Сильвер Лотренже Иностранные агенты (Журнал «Semiotext(e)» и его открытие Америки)
Сильвер Лотренже
Иностранные агенты (Журнал «Semiotext(e)» и его открытие Америки)
В Соединенных Штатах 80-е годы по-настоящему начались вместе с публикацией журналом «Semiotext(e)» серии черных книжек по французской теории под названием «Foreign Agents» («Иностранные агенты»). Заголовок означал именно то, что и имелось в виду: открыто заявить о себе как об «иностранных агентах» в Соединенных Штатах значило вырвать почву из-под ног у тех, кто стал бы за это осуждать (а такие были). Иностранным агентом считается всякое лицо, распространяющее письменные тексты (пропаганду) и состоящее на службе иностранной державы. Оно обязано в течение 48 часов заявить о себе в Вашингтон. На самом деле заголовок был довольно обманчивым: «Semiotext(e)» не состоял ни на чьей службе, даже на французской (ему за это не платили), да и на американской тоже. Его замысел был оставаться чуждым стране, из которой он вышел, а равно и стране, где он обосновался. Опираясь на американский континент, «Semiotext(e)» решительно поворачивался к морю. Он не представлял никого, кроме себя самого и Нью-Йорка.
До тех пор журнал выходил довольно нерегулярно; новая книжная серия была предназначена не заменить его, а просто расширить его влияние. Собственно, он и раньше это делал иными средствами — в частности, путем разнообразных «мероприятий», организуемых в Нью-Йорке с целью поддержания прямого контакта с публикой: лекций, рок-концертов, больших собраний (таких, как нашумевшая встреча, посвященная Уильяму Берроузу), вечеров в модных клубах, галереях и других непривычных местах. У него уже имелась устойчивая читательская аудитория, состоявшая из молодых художников, преподавателей, панков и политических активистов, однако с созданием новой серии ему предстояло заметно подняться в культурном статусе. Это отвечало глубоким переменам на нью-йоркской художественной и интеллектуальной сцене. Журнал кое в чем предвосхитил их, но в Соединенные Штаты нельзя безнаказанно заносить заразу (это испытал на себе Фрейд), и неудивительно, что все повернулось иначе, чем мы ожидали. В отличие от Франции, в Соединенных Штатах, чтобы что-либо уничтожить, ему не ставят препятствий, а заставляют перерасти себя (по крайней мере, свой внешний образ), пока оно не станет уродливым и не похожим само на себя. Несомненно, что со стремительным ростом «французской теории» как культурного движения работа журнала оказалась чуть более на виду. Это началось с публикацией «Симуляций» Жана Бодрийяра[173], которые имели громкий успех. Две другие книги, изданные в том же году, — «On the Line» («На линии») Жиля Делёза и Феликса Гваттари и «Риге War» («Чистая война»), диалог-обзор Поля Вирилио и Сильвера Лотренже — произвели эффект не сразу, зато с начала 90-х годов ничье более воздействие не было столь глубоким. В итоге новая книжная серия с самого начала развернула весь круг тем, которым предстояло волновать американскую культуру в течение двадцати следующих лет. Особенно кстати оказалась книга Жана Бодрийяра, которую читали порой даже наперекор ей. В 1983 году американские художники пытались одолеть европейскую (немецкую и итальянскую) неоэкспрессионистскую живопись, используя образы масс-медиа и рекламы. «Симуляции» как будто бы лили воду на их мельницу, и успех книги был оглушительным. В результате в художественную среду проникла какая-то неощутимая туманность, как раз перед тем как случился предвидимый приступ паранойи по Оруэллу. В течение нескольких месяцев все тревожно спрашивали себя: состоится ли «1984 год»? На это надеялись — но нет, было уже поздно (или еще рано). Общество зрелищ сделалось обществом зрителей, а паноптикум Фуко — кольцом Мёбиуса. Все ожидали Джорджа Оруэлла а пришел Бодрийяр.
Оруэлл предрекал бесконечную войну за мир, но в начале 80-х появилась «чистая война» — сама политика превратилась в войну, которая ведется другими средствами. Рональд Рейган добился утверждения бюджета «звездных войн», социальные программы сокращались как шагреневая кожа, а Советский Союз переживал самую настоящую имплозию. Наступала очередь Соединенных Штатов совершить то же самое в замедленном темпе — обрушиться под собственной тяжестью, как позднее обрушились башни Всемирного торгового центра. В «Симуляциях» излагалась программа этого самоуничтожения. С помощью «Прецессии симулякров» и «пустыни реального» прекрасно описывался новый пейзаж, где мираж возникает раньше образа. Америка опровергала факт собственного существования. Был ли президент Соединенных Штатов действительно президентом? Профессиональный актер, он был похож на реальное лицо, но находился по ту сторону вымысла, по ту сторону добра и зла; он был своим собственным симулякром. Обыкновенные люди тоже не были по-настоящему собой; в них не осталось их собственной субстанции. В то время как бедные, выброшенные на улицу, исчезли из социального дискурса, не-бедные радостно втягивались в добровольное рабство. Конвейерная сборка заменялась «сборной жизнью». 80-е годы стали непрерывным праздником Карьеры, направляемым Новой экономикой.
