Раненое сердце. Поэзия и судьба Н. Н. Некрасова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Раненое сердце. Поэзия и судьба Н. Н. Некрасова

«О муза! я у двери гроба…»

В январе 1864 года в Петербурге хоронили А. В. Дружинина. На отпевании в церкви Смоленского кладбища собрался весь бывший кружок журнала «Современник», литераторов «сороковых годов», куда прежде, до разрыва с Некрасовым, входил и Дружинин.

«Очевидно, приличие требовало, — вспоминает современник, — чтобы при отпевании присутствовал и Некрасов… Никогда не забуду холодного выражения пары черных бегающих глаз Некрасова, когда, не кланяясь никому и не глядя ни на кого в особенности, он пробирался сквозь толпу знакомых незнакомцев».

Этот психологический портрет как нельзя лучше характеризует ситуацию, в которой оказался Некрасов в середине 60-х годов. Популярнейший поэт России, властитель дум, издатель самого читаемого в стране журнала, он на самом деле жил в атмосфере душевного одиночества и непонимания со стороны близких его сердцу людей. Петля враждебности мало-помалу стягивалась вокруг него.

В 1861 году умер Добролюбов. В 1864-м Чернышевского сослали в Сибирь.

Смолкли честные, доблестно павшие,

Смолкли их голоса одинокие…

Старые друзья отвернулись от Некрасова в связи с расколом в «Современнике», который покинули Тургенев, Толстой, Фет, Дружинин. Что же касается новых друзей, так называемой «второй волны шестидесятников» (Антонович, Пыпин, Жуковский, Михайловский, Решетников, Ник. Успенский) — отношения с ними складывались порой двусмысленные, а порой и враждебные.

Конец 60-х начало 70-х годов — несомненно, один из самых страшных периодов в жизни Некрасова. В 1866 году ради спасения «Современника» он пишет «оду Муравьеву», подавителю Польского восстания, после чего либеральная публика отворачивается от него. В том же году «Современник» все-таки запрещают. В 1869 — бывшие сотрудники Жуковский и Антонович печатают «Литературное объяснение с г. Некрасовым», где сводят с бывшим редактором денежные счеты. Некрасов, свидетельствует Антонович, обманул Чернышевского и Добролюбова. Сам при этом остался в стороне, живет барином и т. д. В том же году Тургенев в «Вестнике Европы» публикует «Воспоминания о Белинском», где выставляет Некрасова в самом невыгодном свете.

Что ты, сердце мое, расходилося?..

Постыдись! Уж про нас не впервой

Снежным комом прошла-прокатилася

Клевета по Руси по родной.

Не тужи! пусть растет, прибавляется,

Не тужи! как умрем,

Кто-нибудь и об нас проболтается

Добрым словцом…

Недалеко то время, когда публике наскучит поэзия Некрасова, и она отвернется от него в ожидании нового кумира. Кумир не замедлит явиться. Им окажется молодой стихотворец С. Я. Надсон.

А пока в конце 70-х годов смертельно больной Некрасов пишет цикл «Последние песни» — стихи, вознесшие имя Некрасова на недосягаемую высоту в русской лирической поэзии, вполне подтвердившие вечный характер его творчества.

«Последние песни» (черновое название сборника — «Черные дни») пронизаны предощущением близящейся катастрофы. Гул грядущих мировых катаклизмов, зреющих в глубине ХIХ века, гул, еще не слышимый обывателем, явственно звучит в поздней лирике поэта. Поэзия стона переходит в крик. Чувство вселенского горя, непоправимости ошибок, допущенных человечеством, страх за судьбу родины — вот последнее, что мог выразить Некрасов перед смертью, верный своему призванию в качестве «резонатора» эпохи:

Дни идут… все так же воздух душен,

Дряхлый мир на роковом пути…

Человек до ужаса бездушен,

Слабому спасенья не найти!

Но молчи во гневе справедливом!

Ни людей, ни века не кляни:

Волю дав лирическим порывам,

Изойдешь слезами в наши дни…

Так не могли бы написать ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Баратынский. Должно было пройти время, чтобы русский поэт смог вплотную подойти к подобным откровениям.

