«На берегу пустынных волн»[4] или пространство и время «Медного всадника»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«На берегу пустынных волн»[4]

или пространство и время «Медного всадника»

1.

Любой художественный текст содержит такие элементы структуры, которые как бы обрамляют его, служат границей между реальным «хронотопом»[5] читателя и тем миром, что создан автором произведения. Название, эпиграф, всевозможные ремарки и примечания служат установлению определённой дистанции между читателем и текстом — минимальной или максимальной, в соответствии с замыслом автора.

«Медный всадник» в этом плане — уникальный образец пушкинской диалектики. Само название «Медный всадник» несёт в себе противоречие «живого — неживого». «Всадник» — это движение, перемещение в пространстве, а слово «медный» ассоциируется с неподвижностью металла, который тут же останавливает всадника.

Интригующее, «оксюморонное» название сразу же отсылает читателя к старинным мотивам оживших статуй, мстителей преисподней; а с другой стороны — это совершенно конкретная «вещь»: памятник Петру Великому, находящийся по точному адресу, где может обнаружить его всякий желающий — осмотреть, потрогать, убедиться в его существовании.

Исследователями более или менее подробно реконструирован ход работы Пушкина над поэмой. «Медный Всадник» написан в Болдине, где Пушкин после поездки на Урал провёл около полутора месяцев, с 1 октября 1833 года по середину ноября. Под одним из первых набросков повести есть помета: «6 октября»; под первым списком всей повести: «30 октября». Таким образом, всё создание повести заняло меньше месяца. Можно, однако, не без вероятности допустить, что мысль написать «Медного Всадника» возникла у Пушкина раньше его приезда в Болдино. Вероятно, и некоторые наброски уже были сделаны в Петербурге, — например те, которые написаны не в тетрадях, а на отдельных листах (таков отрывок «Над Петербургом омрачённым».). Есть свидетельство, что по пути на Урал Пушкин думал о наводнении 1824 года. По поводу сильного западного ветра, застигшего его в дороге, он писал жене (21 августа):

«Что было с вами, петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что, если и это я прогулял? досадно было бы».

Фабула «Медного Всадника» принадлежит Пушкину, но отдельные эпизоды и картины повести созданы не без постороннего влияния.

Мысль первых стихов «Вступления» заимствована из статьи Батюшкова «Прогулка в Академию художеств» (1814). «Воображение моё, — пишет Батюшков, — представило мне Петра, который в первый раз обозревал берега дикой Невы, ныне столь прекрасные… Великая мысль родилась в уме великого человека. Здесь будет город, сказал он, чудо света. Сюда призову все художества, все искусства. Здесь художества, искусства, гражданские установления и законы победят самую природу. Сказал — и Петербург возник из дикого болота». Стихи «Вступления» повторяют некоторые выражения этого места почти буквально.

Образ ожившей статуи мог быть внушён Пушкину рассказом М. Ю. Виельгорского о некоем чудесном сне. В 1812 году государь, опасаясь неприятельского нашествия, предполагал увезти из Петербурга памятник Петра, но его остановил кн. А. И. Голицын, сообщив, что недавно один майор видел дивный сон: будто Медный Всадник скачет по улицам Петербурга, подъезжает ко дворцу и говорит государю:

«Молодой человек! До чего ты довёл мою Россию! Но, покамест я на месте, моему городу нечего опасаться». Впрочем, тот же образ мог быть подсказан и эпизодом со статуей командора в «Дон Жуане».

Подзаголовок «Петербургская повесть» и Примечания призваны создать у читателя ощущение абсолютной достоверности представленных событий. «Это — хроника, — как бы говорит Пушкин, — не верите — справьтесь у Берха». Получается, что «Медный всадник», помимо всего прочего, результат интригующей «жанровой игры» (такие игры Пушкин очень любил и оставил немало «артефактов»! начиная ещё с «Руслана и Людмилы»).

