Игорь Меламед: Душа моя, со мной ли ты еще?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Игорь Меламед: Душа моя, со мной ли ты еще?

Когда-то, в литинститутскую бытность, проживая с Игорем в одной комнате знаменитой общаги на Добролюбова 9/11, я — и в шутку и в серьез — написал об Игоре статью. Шутка была в том, что самое большее, на что я, начинающий критик, мог тогда рассчитывать в печати, это крохотные реплики в «Литгазете». Шутка была еще и в том, что Игорь, двадцатилетний стихотворец, в печати не мог рассчитывать… ни на что… (Впрочем, помнится, одно или два его стихотворения появились именно в то время где-то не то в «Истоках», не то в «Ровеснике».) И если бы я со своей статьей пришел в какой-то печатный орган, мне бы, не стесняясь, задали два простых вопроса: 1) кто вы такой? и 2) кто он такой? После чего мирно выставили бы вон. Разумеется, я никуда не пошел…

Серьез же заключался в том, что именно такое положение дел позволяло мне раскрепоститься вовсю. Я писал в никуда. Не думая ни о цензуре, ни о статусах кво…

Статья, помнится, вышла очень «умной». Что-то о том, что поэт не имеет права на «свой голос» и является «проводником» иных голосов: неважно, народа, природы, городского или деревенского этноса или потусторонних миров. Если эти каналы перекрыты или он вовсе о них не знает, пиши пропало: нет поэта, нет поэзии, есть только кривльянье и «самовыражение».

Сегодня, прочитав статью Игоря «Совершенство и самовыражение», я неожиданно и с приятностью поразился тому, как по-разному мы смотрим на одни и те же вещи! В сущности, это и есть единственно оправданный «союз» в литературе: по-разному смотреть на одни и те же вещи. Все прочие «союзы» (на мой вкус, ложные) исходят из прямо противоположного принципа: одинаково смотреть на разные вещи. Отсюда «школы», «группы», «партии», «тусовки» и проч. В чем мы с Игорем (по крайней мере, вместе) ни разу «не состояли и не участвовали», выражаясь языком советских анкет. И не потому, что гордые. Просто это поколенческая мета такая. Состоять и участвовать — стыдно. Круговая порука («возьмемся за руки, друзья…») — стыдно. Демонстративно не признавать талант из «чужого лагеря», только из-за того что «свои» не так поймут — стыдно…

Писать предисловия к книгам друзей, может быть, не стыдно, но неловко. И я согласился на это лишь потому, что и эта, вторая книга Игоря (первая называлась «Бессонница», 1993) исключительно частное дело. Во всех отношениях, в том числе, и в финансовом. Поэзия сегодня в строгом смысле никому не нужна. Если только поэт не занимается эксплуатацией когда-то громкого имени и не превращает поэзию в род «перфоманса», как Пригов и Рубинштейн.

Мы живем в страшно тихое, безгласное время. Я обращаю внимание тех, кто все еще не желает согласиться с тотальной победой видеоряда над звуковым, хотя б на такую «мелочь», как шахтерские акции протеста (ночевки на рельсах и проч.) Ведь это чистой воды «перфоманс» при совершенной невозможности что-либо высказать, произнести и быть услышанным! Или возьмите вчерашних кумиров Евтушенко и Вознесенского. Евтушенко, как более чуткий к поэзии и не вовсе «глухой» поэт, нашел выход в чтении с экрана (!) стихотворений других поэтов. Это в общем-то даже трогает. Он пытается быть «проводником» (хотя бы вторичным) иных голосов. Вознесенский, поэт исключительной глухоты, но — в прошлом — все-таки не немоты, словчил и ринулся в видеоряд («Видеомы»). Результаты разные, а посыл — один.

Какое место в этой ситуации занимает Игорь Меламед? Современный поэт — любой поэт — рыцарь печального образа. И вопрос только в том, восп-ринимает ли он это свое рыцарство всерьез, как свою глубоко частную трагедию, или, ценой постыдных манипуляций, превращает его в сознательную клоунаду, сочетая рыцарство Дон Кихота с трезвой практичностью Санчо Пансы? Иначе сказать: верит он в возможность поэзии или давно и, может быть, в тайне от самого себя, сменил знаки: не веря, организует возможность?

Как-то я прочитал мнение Пригова о Кибирове: хороший поэт, но беда в том, что кто-то еще считает, что это искренний поэт.