Катастрофическое состояние души определило и образную структуру этих стихотворений. Реалист особого склада, Некрасов в конце жизни приходит к поразительному сочетанию глобальности поставленных вопросов с яркой конкретностью их художественного решения. В то же время задолго до символистов Некрасов выступает как подлинный «символист». Как, например, передать чувство бесконечного страдания, накопленного человечеством за века существования? Вот как решал эту тему поэт Иван Аксаков:

И сдается — над всей бесконечной

Жизнью мира проносится стон,

Стон тоски мировой, вековечной,

Порожденной в пучине времен…

Сильно, экспрессивно! И в то же время расплывчато! А вот Некрасов… Обращаясь к теме русско-турецкой войны на Балканах, он, минуя батальные полотна, позволяет увидеть читателю последствия всякой войны:

И бойка ж у нас дорога!

Так увечных возят много,

Что за ними на бугре,

Как проносятся вагоны,

Человеческие стоны

Ясно слышны на заре…

Это стихотворение может иллюстрировать любую военную сводку. И в то же время в нем заключен грандиозный символ цивилизации, как вагона, мчащегося в никуда.

Этот символ затем будет возникать в стихах многих больших русских поэтов, от Блока до Рубцова. «Веселый», частушечный ритм этого стихотворения — гениальная поэтическая находка Некрасова. Содержание как бы «сталкивается» с формой, порождая дисгармонию (говоря музыкальным языком, «контрапункт»), которая зловеще подчеркивает фарсовый характер этих «плясок смерти», дисгармоничность всей цивилизации. А в другом стихотворении Некрасова встречаем символ цивилизации как «сошедшего с рельсов вагона». Это прямо — стихотворение ХХ века.

Иногда поэт заглядывает в будущее, но и там не видит просветления:

О, любовь! — где все твои усилья?

Разум! — где плоды твоих трудов?

Жадный пир злодейства и насилья,

Торжество картечи и штыков!

Этот год готовит и для внуков

Семена раздора и войны.

В мире нет святых и кротких звуков,

Нет любви, покоя, тишины!

«Уюта — нет. Покоя — нет», — напишет сорок лет спустя Александр Блок, очевидец нового времени, вполне подтвердившего пророческие слова Некрасова.

И вот последнее, к чему пришел поэт: тягостное сознание бессилья поэтического слова в мире «картечи и штыков».

Любовь и Труд — под грудами развалин!

Куда ни глянь — предательство, вражда,

А ты стоишь — безмолвен и печален

И медленно сгораешь от стыда.

И небу шлешь укор за дар счастливый:

Зачем тебя венчало им оно,

Когда душе мечтательно-пугливой

Решимости бороться не дано?

И вот оказывается, что музе-проповеднице Некрасова оказалась непосильно тяжела ноша, возложенная на нее поэтом. Оказывается, между словом и делом в жизни художника лежит непроходимая пропасть. Не только слово никогда прямо не реализуется в дело или реализуется превратно, но между самими этими понятиями существует внутреннее противоречие, борьба:

Мне борьба мешала быть поэтом,

Песни мне мешали быть борцом…

Художественное слово — капризно и хрупко, дело же — насущно и грубо. В критике, публицистике этот вопрос решается просто, в поэзии — за него приходится расплачиваться кровью. Свободная и гордая крестьянка, какой являлась муза Некрасову раньше, превращается в музу-калеку, открытую для всех холодных ветров эпохи, пытаемую жестокими противоречиями века:

Где ты, о муза! Пой, как прежде!

«Нет больше песен, мрак в очах;

Сказать: умрем! конец надежде!

Я прибрела на костылях!»

Костыль ли, заступ ли могильный

Стучит… смолкает… и затих…

И нет ее, моей всесильной,

И изменил поэту стих…

Умирающий Некрасов молил прощения у своей окровавленной музы:

О муза! я у двери гроба!

Пускай я много виноват…

Это очень важный момент! Не совсем правильно сближать Некрасова и, например, Маяковского, как это часто делается в школе, на том лишь основании, что оба они были «гражданскими поэтами». Характер русского поэта, да и поэта вообще, все-таки определяется его отношениями с музой. Известно, что каждый русский поэт ХIХ века знал свою музу. Так вот: отношения Некрасова со своей музой были особенными. Он понимал, что нагрузил эту легкую небожительницу совсем не свойственным ей заданием, с которым она была справиться не в силах. Он бросил свою красавицу-музу на растерзанье жестокому веку. Вспомним, прежнее, некрасовское:

И музе я сказал: «Гляди!

Сестра твоя родная!»