Как же смогла произойти столь резкая перемена в общественном климате? Возьмем для примера эволюцию искусства и художественной среды в Нью-Йорке. В конце 70-х годов город еще был какой-то градостроительной ошибкой, пустырем, ямой, где каждый напрягал силы, чтобы выжить. Зато это был доступный, подвижный город, широко открытый во внешний мир. Художники жили как бы особым племенем. Они были белыми, интеллигентными и «чистыми», профессионально бедными и нематериальными. Было чувство, что все находятся в одной лодке, участвуют в каком-то особо важном опыте. Группируясь в пещероподобных мастерских нижнего Манхэттена, они создавали искусство, не предназначенное на продажу. Они все время толковали о деньгах, потому что не имели их. Мысли их были далеко отсюда, они жили Концептами, а между тем земельные спекулянты не зевали и строили там и сям свои доходные дома, готовясь подмять под себя весь город. За несколько лет ситуация полностью переменилась. Банки резко либерализовали кредитную политику, земельная спекуляция более не знала удержу. День за днем настоящих художников выгоняли из их нор, вновь воцарялась живопись на продажу, картины, которые попадали к торговцам: рематериализация искусства совпала с детерриториализацией художественного мира, отныне широко вливавшегося в биржевой рынок (теперь художники писали деньги). Не нужно было далеко искать, чтобы увидеть, как работают потоки капитала, поглощая все новые территории, пожирая небольшие кварталы и даже целые жизненные уклады и выплевывая вместо них свои клубы, галереи, роскошные магазины, — настоящая процессия симулякров.
Нетрудно было распознать здесь те явления, карту которых составили Делёз и Гваттари в «Анти-Эдипе» (1972). В этой книге они описывали анархию и множественность потоков, неотъемлемо присущие развитому капитализму. Эта книга выразила собой мощное воздействие идей мая 1968 года, в ней планка была поднята выше, чем у Маркса, они поняли, что капитал — не просто репрессивный механизм, безжалостно извлекающий добавочную прибыль, на самом деле он постоянно создает новые ценности и открывает новые возможности. В конечном счете капитализм всегда и все поглощает, и дальше сопротивляться ему приходится изнутри, перенаправлять его потоки, постоянно переходить на новое место. Отсюда открывались перспективы скорее стратегические, чем идеологические: отказываясь от традиционных антагонизмов — классовой борьбы, военного строя и партийной бюрократии, которые склонны к закоснению, — следовало лучше понять, как реально функционирует капитализм. Конечно, во Франции, с ее долгой традицией сверхцентрализации и мелочной бюрократической опеки, такие теории казались чем-то вроде научной фантастики. Зато эти теоретические вымыслы оказывались странно реалистичными по другую сторону Атлантики: на заре 80-х годов Нью-Йорк функционировал как центральная лаборатория капитала и естественный пункт назначения для французских мыслителей. Оставалось навести мост. Эту задачу и взял на себя «Semiotext(e)».
Чтобы прийти к этому выводу, мне понадобилось время и несколько непредвиденных потрясений. Я приехал в Нью-Йорк в 1972 году, преподавать в Колумбийском университете. Почти в то же время образовалась группа семиологических исследований, членами которой были, в частности, Влад Годзич, Дени Олье и Джон Рейчмен, которые в дальнейшем все получили известность в области теории. Но лишь в 1973 году возникла мысль об издании журнала. У меня уже был кое-какой опыт в этом деле — я основал в Сорбонне журнал «Этрав», а в 1958–1961 годах возглавлял «Парилеттр», орган Национального союза студентов. Я также сотрудничал вместе с Переком в журнале «Линь женераль». И я с самого начала был участником «теории». В Доме словесности в Сорбонне я долгое время вел циклы лекций с участием новых критиков и философов, сам слушал лекции Ролана Барта и Люсьена Гольдмана в Школе высших практических исследований. Это было еще до взлета структурализма в 60-х годах и его быстрой дискредитации в последующие годы, до всего того, чему американцы в конце концов присвоили имя «французской теории».
