Антуан Компаньон Почему французский становится таким же иностранным языком, как и все прочие?

Антуан Компаньон

Почему французский становится таким же иностранным языком, как и все прочие?

В последние годы положение программ «Французских исследований» радикально изменилось. До недавнего времени почти во всем мире французский язык, литература и культура обладали необыкновенным, исключительным и уникальным статусом, иначе говоря, пользовались умопомрачительным престижем. На протяжении многих веков все французское, «французскость» были знаком отличия — сначала классового или социального, впоследствии интеллектуального и теоретического. Я совсем не уверен, что ситуация не изменилась, равно как не уверен и в том, что отличие является приемлемой в современном мире ценностью.

Желая поставить вопрос ребром, я хочу сразу предупредить, что мое выступление будет провокационным. Я буду опираться в основном на пример Соединенных Штатов, где я долго преподавал и заведовал кафедрой французского языка. Разумеется, мой опыт не может стать основой для широких обобщений, тем не менее его можно сравнить с положением французской культуры в других странах. Мой диагноз не столько мрачен, сколько реалистичен.

* * *

До недавнего времени французский язык считался — как в Соединенных Штатах, так и во всем мире — не иностранным языком, а языком культуры, вторым языком всех культурных людей. В университетах многих стран французский язык занимал то же положение, что и национальный язык или философия, неизменно отличаясь в этом плане от других европейских языков — испанского, итальянского или немецкого. Эта непохожесть, или неравенство, объясняется тем, что с XVIII века французский язык традиционно отождествлялся с культурой, однако в Соединенных Штатах к этому добавлялось отсутствие массовой франкоязычной эмиграции, благодаря чему язык отождествлялся с таким национальным сообществом, которое не подвергалось дискриминации. Зато итальянский и испанский, родные языки и культуры итало-американцев и Hispanics, долгое время страдали от этого отождествления с национальными сообществами, подвергавшимися этнической и социальной дискриминации. Что касается немецкого языка, который на рубеже веков, во время формирования американского университета по германской модели, был главным соперником французского, то его распространению воспрепятствовали Первая мировая война, в которой американцы выступили против немцев, — в некоторых штатах в 20-е годы преподавание немецкого было даже запрещено — и нацизм.

Как это ни удивительно, необычайно высокий престиж французского языка ничуть не пострадал на двух основных этапах демократизации американской системы высшего образования. Первый из них приходится на конец XIX века, когда построенные по английской модели конфессиональные колледжи свободных искусств были преобразованы в исследовательские университеты, двери которых были открыты для детей эмигрантов из всей Европы, в том числе и Восточной. Гюстав Лансон, который был visiting professor в Колумбийском университете в 1911 году, констатировал высокий «standing» французского языка в эту эпоху, когда он идентифицировался с универсализмом, с правами человека и ценностями Просвещения: прогрессом, справедливостью и терпимостью. Учить французский, внушал он американцам, значит открывать для себя «язык культуры par excellence, язык, изучение которого может содействовать становлению и формированию современного культурного человека»[1]. В те годы, что предшествовали Первой мировой войне, крупные американские университеты стали полем битвы между немецкой и французской пропагандой. И несмотря на то что американский университет следовал германской модели, ценности Третьей республики больше отвечали американской демократии. В ответ на европейское варварство, с которым столкнулись американские солдаты во время войны, были созданы первые Great Books Courses западной цивилизации: американцами владело чувство, что это они должны стать защитниками западной цивилизации, то есть своего рода мультикультурного канона, отвечающего уровню Европы. Поскольку эти университетские программы были в основном классическими, французские писатели никогда не выходили в них на первое место, ибо — вот вам еще одно общее место, которое невозможно счесть заблуждением и которое необходимо принимать во внимание, — французская литература отличается от других европейских литератур тем, что она не породила своего Данте, Шекспира, Гёте, этих божественных гениев, воплощающих в себе национальный язык и культуру. Тем не менее Рабле, Монтень, Декарт и Руссо в этих программах всегда присутствовали, поочередно, а порой и все вместе.

