Наталья Блищ О стилевом ученичестве и соперничестве, или О том, как писатели превращаются в персонажей

Проблема ученичества и наследования Набокова – Сирина, несмотря на публичную роль «одинокого короля», которую он играл в эмигрантской литературной среде, его все-таки волновала. На заре писательского самоопределения Сирин дебютировал стилизацией под Ремизова – рассказом «Нежить» (1921) – и параллельно написал рассказ «Наташа» (1921), который стилистически ориентирован на бунинскую манеру письма. Ни Ремизов, ни Бунин этого ученического жеста не заметили. Демонстративно не заметили. Набоков же позднее регулярно напоминал о себе этим мастерам старшего поколения, причем напоминал специфическим способом – используя их как персонажей.

В галерее набоковских портретов писателей-современников гротескные шаржи на А. Ремизова – не редкость: таковы старичок Менетекелфарес («Король, Дама, Валет»), художник Орловиус («Отчаяние»), компатриот Олег Комаров («Пнин»). Бунин изображается добродушнее, но часто его образ возникает в составе «парного портрета» с Ремизовым. В романе 1974 г. «Look at the Harlequins!» («Смотри на арлекинов!») черты Бунина узнаваемы в образе Ивана Шипоградова: он «отменный романист и недавний нобелевский призер…»[4]. Фамилия «романиста» образована от названия первого эмигрантского сборника И. Бунина «Роза Иерихона» (1924). «Фигурой куда менее привлекательной был старинный соперник И. А. Шипоградова, щуплый человек в обвислом костюме, Василий Соколовский (странно прозванный И. А. «Иеремией»)…»[5], – завершает Набоков свой шарж. «Старинным соперником» И. А. Шипоградова-Бунина мог быть только Соколовский-Ремизов. В «Других берегах» И. Бунин и А. Ремизов мелькают как эпизодические персонажи в предельно сжатых воспоминаниях-виньетках. Сюжет о походе с Буниным в ресторан, напоминающий сцену обеда толстовских героев (с проекцией Стива Облонский – Бунин), завершается «египетской операцией», когда повествователь пытается помочь Бунину надеть пальто. Длинный набоковский шарф медленно выходит из рукава бунинского пальто: «это было какое-то разматывание мумии, и мы тихо вращались друг вокруг друга»[6]. Набоковская двунаправленная метафора отражает особый «королевско-фараоновский» статус Бунина в эмигрантской среде, одновременно подчеркивая преемственность Сирина по отношению к нему. Не случайно сцена заканчивается виртуозной набоковской стилизацией под Бунина: «…герой выходит в очередной сад, <…> и звезды грозно и дивно горят на гробовом бархате, <…> и в бесконечно отзывчивом отдалении нашей молодости опевают ночь петухи» (с. 193).

В воспоминаниях Набокова о Ремизове прочитывается состояние приглушенной вражды: «Ремизова, необыкновенной наружностью напоминавшего мне шахматную ладью после несвоевременной рокировки, я почему-то встречал только во французских кругах, на скучнейших сборищах Nouvelle Revue Fran?aise…» (с. 192). Это сравнение Ремизова с «шахматной ладьей» предшествует микросюжету о Бунине, и подобная композиционная связка передает закрепленный в памяти Набокова сюжет соперничества двух писателей – по крайней мере в степени влияния на литературную молодежь. Шахматный двуединый ход рокировки предполагает встречное движение ладьи и короля, в роли которого на эмигрантском «игровом поле» мог выступать только Бунин. Несвоевременная рокировка чревата ситуацией беспомощности и ненужности высвободившейся ладьи, в чем, с точки зрения Набокова, и заключалась несуразность появления Ремизова – с его непереводимым «русским стилем» – во французских литературных кругах. Заметим, что в англоязычной практике ладья ассоциативно соотносится с башней («rook»), в шахматной нотации передается литерой «R» (а это первая буква фамилии писателя Remizova!). С другой стороны, облик Ремизова напоминает Набокову фигуру, которая в древнейшей арабской игре в шатрандж соотносилась с мифической птицей Рух (араб. «???»). Само слово «соперничество» в таком контексте просвечивает «инструментальным» образом птичьего пера, а это важный атрибут писательской самоидентификации.

Мастер сложного метафорического портрета оставил после себя целое поколение литературных наследников, большую часть которых он – в последние годы жизни – предпочел царственно не замечать. Из молодых писателей-эмигрантов им был отмечен лишь Саша Соколов с его книгой «Школа для дураков». Паронимическая аттракция в коротком набоковском отзыве – «трагическая и трогательная книжка» – придает дополнительный смысловой оттенок «отеческой ласки» последнему слову, ведь «трогательным» можно назвать искреннее (и несколько неумелое) подражание, одновременно вернув стертой метафоре буквальный смысл «тактильного» воздействия.

В книге «Палисандрия» (1985) Саша Соколов подключается к набоковской традиции метафорического превращения авторов в персонажей, порождая множество птичьих (и сопутствующих им древесных) образов, нередко напоминающих звукописью о сиринских приемах отделки: «велеречивое лепетание лип», «вспорхи и перепархивания пернатых <…> в кронах <…> долговязых вязов»[7]. С отчаянием «приглашенного на казнь» Саша Соколов пытается переиграть своего предшественника на его же стилевом поле – в технике музыкальных повторов и звуковых перекличек. Музыкальный код книги «Палисандрия» задан звучанием ее названия, провоцирующим не только «рифменный полет» к египетской Александрии, но и к «греко-латинскому» окказиональному толкованию. Буквально понятая «Поли-Сандрия», или «много-Сашие», намекает на латентных металитературных героев романа, которыми становятся и сам автор, пожелавший остаться Сашей, и его тезки – великие Александры: Пушкин, Блок, Солженицын. И все же главным «теневым» предшественником Соколова оказывается писатель с «птичьим» именем – Сирин.