Повесть или поэма? Заглянем в «Литературную энциклопедию»! «Повесть — прозаический жанр неустойчивого объёма (преимущественно среднего между романом и рассказом), тяготеющий к хроникальному сюжету, воспроизводящему естественное течение жизни. Лишённый интриги сюжет сосредоточен вокруг главного героя, личность и судьба которого раскрываются в пределах немногих событий — эпизодов».

«Поэма — поэтический жанр большого объёма, преимущественно лироэпический. Большое стихотворное произведение на историческую, героическую или возвышенную лирическую тему».

Так что же перед нами? И то, и другое! Или — не то и не другое. Во всяком случае, и здесь — соединение несоединимого, чудо! — оксюморон. Диалектический синтез «великого и малого», «всеобщего и единичного», «неподвижного и текучего», «разума и стихии» и так далее, и так далее.

Сталкивая «повесть» и «поэму», заставляя их напряжённо противостоять друг другу, Пушкин вводит читателя в своё произведение и вынуждает его к «бытию» на границе, как минимум, сразу двух хронотопов «хроникально-бытового» и «мифического».

2.

Первые стихи Вступления задают «мифический» хронотоп.

На берегу пустынных волн

Стоял Он, дум великих полн…

Образ твердыни над пустынными волнами найден Пушкиным ещё в Лицейские годы:

…окружён волнами

Над твёрдой, мшистою скалой

Вознёсся памятник…

Это — «Воспоминания в Царском селе» (1814 год).

Один во тьме над дикою скалою

Сидел Наполеон.

Вокруг меня всё хладным сном почило,

Легла в туман пучина бурных волн,

Не выплывет ни утлый в море чёлн,

Ни гладный зверь не взвоет над могилой —

Я здесь один, мятежной думы полн…

А это — «Наполеон на Эльбе» (1815 год).

Позднее в стихотворении «Поэт» о герое будет сказано так:

Бежит он, дикий и суровый,

И звуков, и смятенья полн,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы…

(1827 год)

Всё это очень напоминает Лукоморье — границу между морем и сушей, реальностью и сказкой, миром природным и миром рукотворным. Пушкинский «демиург» — Екатерина Великая («Воспоминание в Царском селе»), Наполеон («Наполеон на Эльбе»), Поэт — наделён чертами как созидания, так и разрушения, Бога и демона, высшего разума и божественного безумия.

Итак, уже в первых строфах Вступления Пушкин конструирует два «мифических» хронотопа, принципиально противопоставленных друг другу.

Это

 — мифическое время и бесконечное пространство Бога — Судьбы — Стихии — Природы (волны — «неведомые», — туман, солнце, лес, бессознательная жизнь полудиких людей);

 — мифическое время и пространственный символ Демиурга — твердыня, противостоящая волнующейся стихии, и одинокая фигура героя над ней, неподвижно устремлённая к живой материи, копошащейся вокруг.

Великий Он (новый бог, царь, поэт) — властитель пространства и времени. Миг творения останавливает природную текучесть, и, вместо «топких мшистых берегов», убогих изб, тусклых лучей «в тумане спрятанного солнца» и шумящего леса, возникает рукотворное чудо — Петербург. Город, в котором как будто остановлено время, а пространство навеки «схвачено» камнем и чугуном.

Заметим, что во Вступлении Он (Пётр) стоит не на камне, не на скале, а на топком берегу; скала появится вместе с каменным Петербургом (как бы «дважды камнем», потому что Пётр по латыни означает «камень»), но, как мы уже видели, в художественном мире Пушкина «берег пустынных волн» уже связан с определённым символическим единством. Тем ярче контраст — в «начале времён» под ногою Петра — болото, но рано или поздно здесь будет Скала и Вечный Всадник, простирающий руку над своим творением.