Период между двумя войнами был счастливой порой для французской культуры в Америке. В это время стали переводить писателей круга «НРФ»[2], творчество которых сразу же изучалось в элитных колледжах. В ноябре 1921 года Бернар Фай, которого ожидала незавидная судьба, поскольку при Виши он стал коллаборационистом, писал Прусту: «В прошлом году многие мои студенты из Колумбийского университета выразили желание писать работы или диссертации по вашим книгам»[3]. Другим знаком укрепления французского языка в американских университетах было упразднение в большинстве из них германской модели Romanisches Seminar. Например, в Колумбийском университете в ходе преобразования отделения новых языков и зарубежных литератур из кафедры романских языков, которая была основана в 1890 году одновременно с кафедрой германских языков и литератур, выделились три секции, названия которых указывают на своего рода дисбаланс: «Романская филология и французский язык», «Итальянский язык», «Испанский язык»[4]. Французский язык наследовал благородной дисциплине — филологии, приобретая таким образом научную легитимность. Количество студентов, изучающих французский, не шло ни в какое сравнение с количеством студентов на других отделениях: 1065 академических часов в 1917 году, 2078 в 1927 году, 2095 в 1937 году, 1833 в 1947 году. В последнее указанное десятилетие, когда количество студентов, изучающих французский язык, снижается на 10 %, количество изучающих испанский увеличивается втрое, с 290 в 1937 году до 992 академических часов в 1947 году, то есть с 14 до 54 % по отношению к количеству студентов, изучающих французский язык. Таким образом, новый соперник французского языка обозначился еще до Второй мировой войны. Сегодня испанский язык намного опережает французский во всех американских университетах, однако испанский никогда не пользовался особым культурным престижем и его преподавание всегда носило утилитарный характер.

Второе преобразование социальной структуры американских университетов приходится на послевоенные годы. На первый взгляд, отпечаток аристократизма, свойственный «французскости», не мог сохранить своей привлекательности для выходцев из средних классов, молодых людей и девушек, которые в 60-е годы получили доступ к высшему образованию благодаря уже не семейному положению, а личным заслугам, а также стипендиям и процедурам приема, более или менее нейтральным по отношению к финансовому состоянию семьи (need-blind admission). Тем не менее в силу счастливого совпадения престиж французского языка в Соединенных Штатах получил поддержку от различных влиятельных интеллектуальных и теоретических движений, нахлынувших из Франции на американские университеты. Все это очень хорошо известно, и я не буду на этом долго останавливаться. Экзистенциализм, «новый роман», структурализм, постструктурализм, феминизм, школа «Анналов» — все эти течения французской теории содействовали тому, что «французские исследования» продолжали оставаться на высоте благородных или мажоритарных дисциплин — философии и английского языка. Более того, зачастую они оказывали на них существенное влияние, сохраняя свое отличие от других европейских языков как по статусу, так и, как мы уже видели на примере испанского, по количеству академических часов.

* * *

Мне представляется, что сегодня французский уже не имеет ни былого влияния, ни ауры знака отличия — как теоретического, так и социального, ни в Соединенных Штатах, ни где бы то ни было. После выборов в Национальное собрание 1997 года Стенли Хофман писал в «New York Review of Books»: «Представления о собственной особенности, свойственные французам, заключают в себе несколько элементов: они считают свой язык, свою культуру и свою историю проводниками общечеловеческих ценностей; они считают, что республиканское государство, с одной стороны, определяет, а с другой, соблюдает общечеловеческие интересы; наконец, ими все время движет какое-то неявное стремление к первенству на мировой арене. В настоящее время, в силу посредственного политического положения страны и ослабления традиционных способов ассимиляции, все эти три элемента воспринимаются как угрозы»[5]. Иначе говоря, после нескольких веков известной исключительности ситуация становится, так сказать, нормальной, и французский язык является таким же иностранным языком, как и все прочие. Хуже того, в отличие от прочих иностранных языков, он не имеет ресурсов для того, чтобы защитить себя в современном мире. Чему также есть свои причины, связанные как с современным положением самой французской культуры, так и с контекстом ее рецепции.