Я не стану лукавить даже в предисловии (см. выше) и сразу же признаюсь, что многое в стихах Игоря мне не нравится. Например, избыточная, судорожная метафористика, прерываемая не менее судорожным:

Я не хочу сравнений — эта блажь

мне надоела…

Подобная спазма не снимает нервного напряжения, только усиливает. В этом самгинском «не хочу!» так и слышится: «все! хватит! полон выше крыши! но и иначе не могу…» Уж лучше как Парщиков регистирировать метафоры, расставлять их на полочки и регулярно обмениваться со знатоками. Вообще же, стилистическая нервность стихов Игоря мне видится только непреодоленным несовершенством. Это, кстати, противоречит его поэтической «программе» («Совершенство и самовыражение»), как бы к ней ни относится. И дело, конечно, не только и не столько в стилистике. Дело в поэтическом самочувствии. Возможно, Игорь и хотел бы представать в своих стихах исключительно «горячим» или «холодным», но беда в том, что слишком, слишком часто он именно «теплый». Не только не оставляет эту свою «маленькую теплоту» в прихожей, но еще и меня, читателя, затаскивает туда на нее любоваться:

И опять приникаю я к ней ненасытно.

Этой музыки теплая, спелая мякоть.

Когда слушаю Шуберта — плакать не стыдно.

Когда слушаю Моцарта — стыдно не плакать.

«Теплая», «спелая», «плакать», «стыдно», «стыдно»… — этот смысловой ряд из очень раннего стихотворения Игоря задает тон многим его стихам с их постоянно влажными от слез подушками, простынями и краями одежд. Но сразу же настораживает: разве автор не понимает, что так сейчас нельзя? Что, грубо говоря, слезы нужно убрать? Вот тут-то и открывается главное.

Стихи Игоря изначально не рассчитаны на читателя недоверчивого. На такого, которого надо брать обходным маневром да еще и таким замысловатым, чтобы при случае выдать его за ни на что не претендующее ироническое «па». Вот если веришь, что герой и в самом деле мчался за любимой в Кузьминки в снегопад, а потом бессильно кусал подушку, исходя «стыдными» слезами, — тогда вообще можно о чем-то говорить… Если веришь, что многократное обращение к своей душе, доходящее до выражения почти интимной с ней близости, не просто тютчевско-ходасевическая «фигура», а нечто онтологически серьезное, — тогда милости просим! Прочувствуйте на самом себе:

 Душа моя, со мной ли ты еще?

Спросонок вздрогну — ты еще со мною…

Если нет буквально сходного переживания, говорить не о чем и незачем. Я про себя твердил эти стихи довольно часто и довольно глупо, словно застрявший в памяти политический слоган или рекламный ролик. Не знаю, зачем твердил, но однажды случилась «вспышка», и физическое переживание самой возможности отсутствия во мне души поразило меня настолько, что на всякий случай эти коварные строчки я постарался забыть… да вот не получается уже. Но напугало и другое. До какой же степени «замылено» наше внутреннее «я», если довольно ясный смысл доходит до него с отставанием во времени и опосредованно. Свой же голос (то есть — своей души) слышишь через «чужой», да еще и не сразу воспринятый!

Игорь не стремился добиться этого эффекта и потому-то его и добился. Его беспомощность перед немотой своей души как-то срезонировала с моей беспомощностью. Другое дело, что я (может быть, высокомерно) считаю эти вопросы лишними. Диалогов со своей душой, как Игорь, я вести не желаю! предпочитаю жить вот именно «как Бог на душу положил». Но какую-то трещинку сомнения он во мне оставил, а это (то есть способность врез?ться в жизнь), по моему мнению, и есть «совершенный» признак живого искусства.

Я мог бы назвать несколько стихотворений и отдельных строк, способных рождать подобные эффекты. Но не поручусь за точные совпадения с предполагаемым читателем этой книги.

За что я точно мог бы поручиться, это за стихи Игоря памяти отца. За их безусловную трогательность и восхитительную теплоту. От варежек, связанных сыну из старого шарфа отца до изношенного школьного пиджака сына, который донашивает стареющий отец — все это, на мой вкус, высочайшей пробы поэтический символ.

И реализм… да, да! тот самый корневой реализм русской поэзии, без которого она не мыслима даже в творчестве символистов.

1998