Любопытно, что природный мир («Божья тварь») и мир, создаваемый Петром, уже во Вступлении контрастно противопоставлены по линии «бедность — пышность». Вот эпитеты, характеризующие «материал», на преобразование которого направлены «великие думы» Петра: бедный чёлн, убогого чухонца, ветхий невод, печальный пасынок природы. А вот характеристики, связанные с замыслом Петра и с его воплощением: ногою твёрдой, запируем на просторе, вознёсся пышно, горделиво, громады стройные, к богатым пристаням и т. д.

Ещё наблюдение. В описании мира, предшествовавшего возникновению Петербурга, Пушкин два раза повторяет слово «неведомый» — «лес, неведомый лучам». и «бросал в неведомые воды». Творец выводит из «неведения», как бы лишает невинности младенческую жизнь — бедную, скромную, немноголюдную («чёлн стремился одиноко»), чёрную, туманную, и на её месте воздвигает другую, где волны «новые», где гости и пиры, где берега — оживлённые, где вместо «одинокого челна» — «корабли со всех концов земли толпой стремятся», вместо тёмного леса — тёмно-зелёные сады.

Мир Петра — державный Петербург, через сто лет после замысла воплотившийся в чугуне и камне. В описании «юного града» поражает контраст между их неподвижностью и непрерывным движением кипящей в городе жизни.

Петербург — «вечный сон Петра». Усмирённая, но не побеждённая стихия, продолжает грозить ему: «взломав свой синий лёд, Нева к морям его несёт и, чуя вешни дни, ликует», «волны финские» по-прежнему дышат «враждой», «тщетной злобой».

В отличие от других поэм Пушкина, в «Медном всаднике» «авторский хронотоп» очерчивается лишь самыми общими чертами:

Люблю тебя, Петра творенье…

…когда я в комнате моей

Пишу, читаю без лампады…

………………………………

Начну своё повествованье.

Печален будет мой рассказ.

Авторская точка зрения — позиция объективного повествователя, который не может удержаться от эмоций (любовь к Петербургу и печаль по поводу постигшего его несчастья) только в начале своего предприятия. «Автор-герой». Его время: субъективное настоящее, время воспоминания, общения с читателями («об ней, друзья мои, сейчас»); его пространство: кабинет писателя, конторка или письменный стол с рукописями и книгами.

И, наконец, отправной точкой четвёртого, хроникально-бытового, хронотопа во Вступлении служит лишь упоминание о наводнении 1824 года:

Была ужасная пора,

Об ней свежо воспоминанье.

3.

«Была ужасная пора…», — так Пушкин заканчивает Вступление. В Первой части он сразу же подхватывает этот посыл и переносит читателя в ноябрьский Петроград 1824 года, город, в котором живёт бедный чиновник Евгений:

…Наш герой

Живёт в Коломне, где-то служит,

Дичится знатных и не тужит

Ни о почиющей родне

Ни о забытой старине.

Хроникально-бытовой хронотоп, намеченный во Вступлении, здесь развёртывается в конкретных деталях. Во-первых, вместе с именем герой поэмы получает и «биографию»: он один из последних отпрысков некогда славного (его «прозванье» «в минувши времена…, быть может, и блистало и под пером Карамзина в родных преданьях прозвучало»), но обедневшего рода. Во-вторых, мы узнаём, что Евгений служит два года, но не выслужил ещё ни больших чинов, ни денег, что он не слишком высокого мнения о собственной персоне, и даже мечты его (хотя Пушкин и иронизирует — «размечтался, как поэт») не отличаются особым полётом — это мечты маленького человека о скромном благополучии:

Он кое-как себе устроит

Приют смиренный и простой

И в нём Парашу успокоит.

Пройдёт, быть может, год-другой —

Местечко получу, Параше

Препоручу хозяйство наше

И воспитание ребят.

И станем жить, и так до гроба

Рука с рукой дойдём мы оба,

И внуки нас похоронят.