Что касается первых, то можно констатировать, что положение французского языка отнюдь не блестяще во всем мире, причем в Европе гораздо хуже, чем в Северной Америке. Вплоть до самого последнего времени в Великобритании действующие правительства оказывали давление на университеты, принуждая их вместо литературного французского языка и культуры вводить курсы технического и делового языка. Насколько мне известно, французский не вызывает особого энтузиазма ни в Италии, ни в Германии, ни в Испании. В ходе моего пребывания в Москве и Санкт-Петербурге, где я выступал с рядом лекций, я убедился, что и там нет какого-то особого влечения к французскому языку. Что касается Африки, то политика Франции в широкой мере способствовала тому, что французский язык уже не связывается с теми ценностями, проводником которых он некогда выступал. Хофман увязывает падение влияния Франции с «французским фундаментализмом», то есть со своего рода сопротивлением процессам социальной модернизации, коль скоро последние предполагают отказ от идей французской исключительности. Тем же самым он объясняет презрение, которое многие наблюдатели — бывшие франкофилы и разуверившиеся франкофоны — демонстрируют по отношению к стране, которой нечем подкрепить свои грезы о величии. В интересующей нас области в 80-е и 90-е годы не появилось ни одного сколько-нибудь притягательного литературного или теоретического движения, которое можно было бы сравнить с теми, что некогда обеспечивали успех и моду на Францию. Это действительно небывалая ситуация, в результате которой культура и литература уже не отождествляются с «французскостью». Итальянские издатели сетуют на современные французские романы, которые слишком абстрактны и слишком интеллектуальны для заальпийских читателей. Самые интересные парижские публикации последнего времени относятся к области политической и моральной философии, после десятилетий господства марксизма, экзистенциализма и структурализма в них заново открывается либеральная традиция (от Токвиля до Раймона Арона). Проблема в том, что такая мысль плохо экспортируется. Глядя из Соединенных Штатов, в ней невозможно увидеть ничего нового, более того, принадлежа, по существу, к интеллектуальному мейнстриму, она кажется банальностью. Тогда как былая привлекательность французской мысли основывалась именно на ее радикализме, якобинстве, терроризме или даже перверсивности. Французская культура дышала парфюмом, в котором смешивались ароматы Старого режима — социального отличия — и Террора, салонов и гильотины, деконструкции и «Шанель № 5». Французская мысль ассоциировалась с разного рода эксцессами, возбуждая ужас и вожделения. Понятно, что вы не поднимете массы, посоветовав им перечитать Токвиля, тем более что в Америке они только это и делали. Очень может быть, что как раз в силу того, что современная Франция чужда любых эксцессов, обожает идею сосуществования, бережно хранит приобретенные права, «французскость» никого особенно и не интересует. Но главное, получается, что Франция, показывая, с каким трудом удается ей преодолевать всякого рода кризисы, никого и ничему больше не может научить; я уже слышу, как мои американские, итальянские и японские коллеги-романисты заявляют, что им пора рассуждать о собственных культурах.

Итак, прошло уже немало времени с тех пор, как до американских, но также британских, русских и японских университетов докатились последние волны французской культуры. Оказавшись жертвой собственного успеха, французская мысль проникла во все гуманитарные дисциплины, привилась на кафедрах истории искусства, английского языка, кинематографа, феминологии, антропологии, архитектуры, но она существует здесь на элементарном, так сказать, уровне, в форме просеминаров, предваряющих основные образовательные программы, как это происходит на кафедрах английского языка, а не в виде самостоятельных исследовательских семинаров. Французская мысль просочилась в базис образования, однако она утратила былое духовное превосходство, интеллектуальное лидерство, многие американцы полагают, что передовой отряд современной теории, ее cutting edge, пересек просторы Атлантики. Такая точка зрения подтверждается прессой (Times Literary Supplement, London Review of Books) и британской издательской политикой, следующей основным тенденциям американской академической жизни. Когда я был в Москве, самые интересные вопросы, которые мне задавались, касались постхайдеггерианца и постлаканианца Славоя Жижека, который стал властителем дум в США и до сих пор почти не переводился на французский язык. Похоже, что в настоящее время в области теории произошло нечто аналогичное переходу эстафетной палочки от сюрреализма к абстрактному экспрессионизму и перемещению столицы современного искусства из Парижа в Нью-Йорк, которые в сфере эстетического авангарда пришлись на первые послевоенные годы. Если сюрреализм стал последним авангардом в искусстве Старого Света, то постструктурализм, по всей видимости, оказался последним авангардным течением европейской теории.

