куда-то», в соответствии с «непомерной яркостью» улыбки оратора, которая тоже «топила, обволакивала» героиню.

Таких партсобраний, где люди спят от восхищения, понятно, не бывает. Но Семенова это мало беспокоит. Характерно, что когда сама Тарпова произносит речь, то ей «блестит» все та же «непомерная улыбка Рябьева», — как будто работа в партколлективах налаживается одними улыбками!

Эти немотивированные улыбки и психические состояния, сходные с состоянием гипноза, очень быстро разгружают и Тарпову и Рябьева от их партийных обязанностей и превращают их в сомнамбул и лунатиков. Ибо сомнамбулам и лунатикам можно присочинить любую судьбу, тогда как реальный человек может ее и не поднять.

Кроме того, работа с сомнамбулой удобна еще и тем, что последней не нужно отдавать себе отчета в своих поступках. Это позволяет, например, Семенову, начав роман с личных неприятностей Рябьева и инженера Габруха, ввергнуть одного в состояние «кислого безразличия», а другого заставить улечься, «уже с ясностью ощущая себя в дурном настроении», и этим настроением окрасить весь мир, окружающий героев: прием Л. Толстого, примененный в отношении мятущейся Анны Карениной, увидевшей все окружающее ее только с уродливой стороны, — прием, не работающий теперь, так как в наше время вырос интерес именно к этому окружающему, за счет интереса к капризам отдельных персонажей.

Насколько партиец Рябьев — вопреки недавнему уверению В. Ермилова, что этот герой «достиг равновесия между инстинктом и сознанием» («На лит. посту» № 20, 1927 г.), — не отдает себе отчета в происходящем, показывает следующее. Когда он впервые на собрании увидел нарядную Тарпову, он довольно жестко подумал о ней: «На бал, а не на партийное собрание вырядилась». Когда же собрание кончилось и «день улыбнулся» Рябьеву, то «свет этой улыбки упал на Тарпову…», представившуюся на этот раз взору организатора «в шубке, ботиках, с блестящими глазами, в изумлении и восторге на Рябьева смотревшими».

Такая перемена произошла потому, что в это время Семенов уже «дожал» своего героя до лунатика окончательно. Он у него после собрания повел себя, как князь Мышкин в «Идиоте», и подходил к Тарповой, «уже улыбаясь неудержимой бессмысленной улыбкой».

Тарпова к этому времени тоже уже настолько вытряхнулась из обстановки и среды, что превратилась почти в институтку. Она, во-первых, «умирала от желания помочь новому организатору» и, во-вторых, «по этой дрожи поняла, что до сей — последней и решающей — минуты она верила и верит в нового организатора».

То есть восприняла события не по разумению, а по наитию и радению.

Бедра и строительство

Установился шаблон советского психологического романа: человек «восстанавливает» производство и попутно с этим «любит ее», а «она его». У Семенова этот человек (Рябьев) восстанавливает заводскую парторганизацию, но она (Тарпова) его не любит или еще не полюбила. Чтобы полюбить, пройдут либо годы, либо еще два тома романа. А пока она интересуется беспартийным спецом Габрухом, у которого «замечательные плечи и грудь».

Встречая этого человека, Тарпова, — которая до сих пор «не раз и не два сходилась и расходилась» только с партийцами, — теперь подвергается жестокому искушению.

«…Она все больше впадала в какое-то волнение, а инженер смотрел на нее, поражаясь до глубины неукротимостью забурлившего в ней чувства…»

«Инженер не мог отвести глаз от ее бедер, скрытых узкой, туго натянутой от сидячего положения юбкой. Его ноги касались ее ног…»

«— Я никогда не насиловал женщин против их воли, но вас, Наталья Ипатовна, мог бы изнасиловать, — сказал инженер со злым восторгом.

— Тише вы, сумасшедший… кто-то ходит, — прошептала Тарпова…»

Роман весь в таких штампах, как в веснушках. Но даже, если и принимать всю эту плохую литературу всерьез, трудно более гениально подытожить положение, как подытожил его тот же Ермилов: «К Габруху влечет ее все, что есть у нее подсознательного, к Рябьеву — все, что есть сознательного: ее чувство классово-идеологической близости и ее разум».

То есть получается, как в пушкинской эпиграмме на графиню Орлову:

Благочестивая жена

Душою Богу предана,

А грешной плотию

Митрополиту Фотию.

Причем относительно велений «разума» мы выше уже достаточно показали, насколько мало принимает их в расчет Тарпова, действующая не по «разуму», а по «дрожи».