Несмотря на то, что комнату Евгения Пушкин для нас «не разрисовывает», она почти буквально встаёт перед нашими глазами, когда мы следим за действиями героя: вот он входит в своей вымокшей под дождём шинели, стряхивает её, оставляет на гвозде у дверей, устраивается на кровати или, может быть, на старом продавленном диванчике, заложив руки за голову — и предаётся размышлениям. Пушкин сам жил в Коломне, когда после окончания Лицея приехал в Петербург на службу, ему тоже была знакома нужда и горечь жизни бедного чиновника. Может быть, поэтому при всей скупости изобразительных средств, которыми Пушкин рисует картинку быта Евгения, у читателя создаётся впечатление предельной точности и конкретности изображения.

После Вступления и первых строф Первой части в нашем сознании отчётливо сопоставляются два героя и два хронотопа: стоящий на берегу Пётр с простёртой над волнами рукой и грандиозными замыслами и лежащий на койке Евгений с мечтами скромного обывателя. Один творит Петербург, другой тихо живёт в Петрограде. И тому, и другому противопоставлен мир вечных стихий, ополчившихся на Петербург-Петроград потопом. В первой части мифический хронотоп «стихий» связан с персонифицированным образом Невы:

Нева металась, как больной

В своей постеле беспокойной…

Нева всю ночь

Рвалася к морю против бури,

Не одолев их буйной дури…

И спорить стало ей невмочь…

Нева вздувалась и ревела,

Котлом клокоча и клубясь,

И вдруг, как зверь, остервенясь

На город кинулась…

Буйство разъярённых вод как бы взрывает границы, перемешивает миры Петербурга и Петрограда. Город превращается в Петрополь — царство смерти и призраков:

И всплыл Петрополь, как тритон,

По пояс в воду погружён.

Начиная с пятой строфы Первой части в самой поэме словно разверзается воронка, в которую втягиваются все хронотопы с уже знакомыми нам приметами: челны… лотки… хижины… брёвна, кровли, товар, пожитки… мосты… гроба, кладбища, Божий гнев, Божия стихия. стогны, дворец. печальный остров, бурные воды.

Интересно, что император Александр Первый в своей беспомощности («Со стихией царям не совладеть») оказывается, скорее, в одном ряду с терпящими бедствие горожанами, чем со своим державным предком. Его дворец кажется «островом печальным» «средь бурных вод», мир петербургских дворцов и петроградских хижин разбивается вдребезги и превращается в хаос, словно внутри огромного водоворота:

Словно горы

Из возмущённой глубины

Вставали волны там и злились,

Там буря выла, там носились

Обломки…

И, словно «глаз бури», неподвижная точка среди вихрей циклона, — каменный лев и сидящий на нём Евгений; в той же точке, почти совпадая с ними графически, — «кумир на бронзовом коне».

На звере мраморном верхом,

Без шляпы, руки сжав крестом,

Сидел недвижный, страшно бледный

Евгений…

Его отчаянные взоры

На край один наведены

Недвижны были…

И он, как будто околдован,

Как будто к мрамору прикован

Сойти не может…

И, обращён к нему спиною,

В неколебимой вышине

Стоит с простёртою рукою

Кумир на бронзовом коне.

Город и человек здесь впервые как бы поставлены в одной плоскости; человек остановлен, прикован к камню, только эта неподвижность позволяет ему осознать собственное место в мире, сотворённом волей того, кто бронзовой статуей высится сейчас перед ним — «к нему спиною». Это место — чудовищно мало, оно ничтожно, тем не менее, оно сопоставимо с местом Петра: город в эти страшные часы терпит от стихии так же, как бедный чиновник, чья жизнь разрушена «нападением» Невы.