К тому же в настоящее время в сфере гуманитарных наук теория приобрела опасного соперника в лице так называемого мультикультурализма, cultural studies, которые, зародившись в Великобритании, в силу очевидного сродства с postcolonial studies широко развернулись в Соединенных Штатах и распространились в Азии и Южном полушарии, почти повсюду, за исключением Западной Европы и особенно Франции. Я не собираюсь вторгаться здесь во франко-французские дебаты по поводу мультикультурализма: в диатрибах парижской прессы постоянно обнаруживается известный французский антиамериканизм, который мне малоинтересен. Зато для меня важно, как обстоят дела с университетскими дисциплинами в Соединенных Штатах или где-то еще и как это сказывается на общих курсах по литературе и, в частности, по французской культуре. Ибо современный мультикультурализм является в общем и целом внутренним или даже домашним мультикультурализмом. Он учит нас вниманию к другому или другой, живущим скорее среди нас, а не у себя дома, вниманию к тому чужому, что живет в нас, а не чужому как таковому, самому по себе. К тому же он опирается на постхайдеггеровскую герменевтику, согласно которой мы, имея дело с другим или другими, не способны отрешиться от наших предустановленных схем понимания и мышления, теоретических гипотез и прочих предрассудков. Если следовать такой предпосылке со всей строгостью, что, судя по всему, и происходит в случае с identity politics, поскольку идентификационная политика нацелена на то, чтобы представлять сообщества на всех уровнях общественного пространства в точной пропорции с их численностью, то американский мультикультурализм является собственно внутриамериканским мультикультурализмом, то есть мультикультурализмом этносов и национальных сообществ, существующих на федеральной территории и использующих американский язык (или языки). Понятно, что, в отличие от итальянского или испанского, французскому здесь нет места, поскольку ни одно из внутренних сообществ не может счесть его родным языком, повысить его самоуважение — raise its self-esteem — и придать ему больше влияния — повсеместно распространяются неологизмы to empower и empowerment[6] — через его изучение. Замыкание в домашних сообществах противостоит сегодня идеологической уловке melting pot[7], которая воспринимается как инструмент угнетения меньшинств; упрочение этнической гордости является теперь одной из важнейших задач образования; новые постколониальные ценности предполагают политику протекционизма, перед лицом которой французская культура кажется совершенно безоружной. Поскольку Европа издавна — по меньшей мере, на протяжении двух столетий — представляла собой гегемонизм, колониализм, сначала политический, а затем и культурный империализм, этот мультикультурализм не скрывает своего антиевропейского характера. При этом ясно, что французский язык находится на особом положении, поскольку, как ни один другой иностранный язык, он все время отождествлялся с элитарностью и исключительностью, а также потому, что ни одно из местных сообществ не может его использовать для освобождения от национального гнета. На настоящий момент такие вещи, как рационализм, права человека и универсализм, которые долгое время рассматривались как восхитительное наследие, переданное Францией всему человечеству, считаются инструментами западной гегемонии, культурного якобинства или, хуже того, предпосылками всех современных тоталитарных режимов. Не избегает критики даже французский феминизм в лице Бовуар или Сиксу, его подозревают в эссенциализме, ибо он предполагал существование некоей «женщины», woman в единственном числе, и, не обращая внимания на то, что речь идет о женщине белой, буржуазного круга, пытался навязать эту модель в деле освобождения всех на свете женщин. Многие американки, снискавшие себе известность в качестве профессоров французской литературы, вместе со своими культурными ресурсами перешли на кафедры английского языка, достигнув тем самым политического примирения с предметом своих курсов и изысканий, перед нами своего рода recovering Francophiles, разочарованные франкофилки. К несчастью, не только «французские исследования», но и весь мир исполнен разочарованной франкофилией.