Это о молодой женщине, которую били кнутом на Сенной площади в Петербурге, а там, в числе прочих, наказывали провинившихся крепостных. Итак, поэт как бы заставил свою музу пережить то, что пережили тысячи и тысячи простых людей, над которыми веками издевались сильные мира сего. Эту гостью небес он швырнул в земную грязь. Некрасов в конце жизни понимал, что иначе он не мог поступить: «человеческие» страдания были для него все-таки ближе и дороже олимпийского высокомерия классического поэта. Но он понимал и другое: муза не выдержала этих страданий. И в том есть вина не только жестокого века, но и… самого поэта. Вот отчего он просил прощения у своей «кнутом иссеченной» музы!

Образ небожительницы музы в поздних стихах Некрасова уступает место человеческому образу «матери родной». Только она способна перенести все страдания умирающего сына, утешить его.

«Не страшен гроб, я с ним знакома;

Не бойся молнии и грома,

Не бойся цепи и бича,

Ни беззаконья, ни закона,

Ни урагана, ни грозы,

Ни человеческого стона,

Ни человеческой слезы.

Усни, страдалец терпеливый!

Свободной, гордой и счастливой

Увидишь родину свою,

Баю-баю-баю-баю!»

Впервые в поэзии поэт ставит образ матери выше образа музы, тем самым спуская поэзию с олимпийских высот на грешную землю. Здесь для современников открывался новый Некрасов. На протяжении тридцати с лишним лет его творчества критика твердила о «жестокости» поэта. Никто не задумывался над тем, в какой степени «мечтательно-пугливая» душа поэта сама способна была выносить все ужасы «рокового мира», на которые по складу своего характера прежде всего обращал внимание Некрасов.

Очень многие высказывали сомнение в том, что Некрасова можно в строгом смысле считать лириком и даже просто поэтом. Так А. А. Фет в письме к К. Р. писал: «Читаешь стих Некрасова:

Купец, у коего украден был калач… -

и чувствуешь, что это жестяная проза. Прочтешь:

Для берегов отчизны дальной…-

и чувствуешь, что это золотая поэзия».

Так был ли Некрасов подлинно лирическим поэтом, или значение его поэзии только гражданское. Один из поклонников Некрасова в 1864 году писал: «… идеал г. Некрасова не имеет ничего общего с идеалами других поэтов: он не фантастический какой-нибудь, а возможный, необходимый, несомненный». Другой автор, из журнала «Русское слово» угодливо восклицал: «Наш поэт понимает самого себя, не обманывается на свой счет; он чувствует, что его сила состоит не в яркости образов, не в отделке подробностей, не в певучести стиха, а в искренности чувства, глубине страдания, в неподдельности стона и слез».

Однажды он и сам о себе заявил:

Нет в тебе поэзии свободной,

Мой суровый, неуклюжий стих!

Он словно оправдывался перед кем-то:

Нет в тебе творящего искусства,

Но кипит в тебе живая кровь…

Не удивительно, что некоторые из читателей брались Некрасова даже поучать. Так автор «Киевского телеграфа» напечатал целую развернутую программу о том, каким должен быть современный поэт, как и о чем он должен писать. «Таким образом возникает вопрос, каким целям должна служить поэзия? Научным и прогрессивным, ответим мы. Идеал прогресса и науки: развитие человечества в интеллектуальном, моральном и материальном отношениях. Этот идеал и должен руководить поэтом. Работая в таком направлении, он должен брать факты из окружающей нас действительности и воспроизводить их силою своего художественного таланта. Кроме того, поэту надо руководствоваться и идеей при выборе фактов <…>, брать только те явления, существование которых препятствует достижению идеала (т. е. «обличать» — П. Б.)».

Сама установка Некрасова на массовое понимание его стихов, казалось бы, противоречила основному требованию лирики с обращением вглубь поэтического «я». Непонятность Некрасова, если хотите, в его понятности. Он был первым в русской поэзии, кто лишил лирического героя его абсолютной значимости. В лирике Некрасова заговорило сразу несколько «правд», среди которых «правда» художника была всего лишь равна остальным «правдам». Уже в раннем стихотворении «В дороге» проявилось замечательное свойство некрасовской лирики: умение слышать и понять другого. В стихотворении звучат три «правды». Первая «правда» ямщика. По приказу старосты вынужденный жениться на девушке, воспитанной в барском доме, крестьянин истинно несчастлив. Ведь его жена:

На какой-то патрет все глядит

Да читает какую-то книжку…

Другая «правда» — судьба самой Груши. Постепенно ужас ее положения начинает постигаться из слов ямщика, которые получают как бы двойной смысл:

А, слышь, бить — так почти не бивал,

Разве только под пьяную руку…

И, наконец, третья «правда» — положение автора (лирического героя). Цепь страданий чужих для него людей замыкается именно на нем, ведь только он способен понимать «правды» обоих вместе. Хор голосов становится невыносимым и душа поэта разрывается на части:

Ну, довольно, ямщик! Разогнал

Ты мою неотвязную скуку!..