Таким образом хроникально-бытовой и «державный» хронотопы пересекаются в этой точке и впервые совпадают. И ещё наблюдение: в начале Первой части Пушкин позволил читателю заглянуть во внутренний мир Евгения; мы слышим его мысли, прикасаемся к его мечтам и в полной мере можем ощутить их скромную малость. Тем более потрясает возникающее в результате совпадения хронотопов совпадение перспектив, «точек зрения», Петра и Евгения: один покоится в «неколебимой вышине», другой убеждается в «насмешке неба над землёй» — он впервые поднялся до таких мыслей, прежде они не приходили ему в голову, он мыслил идиллическими штампами — «до гроба рука с рукой дойдём мы оба, и внуки нас похоронят». А теперь гробы с размытого кладбища плывут по улицам, мечта рухнула под молниеносным ударом судьбы — и Евгений тоже впервые замечает и даже пытается понять обращённого к нему спиной кумира. Хронотопы «царя» и «мира» соединяются в голове Евгения. Пушкин подчёркивает это с помощью композиционного параллелизма, сопоставляя соответствующие строфы Первой и Второй частей.

Во Второй части Пушкин создаёт картину, напоминающую путешествие греческих героев в загробный мир. Нева предстаёт перед читателями поэмы и как персонифицированный образ (подобный тому, что мы видели в Первой части) — «Нева обратно повлеклась, своим любуясь возмущеньем…», «…тяжело Нева дышала, как с битвы прибежавший конь»), и как поток, отделяющий живых от царства мёртвых. «Беззаботный» перевозчик, за гривенник везущий Евгения «чрез волны страшные», похож на Харона.

И долго с бурными волнами

Боролся опытный гребец,

И скрыться вглубь меж их рядами

Всечасно с дерзкими пловцами

Готов был чёлн — и наконец

Достиг он берега…

Этот берег — долина смерти. Здесь всё разрушено, «кругом, как будто в поле боевом, тела валяются». Теперь Евгений навсегда изъят из прежнего «пространства-времени». Как кот учёный по цепи, «всё ходит, ходит он кругом» — и наконец, «ударя в лоб рукой», обретает себя в том «смешанном» мире, в той «воронке», которая образовалась на месте его привычной жизни в роковую ночь потопа:

Мятежный шум

Невы и ветров раздавался

В его ушах. Ужасных дум

Безмолвно полон, он скитался.

Его терзал какой-то сон.

(Вспомним: На берегу пустынных волн Стоял Он, дум великих полн…)

Хроникально-бытовой хронотоп «Медного всадника» теперь лишён своего героя:

Уже по улицам свободным

С своим бесчувствием холодным

Ходил народ. Чиновный люд,

Покинув свой ночной приют,

На службу шёл. Торгаш отважный,

Не унывая открывал

Невой ограбленный подвал,

Сбираясь свой убыток важный

На ближнем выместить. С дворов

Свозили лодки. Граф Хвостов,

Поэт, любимый небесами,

Уж пел бессмертными стихами

Несчастье Невских берегов…

Его пустынный уголок

Отдал внаймы, как вышел срок,

Хозяин бедному поэту…

Пушкин находит для «смешанного» мира, в котором теперь пребывает Евгений, точное название — сон. Это слово приходит на ум герою ещё в Первой части:

Или во сне

Он это видит? иль вся наша

И жизнь ничто, как сон пустой?

Во Второй части Пушкин конкретизирует этот «сон». Евгений

…оглушён

Был шумом внутренней тревоги.

И так он свой несчастный век

Влачил, ни зверь, ни человек,

Ни то, ни сё, ни житель света,

Ни призрак мёртвый…

Евгений теперь существует в мире вечных стихий, которые не позволяют ему остановиться, вовлекают в непрерывное движение. Герой останавливается только тогда, когда «прояснились в нём страшно мысли». Он снова оказывается в том хронотопе, где его «точка зрения» совпала с «точкой зрения» Петра.

Он очутился под столбами

Большого дома. На крыльце

С подъятой лапой, как живые,

Стояли львы сторожевые,

И прямо в тёмной вышине

Над ограждённою скалою

Кумир с простёртою рукою

Сидел на бронзовом коне…

И на этот раз Евгений понял Петра. Больше того, на этот раз Пётр увидел и понял Евгения. Они стали равновеликими героями одной и той же трагедии. Их лица обращены друг к другу, глаза их встретились. Сравним:

о Петре:

Какая дума на челе!