В то же самое время и как бы симметрично другие иностранные языки вполне успешно наверстывали отставание от французского. Преодолевая расистский изоляционизм, итало-американское сообщество способствует современному процветанию итальянского языка, который еще совсем недавно учили, словно это мертвый язык, только для того, чтобы читать в подлиннике Данте или, самое большее, для занятий по литературе раннего Возрождения и истории искусств. Я не говорю даже об испанском языке, который отныне можно считать не европейским языком, а вторым государственным языком Америки. Кафедры испанского языка, специализирующиеся в основном на латиноамериканских штудиях, пользуются преимуществами, предоставляемыми постколониальным и вспомогательным исследованиям. Кому сегодня придет в голову изучать французский, сочтя это мотивом эмансипации или приобретения влияния? Сам ход истории и африканская политика Франции превращают французский язык в нечто все более и более неприемлемое для огромной диаспоры по всему миру. Исключение составляют гаитянцы, и на мои курсы, причем только в Нью-Йорке, а это особый случай, всегда записываются несколько из них. Еще детьми они оставили свою родину и, когда поступали в Колумбийский университет, говорили только по-английски. Для всех остальных французский вполне может казаться этакой суммой социального гегемонизма, культурной элитарности и интеллектуального высокомерия, словом, ценностями, которые больше не в ходу. Отсюда происходит искушение, коль скоро у французского языка метрополии или того, что называли метрополией во времена, когда существовали колонии, нет никаких шансов быть реабилитированным во имя какой-то подчиненной культуры, — делать ставку на франкофонию, то есть на литературы и культуры бывших колоний, благодаря чему иные и надеются спасти положение французского языка и культуры в американских университетах. Впрочем, не выступает ли франкофония и наиболее жизнеспособной частью современной франкоязычной литературы?

Согласно имеющимся статистическим данным (American Council on the Teaching of Foreign Languages, ноябрь 1996), число учеников государственных школ, выбравших испанский язык, составило в 1994 году 64,8 % от общего числа изучающих иностранный язык (против 63,8 % в 1990 году), французский — 22,9 % (против 26,9 %), немецкий 7,2 % (против 6,7 %), японский 0,6 % (против 0,8 %). Уменьшение доли французского среди прочих иностранных языков вполне ощутимо — 3,7 %. А в высшем образовании цифры еще тревожнее: французский был выбран 27,4 % студентов в 1986 году, 23 % в 1990 году, 18 % в 1995-м (снижение на 25 % в период 1990–1995 годов), в то время как число студентов, изучающих испанский язык, постоянно возрастает: 53,2 % от общего числа студентов. Интерес к немецкому языку также падает: 12 % в 1990 году против 8,4 % в 1995-м (спад более чем на 28 %, несмотря на небольшой подъем в 1989-м). То же самое и с русским: 3,4 % в 1990 году против 2,2 % в 1995-м (спад после окончания «холодной войны» более чем на 45 % по общему числу студентов). В то время как доля студентов, выбирающих японский, возрастает (соответственно 2,3 % и 3,9 %). Несмотря на то что французский язык остается первым среди вторых иностранных языков (поскольку испанский следует считать вторым первым языком Соединенных Штатов), в некоторых штатах, где изучение языка является обязательным, преподаватели французского вынуждены переквалифицироваться на испанский.

* * *

Итак, теперь французский уже не тот, что был раньше. Он стал более заурядным, утратил былой престиж, похоже, что нет больше никакой французской исключительности. Или же все-таки есть? Но уже не позитивного, а негативного плана. Ибо как раз то, что некогда определяло французскую исключительность, а именно универсализм, на который притязал французский язык, а через него и вся французская культура, явно проигрывает тому культурному релятивизму, который распространяется не только в США, но и по всему миру. То есть очень может быть, что к концу XX века французский язык не просто становится чем-то заурядным, нейтральным — просто иностранным языком, как и все прочие, — но и впадает в особую немилость, которая в чем-то сродни его былой исключительности и которая явно не в состоянии стать основой культивирования некоего позитивного отличия. Хотя весьма возможно, что я сам попадаю во власть иллюзии, желая видеть во французском языке нечто исключительное, пусть даже на сей раз речь идет о той исключительной немилости, которой повсеместно пользуется в наше время французский язык. В интервью, опубликованном в газете «Монд»[8], Эдуар Балладюр говорил, что французам пора отказаться от мысли, что они могут учить весь мир. Мы же ограничимся констатацией нынешней заурядности французского языка и не будем поддаваться упадническим настроениям, что опять-таки вернуло бы ему ауру исключительности. Признаем, что французский не обладает больше былым престижем, но признаем также, что этот престиж был в общем, как и любая другая привилегия, чем-то ненормальным, из ряда вон выходящим и тем самым был обречен рано или поздно исчезнуть. Иными словами, мы вернулись к нормальной ситуации, или, точнее, мы впервые оказались в нормальной ситуации, когда французский язык не имеет особых привилегий, но вместе с тем и не страдает фатальным отставанием от других языков. Нам остается рассмотреть здесь, какие последствия может иметь это изменение статуса французского языка в организации его преподавания за пределами Франции.

