Антонию Слонимскому[263] Краков, 21 февраля 1970 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Антонию Слонимскому[263]

Краков, 21 февраля 1970 года

Многоуважаемый и дорогой пан,

очень лестно было получить ваше письмо. Я действительно очень ценю его, а особенно приглашение, которым я хотел бы воспользоваться в ближайшее пребывание в Варшаве, — наверное, весной, — но должен заметить, что вы слишком большими силами атаковали мои замечания в «Философии случая», тем более, что речь шла о замечаниях второстепенных, поспешных и просто опрометчивых.

Это не значит, что я не готов защищать написанное там, а значит лишь, что речь идет об одной маленькой фасетке многоаспектных проблем, с которыми наверняка невозможно «расправиться» лаконичными примечаниями. То, что «Тувим ссыхается», не является совершенной неправдой, если только взвешивать все его работы, поскольку среди них действительно имеются крепкие произведения. Рискнув два года назад произвести на свет сына, я теперь на собственной шкуре, старого коня, но совершенно молодого отца, убеждаюсь в том, что, пожалуй, никто не сумел так, как Тувим, обучать детей элементам мира с помощью поэзии, а это немало, если принять во внимание вес этих наипервейших опытов, этих элементарных контактов с миром — именно с помощью стихов, — которые участвуют в выстраивании всей структуры познания и формирования личности. Несмотря на это, можно, пожалуй, утверждать, что Тувим, при написании своей поэзии, не смог оставаться на таком же уровне во всех своих «низших» творениях для кабаре, и от этого в его стихах возникли потеки, при чтении которых все внутри сжимается и выворачивает наизнанку. Тувим разменял на мелочи слишком много сил и творческой энергии, и это теперь сказывается на значительном пространстве его поэзии. Однако, если Тувим при таких аберрациях становился попросту плохим и мелким поставщиком банальных сутей, всегда искусно изложенных стихами, то Лесьмян, в его аберрациях, становился невыносимо диковинным мучителем языка (я много лет не принимаю во внимание его стихотворение о марсианах, потому что мне стыдно за Лесьмяна). При всем этом мне представляется, что Лесьмян в своих лучших стихах заключил собственную философию Существования, внутренне противоречивую и одновременно совершенно замечательную. Другое дело, что точно такую же философию можно было бы изложить совсем графоманским бормотанием. Поскольку есть в стихах что-то такое, чего невыразительная критика не в состоянии заметить. Чисто интуитивно отдавая себе в этом отчет, я совершенно сознательно обошел в «Философии случая» вопросы поэзии, и только мое разогнавшееся легкомыслие виной тому, что я был не до конца последователем в этом. Но я вовсе не намеревался критиковать «имманентность» стихов хоть Тувима, хоть Лесьмяна, а вел речь лишь о явлениях массового восприятия литературы. Замечательные произведения, одновременно бывшие долгое время непризнанными, вроде вещей Норвида, почти всегда имели тем не менее своих единичных почитателей, иногда эти люди занимали высокое литературное положение, но единичные хвалебные голоса нисколько не помогали, не могли сломать безучастное, всеобщее молчание, глухое, холодное равнодушие читателей. Тувим этого time lag[264] в признании вообще не испытал; а на меня произвели огромное впечатление статьи Заводзиньского, который именно Лесьмяну, что называется, почти отказывал зваться поэтом. Это свидетельствовало не только о том, что он сам, то есть Заводзиньский, был глух к этой поэзии, но о том, что можно было, обладая значительной литературной культурой, быть к ней глухим до такой степени. Оригинальность творения, произведения искусства, прозы или стиха и его «красота», а также его «коммуникативность», или легкая усваиваемость, — это, как видно, совершенно различные свойства, так как может возникнуть произведение необычайно оригинальное И красивое, но из-за своей оригинальности, высокой степени отличия от всего прежнего, — весьма неудобоваримое для всех, а может возникнуть произведение красивое И совсем легкое, которое воспринимается без сопротивления.

Но в поэзии есть дьявольская тайна, которую пока никакими аналитическими средствами невозможно раскусить. Прежде всего это «что-то», что пульсирует, например, в последнем томике Гроховяка чувствуется, как одни строфы совершенно пусты («Церковь без Бога!» — это не так глупо в качестве определения), а в каком-то месте вдруг появляется этот блеск и треск — ЭТО поэзия. Л. Виттгенштейн утверждал, что все то, чем занимаются философы — специалисты по этике, с самой этикой не имеет ничего общего. Не хочу задаваться здесь вопросом о том, прав ли он был, говоря об этике и философах, но думаю, что то, чем занимаются различные структуралисты, «разбирая» стихи, не имеет ничего общего с поэзией.

Я, однако, не касаясь имманентности произведений, хотел лишь подчеркнуть разные типы поэзии — той, которая довольно поздно добивается ВСЕОБЩЕГО признания, и той, которая «поражает» сразу, сразу захватывает, чтобы быстро «ссыхаться». Когда я учился в 47–48 годах, Галчинским болела почти вся студенческая молодежь, а теперь он из той среды почти полностью выветрился. Эти долгосрочные явления, — что один поэт «держится», его читают, а другой «выветривается», — недоступны аналитическим средствам критики. Но, несмотря на это, я думаю, стоит это констатировать. Пожалуй, то, что я пишу, совсем не противоречит вашим замечаниям, — об уважении, которым пользовался при жизни Лесьмян, так как у меня была речь прежде всего о размерах читательского резонанса. Но хочу подчеркнуть, что я готов защищать эти — я уже признался, что они рискованные — формулировки из моей книги вовсе не до упаду. Если бы в ней были ТОЛЬКО ЭТИ глупости и промахи, — такой диагноз необычайно радовал бы мое сердце!

Изредка добирающиеся до Кракова вести о вас, например, о ваших различных поговорках, иногда принимающие уже мифический характер, как далекое эхо, свидетельствующие о вашем существовании в нашем кошмарном литературном и нелитературном мирке, принадлежат к тем факторам, которые фармакопея называет прекрасным лаконичным словом roborantia[265]. Благодарю вас и за письмо, и за приглашение, и за эти отдаленные отзвуки — очень важные.

Со словами истинного глубокого уважения

Станислав Лем

Данный текст является ознакомительным фрагментом.