Какая сила в нём сокрыта!

о Евгении:

…чело

К решётке хладно прилегло

По сердцу пламень пробежал,

Вскипела кровь. Он мрачен стал…

О Петре:

Лик державца полумира…

О Евгении:

Взоры дикие навёл…

О Петре:

Лицо тихонько обращалось.

О Евгении:

В его лице изображалось

Смятенье.

Как видим, даже лексически Пётр и Евгений теперь сведены Пушкиным в общий стилевой план. Зачем «Всадник Медный» скачет за Евгением? Наказать? А может быть, объясниться? Ведь это Евгений «злобно дрожит» и угрожает, а поведению ожившей статуи автор не даёт никакой оценки, никак его не комментирует. Медный Всадник зачем-то настойчиво преследует безумного героя… Зачем? остаётся тайной.

А что же Автор? Его хронотоп обозначен в основных частях поэмы лишь несколькими штрихами: так, говоря об императоре Александре, Пушкин замечает:

В тот грозный год

Покойный царь ещё Россией

Со славой правил…

То есть для Пушкина и его читателя Александр, персонаж поэмы, уже «покойный царь», точка зрения Автора определяется по отношению к описываемым событиям: «в тот грозный год». Личные чувства Автора (симпатия, сострадание, ирония — как, например, в короткой ремарке о графе Хвостове) проявляются в разбросанных по всему тексту поэмы эпитетах: вид ужасный! бедный мой Евгений… нашли безумца моего… Получается, что авторский хронотоп, заданный во Вступлении, как бы всё время «свёрнут», читатель чувствует присутствие Автора, но его внимание целиком сосредоточено на описываемых событиях… можно даже сказать, что «Медный всадник» — единственная поэма Пушкина, где авторский хронотоп сведён к минимуму. И в этом смысле «Медный всадник» (повесть!) действительно оказывается гораздо ближе к пушкинской прозе или драматургии, чем к любой из остальных его поэм.

4.

Хочу напомнить самой себе и читателю одно из известнейших стихотворений Пушкина — «Поэт». Приведу его целиком:

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботы суетного света

Он малодушно погружён.

Молчит его святая лира,

Душа вкушает хладный сон.

И меж детей ничтожный мира,

Быть может, всех ничтожней он.

Но лишь божественный глагол

До слуха вещего коснётся,

Душа поэта встрепенётся,

Как пробудившийся орёл.

Тоскует он в забавах мира,

Людской чуждается молвы,

К ногам народного кумира

Не клонит гордой головы.

Бежит он, дикий и суровый,

И звуков, и смятенья полн,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы…

Стихотворение 1827 года. Пушкин только что вырвался из Михайловского заточения. Уже написан «Борис Годунов». Мысли о власти, государстве, самозванстве, величии и ничтожестве человека в полной мере владеют душой 28-летнего поэта. Читаю, перечитываю и вдруг вижу в стихотворении «Поэт» — план «Медного всадника»!!! Ничтожный из ничтожнейших, мелкий чиновник Евгений (в первой части о своём ничтожестве он размечтался, как поэт…), выброшен на сцену мирового катаклизма. как он поведёт себя? Пушкин видит (и читателя заставляет увидеть!), что вот как раз тут-то Евгений и ведёт себя, как поэт, соравный демиургу Петру. Пушкинский Евгений (!!!) не «склонил головы к ногам народного кумира» — сравнявшись со стихией в своём безумии, он грозит статуе:

«Ужо тебе!». Божественный глагол, коснувшийся до слуха Евгения, — это наводнение, стихия, катаклизм. Евгений-поэт — «сошёл с ума» — пробудился, пересёк границу Царства Мёртвых и встал «на одну ногу» с «державцем полумира». То-то забеспокоился Пётр! Евгений — угроза его могуществу. Он — поэт. Вихрь «судьбы» и «стихий» уравнял героев этой трагедии.