* * *

Как правило, это преподавание строится по модели, интегрирующей язык, литературу и культуру (цивилизацию). Это классическая филологическая модель, в рамках которой единство «язык-литература-культура» совпадает с духом нации или народа, но не в биологическом, а именно в филологическом смысле этого понятия. В практическом плане это означает, что зарубежная кафедра французского языка представляет собой замкнутую структуру, организующую преподавание и языка, и литературы, и культуры. Например, в Соединенных Штатах профессора преподают литературу докторантам; докторанты преподают язык студентам младших курсов; наконец, молодые преподаватели и наиболее зрелые докторанты преподают литературу студентам старших курсов. Такая модель вполне успешно существует с XIX века, оправдывает себя с экономической точки зрения (она позволяет финансировать обучение в докторантуре), однако в настоящее время возникают определенные сомнения в ее целесообразности, проистекающие главным образом из того, что лингвистическое и культурологическое образование легитимируется исключительно через литературу.

Действительно, спрос на французский среди студентов младших курсов, если таковой вообще существует, чаще всего направлен на изучение прикладного или специального языка (французский деловой, юридический, технический или туристический…). Докторанты далеко не всегда в состоянии обеспечивать преподавание прикладного языка, для чего необходимы более квалифицированные преподавательские кадры. Отнюдь не намереваясь превратить кафедры французского языка в филиалы института Берлица, мы должны признать, что начинающие студенты имеют полное право (тем более что почти повсюду, за исключением разве что Франции, они довольно много платят за высшее образование) на лучшее преподавание иностранных языков, более профессиональное или, по меньшей мере, более адаптированное к их потребностям. Существует масса доводов в пользу того, чтобы разделить преподавание языка и литературы и объединить преподавателей различных языков в рамках одного университетского подразделения, располагающего необходимыми педагогическими, техническими (фоновидеотеки) и информационными ресурсами. Строго говоря, прикладная лингвистика или дидактика иностранных языков не зависят от какого-то отдельного языка (language specific). Иными словами, весьма вероятно, что преподавание французского языка только выиграет, если его отделить от преподавания французской литературы и перенести на самостоятельную кафедру иностранных языков. В некоторых университетах уже переходят или даже перешли на эту альтернативную модель (в частности, в США и Италии).

Вместе с тем очевидно, что в наши дни в модели «язык-литература-культура» литература уже не выступает ведущим элементом. В традиционной филологической модели XIX века литература находилась в самом центре: с одной стороны, она являлась мостиком между языком и культурой, с другой — открывала доступ к тому и другому. Литература была своего рода «королевской дорогой», ведущей к духу нации. В наши дни это уже не так. Прежде всего это связано с тем, что книга уже не является единственным источником информации, наряду с ней существуют фильмы; вместе с тем сегодня наряду с историей литературы существуют такие дисциплины, как история цивилизаций, ментальностей, культур… На фоне затруднений, с которыми связано сегодня распространение французской мысли за пределами Франции, на первый план выходят два имени, которые как нельзя лучше обозначают то, что в качестве современного введения в культуру соперничает с литературой или идет ей на смену: Пьер Бурдьё и Роже Шартье, — не говоря здесь о «Местах памяти» Пьера Нора, которые почти повсеместно воспринимаются как панацея. Но в культурной социологии Бурдьё или в истории книги Шартье о литературе говорится менее всего литературно. Во всяком случае, литература более не может притязать на ту ведущую роль в организации «французских программ», которую она играла в прошлом. Впрочем, многие преподаватели французского языка и литературы были бы только рады, я в этом убежден, если бы эта непосильная задача не ставилась более только перед ними, если бы она возлагалась также на историков, социологов. Таким образом, кризис французского языка заключается прежде всего в переживаемом современным миром кризисе литературы: и французский язык страдает от него больше, чем другие языки, поскольку он в гораздо большей степени отождествлялся именно с литературой.