Из писателей метрополии лишь Белла Ахмадулина была удостоена эмигрантом Набоковым короткой аудиенции. История ее поездки к Набокову в Швейцарию в 1977 г. была воссоздана спустя двадцать лет в эссе «Возвращение Набокова». Эссе пронизано цветаевским мотивом «бедственного обожания»: налицо обожествление поэтического адресата – вплоть до написания местоимения Он с большой буквы. Сквозная метафора эссе – уподобление того, кто читает Набокова, отражению черешневого лепестка в воде венецианского канала. Ахмадулина выстраивает мотивный узор из тех квазибиографических фактов, которые позволяют ей разглядеть свои собственные «метки» в судьбе и творчестве классика – от совпадения дней рождения (при этом намеренно игнорируется необходимый пересчет старого календарного стиля в новый) до прогулок в окрестностях Петербурга.

Любопытно, что в эссе акцентирован мотив «собачьего родства» с мэтром – в этом отношении Ахмадулина повторяет мемуарный ход предшественника: собака Набоковых, по свидетельству автора «Других берегов», приходилась «то ли внуком, то ли правнуком чеховским таксам»[8]. В описании Ахмадулиной главного события эссе – ее встречи с Набоковым в Монтрё – лирические образы и чувственные ассоциации преобладают над фактографией. Ахмадулина намеренно «обручает» мотивы набоковской лирики с рефлексией о жизни шестидесятников и диссидентов – для большинства друзей Ахмадулиной Набоков был несомненным кумиром.

Неудивительно, что история визита Ахмадулиной к мэтру породила свои мифотворческие отражения. Рассказ С. Довлатова «Жизнь коротка» (1985) – кривозеркальное отражение этой истории. В образе главного героя Ивана Левицкого угадывается шаржированный профиль Владимира Набокова: персонаж уединенно живет в швейцарском отеле, коллекционирует редкие виды бабочек и метафор, пишет по-английски и страстно ненавидит Нобелевский комитет. Фамилия героя – Левицкий – намек на уклон в сторону, левизну, “bend sinister”, словом – «набокость». Всеобщее благоговение шестидесятников перед Набоковым выражено по-довлатовски точно: «О чем говорить, если даже знакомство с кухаркой Левицкого почиталось великой удачей…»[9].

Покой писателя нарушает восторженная почитательница его дара – поэтесса из России Регина Гаспарян. В рассказе Довлатова Регина преподносит Левицкому первый (дореволюционный) сборник его юношеских стихов, а также свою рукопись, которую тот, возвращаясь в номер, отправляет в жерло мусоропровода: «Он успел заметить название “Лето в Карлсбаде”. Мгновенно родился текст: “Прочитал ваше теплое, ясное “Лето” – дважды. В нем есть ощущение жизни и смерти. А также – предчувствие осени. Поздравляю…»[10]. В этой фразе прочитывается ирония Довлатова по отношению к набоковской аттестации «Школы для дураков» Саши Соколова («трогательная книжка»).

При всем довлатовском остроумии и пародийном блеске нельзя не почувствовать и тщательно скрываемой автором зависти. В рассказе подтверждается – пусть и в пародийном отражении – исключительность события, ставшего предметом лирической рефлексии в эссе Ахмадулиной «Возвращение Набокова». Соответствующий «апокриф» (история в ее дописьменной, изустной форме) стал предвестием реального возвращения Набокова в кругозор русского читателя. Сам Довлатов, впрочем, также не избежал участи стать прототипом своего беллетристического «двойника». В рассказе Елены Клепиковой «Невыносимый Набоков» (1999) появляется «сумрачный гигант-кавказец с глазом пугливой газели»[11], непочтительно отзывающийся о Набокове. Здесь дан собирательный образ писателя второго ряда, одержимого приступами профессиональной зависти к Набокову и переживающего три стадии набокофобии. На первой стадии он ругает классика за «тиранию ритмической линии» и «тональное насилие над читателем» (с. 19). Затем становится тем самым читателем, который, подобно лирической героине Беллы Ахмадулиной, «завороженно скользит по набоковской фразе, как в лодке», и, в конце концов, не удерживается от заимствования «скользящих, как на роликах, сюжетных ходов» и «стройных, с циркулем расчерченных композиций» (с. 18). Заимствуя у Набокова, писатель при этом страшно возмущается тем, что на любом набоковском приеме «стояло аршинное клеймо владельца» (с. 18), но оправдывается тем, что сам Набоков «прикарманил несколько сквозных тем из русской живописной прозы – и нагло застолбил за собой» (с. 17).

Таким образом, В. Набоков предоставил писателям следующих поколений множество способов для эстетического самоопределения: от модели поэтического обожания и подражания с попутным переосмыслением образов и ситуаций предшественника – до позиции отталкивания и дистанцирования от его наследия, чаще всего реализуемой через пародирование.

* * *