Нас часто упрекают в том, что мы будто бы проходим мимо проблемных заданий художественных произведений там, где даже такой осторожный человек, как В. Фриче, задается вопросом: «победит классовое чутье или биологический инстинкт» («Литературные заметки» о романе Семенова в «Правде»).

Делаем это мы потому, что «проблемы», поднимаемые на страницах романов, суть усеченные. Этот материал заранее опорочен, так как испытывает на себе сильнейшее и концентрированнейшее давление стилистических и сюжетных неистовств автора, общими усилиями коверкающих и деформирующих его.

Поэтому вопрос о том, «можно или не можно вышедшей из рабочих революционерке полакомиться красивым спецом», как прекрасно сформулировал т. Чужак, — для нас не вопрос ни при том, ни при другом его разрешении, так как мы отказываемся решать проблемы на сомнамбулах.

Рассматривая такие романы, как «Наталья Тарпова», мы интересуемся не бытовыми проблемами, будто бы в них заключенными, а интересуемся моментами деформации в них быта, его порчи, переосмысливания и искажения. И впредь будем так поступать — в надежде убедить еще несколько тысяч читателей, которые перестанут принимать в беллетристике условное за сущее.

В романе Семенова сквозь личную судьбу героев проступают контуры большого завода. Идет борьба за заказ. Рябьев, как известно, «строит» и «восстанавливает». Но так как дело вовсе не в заводе, а в той «веселой и безопасной игре, которую вели уже целый год» Тарпова и Габрух и начинают вести Рябьев и Тарпова, — то «бедра» и «плечи» получают в романе явное преимущество перед «строительством», а «грехи» перед «благочестием».

Самый завод в романе не материальный, а фабульный. Это тот универсальный кочевник без конкретных черт, который сейчас путешествует из романа в роман, из фильмы в фильму. У этого завода, правда, есть одна индивидуальная черта: на нем работали до революции привилегированные, хорошо обеспеченные предприятием рабочие, — но и только. Ни директор, ни секретарь фабкома, ни старший инженер, ни мастера не дают на протяжении всего романа ни одного пояснения, что выделывал и какую продукцию выпускал этот «гигант». Ибо только в том случае, если бы завод был расшифрован на продукцию, он бы разбогател на производственно-бытовые коллизии, которые бы, возможно, дали заводу жизнь.

Вместо этого: «Рябьев чувствовал, что он точно омывается волнами шумов и гудений, носившихся в фабричном воздухе», что, конечно, ничего не прибавляет к реальной биографии завода. Это облыжно, как в ателье.

Рябьев на этом заводе разговаривает (с Габрухом) так: «Ненавидящие миллионы!.. О, это будет новая ненависть… Это будет ненависть зверя, но ей мы придадим разум…»

Тут из него получается Верхарн. Разговор Верхарна с Устряловым. Вещь немыслимая нигде, кроме как на заводе, выделывающем «шумы» и «гудения».

Драдедамовый быт

Роман Семенова не роман, а литературный маскарад. Это роман с «набалдашником». И действуют в нем не обыкновенные люди, а — «мелковатые» и «авантажные», с «табелью о рангах» и прочими вещами, легко ассоциирующиеся с тем знаменитым «драдедамовым платком», который обслуживал всю семью Мармеладова и звучит сейчас столь заумно.

Словарь Гоголя — Достоевского, взятый Семеновым за основу, имеет такую же одиозную фонетику. И потому быт, показываемый в романе, легко превращается в «Драдедамовый».

Недавно Н. Берковский в №№ 22–24 «На лит. посту» за 1927 г. писал, что у Сологуба «быт укачан синтаксисом, переосмыслен им, и — нет уже действительности, а есть легенда». Неплохо сказано. Только момент «укачивания» надо распространить и на словарь, и на стиль, и на сюжет вещи. А самое замечание отнести не только к Сологубу, а ко всей современной художественной литературе, в том числе и к пролетарской.

В частности, Семенов достигает больших успехов в таком «укачивании», налаживая партколлектив улыбками, что очень проблематично для коллектива. Тем более, что хочется спросить: ну, а если герои перестанут улыбаться, значит — и погибать коллективу?

Фабком, ячейка, партсобрание, завод, революция — все это слишком реальные вещи, чтобы психологический роман, который вообще «расстоянием не стесняется» и готов испортить любой материал, мог делать с ними что угодно.

В его засушливом климате эти вещи перестают быть. И потому работу Семенова в «Наталье Тарповой» по продуктивности можно сравнить только с разведением морских рыб в аквариуме, что, как известно, не устраивает ни рыб, ни аквариума.