То есть под сомнением оказывается сама модель (литературоведение, санкционирующее преподавание языка и культуры), в соответствии с которой мы существовали на протяжении целого века, но особенно ощутимым образом с момента окончания Второй мировой войны. Что может заставить нас задаться вопросом, — я выскажу сейчас чудовищную вещь, — не будет ли лучше для литературоведения, для науки о литературе, в современном ее понимании, если французская литература (отделенная от языка и культуры, которые будут преподаваться на кафедре прикладных иностранных языков) будет переведена на кафедры древних языков и литератур, короче говоря, если мы согласимся скорее относиться к французскому как к мертвому языку, чем приспосабливаться к некоему воображаемому спросу (в идеальном случае это спрос мультинациональных компаний, которые заинтересованы в найме местных франкоговорящих сотрудников, при том что им довольно трудно обеспечить себя компетентными англоговорящими сотрудниками, а если это уже достигнуто, они ими вполне удовлетворяются). На кафедрах Classics, где преподается греческий и латынь, но также и итальянский, мы (или, по крайней мере, те из нас, кто не останется без работы в результате такой реорганизации) сможем спокойно заниматься своими учеными изысканиями. В конечном счете, разве с весьма недавних пор преподаватели французской литературы не сталкиваются с необходимостью говорить по-французски? И следует признать, что далеко не все из них говорят блестяще: среди медиевистов вообще мало кто свободно говорит на языке. Ведь от преподавателей древнегреческого не требуется говорить на новогреческом. Почему же от специалистов по французской литературе XVIII века требовать, чтобы они говорили на языке XXI века? Чтобы они знали современную Францию, которая, к слову будет сказано, не так уж интересна, и приобщали к современной французской культуре подростков постколониальных обществ?

Целая масса вопросов связана с этим еретическим предложением (если уж я буду упорствовать в своей роли адвоката дьявола). Если французский (для нужд литературы) перейдет на кафедры античных языков, греческого и латыни, тогда совсем не обязательно будет уметь говорить о ней по-французски. И почему бы в кругу литературоведов не говорить о французской литературе на новоявленной латыни нашего времени, на койне XXI века, то есть на английском? По крайней мере, мы сможем читать друг друга, тогда как публикации на родном языке — на немецком или японском — приводят к взаимонепониманию. Почему бы не провести этот коллоквиум, где я говорю о французском языке, на английском, ведь в этом случае он способен привлечь к этим проблемам гораздо более обширную аудиторию? Я понимаю, что то, что говорю, невыносимо слушать многим из присутствующих. Но ведь следует понимать, что если удел французского заключается в том, чтобы стать древнегреческим языком XXI века, что в общем-то не так уж и плохо (если не говорить о современных греках), то удел английского языка — это удел кухонной латыни: глобализация английского языка — broken English — в качестве основного языка общения явно не содействует процветанию культуры, по крайней мере в нашем ее понимании. К тому же существуют определенные национальные традиции: в Японии занятия по французскому ведутся по-японски, тогда как в Соединенных Штатах сейчас их принято вести по-французски. Но это только с недавних пор и, думается мне, ненадолго: довоенное поколение преподавателей плохо говорило на языке, два следующих за ним поколения хорошо говорили по-французски. Но все это заканчивается. Германистам, например, вообще не свойственен этот языковой фетишизм: курсы по немецкой литературе чаще всего читаются по-английски, даже если преподаватель немецкого происхождения. Причина тут, конечно, и в том, что аудитория не способна воспринимать эти курсы на немецком языке, чего пока не скажешь о французском. Однако есть и другое объяснение: овладение иноязычной культурой не обязательно предполагает высшую лингвистическую компетенцию. Заметим здесь, что не существует ни понятия германофонии, ни понятия англофонии. Так или иначе, но я должен поставить этот вопрос: следует ли мне согласиться говорить о французской литературе на английском языке? Мне случалось отвечать на него положительно, например, когда я выступал в скандинавских странах: помню, я читал по-английски лекцию о Прусте, вслед за которой был семинар на французском, лекция была необходима для этого семинара. Когда Марк Фюмароли приехал в качестве приглашенного профессора в Колумбийский университет, где я заведовал кафедрой французского языка, я попросил, чтобы один из двух его курсов читался на английском языке: таким образом он был открыт и для студентов, изучавших историю искусств. Выйти за рамки французского — значит выйти за рамки университетской дисциплины, в результате его пребывание в Колумбийском университете имело больший резонанс. Французский язык уже не в состоянии рассчитывать на защиту со стороны тех, кто говорит только по-французски, равно как и французская литература не в состоянии сама защитить себя (много ли среди нас историков или социологов?).

Париж

Перевод с французского С. Фокина