В этой аккумуляции чужих страданий в душе поэта — главная особенность «многосубъектной» лирики Некрасова. «Страстный к страданию поэт» — назвал его Достоевский. А вот признание самого Некрасова: «Да, я увеличил материал, обрабатывающийся поэзией, личностями крестьян… Передо мной никогда не изображенными стояли миллионы живых существ. Они просили любящего взгляда. И что ни человек, то мученик, что ни жизнь, то трагедия!»

Если к этому добавить, что круг поэзии Некрасова был гораздо шире: это и крестьяне, и чиновники, и купцы, и дворовые, и светские люди, — станет ясно принципиальное новаторство его творчества. Впервые в «тайную тайных» литературы, лирику, хлынула толпа, заговорила разноречивым языком, создавая в стихах Некрасова, как в романах Достоевского, эффект полифонии. При этом личность лирического героя всегда остается на особом месте, занимая положение своеобразного «аккумулятора» страданий.

Мир трагически расколот на две не понимающие друг друга социальные группы, в центре этого противоречия формируется мятущееся сознание поэта. «Бедный, истинно мучающийся поэт, — писал о Некрасове Аполлон Григорьев, — не может ни на минуту перестать смотреть сквозь аналитическую призму, всюду показывающую ему ворочающихся гадов: в самом простом, обычном факте повседневной жизни, способной в благоустроенной душе пробудить строй спокойный, мирный <…> он способен видеть только грех в прошедшем и горе впереди».

«Мерещится мне всюду драма», — написал однажды Некрасов.

И только из «Последних песен» стало ясно, что сам поэт боялся темы, которую мужественно решал всю жизнь. «Это великое самоотвержение, — писал затем в статье «Сквозь строй» Бальмонт, — потому что у каждого поэта есть неизбежное и вечное тяготение к области чисто личного, стремление к красоте, спокойной созерцательности. Такое стремление было и у Некрасова…»

Ночь. Успели мы всем насладиться.

Что ж нам делать? не хочется спать.

Мы теперь бы готовы молиться,

Но не знаем, чего пожелать.

Пожелаем тому доброй ночи,

Кто все терпит, во имя Христа,

Чьи не плачут суровые очи,

Чьи не ропщут немые уста,

Чьи работаю грубые руки,

Предоставив почтительно нам

Погружаться в искусства, в науки,

Предаваться мечтам и страстям;

Кто бредет по житейской дороге

В безрассветной, глубокой ночи,

Без понятья о праве, о боге,

Как в подземной тюрьме без свечи…

Именно «сквозь строй» несчастных и немотствующих в своем страдании людей и прошел поэт с юной красавицей музой, превратившейся в конце строя в страшную калеку на костылях!

Если только можно мечтать о смерти, Некрасов всегда мечтал умереть весной или летом. Чтоб «высокая рожь колыхалася, Да пестрели в долине цветы…» Известно, какое ужасное впечатление произвели на него похороны Добролюбова в декабре 1961 года, когда труп опускали в мерзлую землю… В стихотворении «Баюшки-баю» родная мать ласково обещала сыну:

«Не бойся стужи нестерпимой:

Я схороню тебя весной…»

Он умер в лютые декабрьские морозы 1877 года и был похоронен морозным днем на петербургском кладбище. Умер столичный пария, куплетист, журналист, издатель, помещик, барин, аристократ. Со смертью все эти маски отлетели, как дым от огня, и осталось одно: лик великого трагического поэта. В эти дни Н. Н. Страхов писал Льву Толстому: «А Некрасов умирает, — Вы знаете? Меня это очень волнует… Его стихи стали для меня иначе звучать — какая сила, погибшая от невежества и дурных страстей». Вернувшийся с похорон Некрасова Достоевский записал в дневнике: «Раненное в самом начале жизни сердце…»

2004