Поначалу «Semiotext(e)» не пользовался никакой финансовой поддержкой. Каждый из членов первоначального редакционного комитета — в большинстве своем студенты французского департамента — заплатил взнос в пятьдесят долларов. Первые номера тяготели к тематике всякого рода «семиотических альтернатив» (название номера, вышедшего в 1974 году, с участием Гваттари и Юлии Кристевой): таковы два номера о Соссюре «Два Соссюра» и «Анаграммы Соссюра» (1975), один из которых был совместным с журналом СЕРФИ «Решерш». Затем последовали номера о субъективности: «Ego Traps» («Ловушки субъективности»), «Батай» (1976, под редакцией Дени Олье), «Возвращение Ницше» (с участием Деррида, Делёза, Клоссовского, Джона Кейджа), об «Анти-Эдипе» (1977). Вскоре журнал вышел за рамки академической среды и организовал свой первый большой публичный форум — конференцию «Шизокультура», посвященную тюрьмам и безумию. По моей мысли, требовалось не просто «обсуждать» идеи, но одновременно восстанавливать связи с остатками движения 60-х годов в Америке. Поэтому мы приглашали людей неуниверситетских — писателей, художников и активистов, — которые размышляли об обществе в терминах, быть может, и не очень аналитических, зато часто более клинических и резких. Мне казалось, что художники — такие, как Джон Кейдж и Уильям Берроуз, которых я пригласил принять участие в дискуссии, — это американский эквивалент французских мыслителей, «художники-философы» в ницшеанском смысле слова.
Поначалу все шло без осложнений. Гваттари, ставший моим близким другом, уговорил Делёза приехать вместе с ним в Нью-Йорк; кстати, оба они оплатили поездку за свой счет. Фуко, преподававший тогда в Бразилии, согласился сделать у нас остановку по пути домой. (Он еще работал над «Историей сексуальности» и хотел почитать в Нью-Йоркской публичной библиотеке какую-то иезуитскую карманную книжку о воспитании детей.) В то же самое время, в ноябре 1975 года, Р. Д. Лэинг совершал поездку по Новой Англии и согласился сделать крюк, чтобы встретиться с Фуко. Среди прочих участников были американский радикальный психиатр Джоэл Коувел, философ Артур Данто и активистки радикального феминизма Ти-Грейс Аткинсон и Джуди Кларк. (Значительно позже я узнал, что Джуди Кларк, обладавшая незаурядным политическим умом, состояла в «Черной освободительной армии» и участвовала в знаменитом налете на фургон компании «Бринке». Сегодня она все еще сидит в тюрьме.) Французы знали творчество Берроуза и Кейджа и с уважением относились к нему, им не была чужда мысль о том, что искусство и философия могут во многих вещах идти рука об руку.
Конференция оказалась последним «контркультурным событием» 70-х годов. Две тысячи человек присутствовали на этом собрании, которое быстро превратилось в столкновение между Старой и Новой левой, между французами и американцами. Активисты, профессора, феминистки и марксисты в процессе «перестройки» (академической) в течение трех дней встречались на арене и порой яростно спорили между собой на двух языках. (При этом у нас было всего полдюжины переводчиков.) В конце концов половина аудитории ушла с доклада Коувела слушать Фуко и Гваттари в каком-то маленьком импровизированном зале; сторонницам Аткинсон удалось согнать с эстрады Гваттари. Что же касается Делёза, то он спокойно рассказал по-французски в общих чертах об их еще не опубликованной «ризоме», рисуя на доске диаграммы корней и трав. Фуко, уже сравнительно больше известный в Америке, дал для прочтения доклад по-английски о «детской сексуальности», не преминув довольно резко попенять американским ученым, склонным принимать свою антирепрессивную критику за реальное действие. В различные моменты конференции среди публики поднимались агенты-провокаторы из «Лейбор комити» и «Линдон Ларуш», обвиняя Фуко и Лэинга в тайной работе на ЦРУ и вызывая немало волнения и истерии в зале и в умах (в том числе в умах докладчиков). Так, перерастая свои первоначальные семиотические устремления, «Semiotext(e)» по-настоящему появился на свет, гарцуя сразу на двух континентах, словно ковбой на родео.
Конференция «Шизокультура» была явно неудобной для университета, и это сразу же сблизило меня с художественными кружками Сохо и нижнего Манхэттена. Тогда мне пришло в голову побеседовать с американскими художниками — Джеком Смитом, Филипом Глассом, Стивом Райшем или Робертом Уилсоном, чтобы наладить контакты и собрать материал для журнала. Слушая, как они рассказывают о своей работе, я надеялся навести их на возможные теоретические размышления. Между тем наш первоначальный редакционный комитет начал разбредаться по разным американским кампусам, и постепенно его заменили молодые художники, особенно живописцы и кинематографисты, подбиравшиеся в ходе различных встреч: Пэт Стейр, Майкл Обловиц, Кэтрин Бигелоу, Дениз Грин, Диего Кортес и Мартим Авильес. Некоторые были из Колумбийского университета (из департамента кино), другие заметили наш журнал, отклики на него в масс-медиа и добровольно вызвались оформлять его макет. Уже готовившиеся номера продолжали выходить, но было просто решено, что вместо рассеявшегося комитета я буду поручать замысел и подготовку каждого номера различным редакторам.
Основная идея заключалась в том, что в этих номерах абсолютно все должно зависеть от избранной темы — выбор шрифта, иллюстрации, соотношение между колонками, между статьями или между статьями и фотографиями и т. д. Другое решение состояло в том, чтобы не печатать никакой критики (отход от университета) и никаких рецензий (отход от артистических кружков) — только «первичные» статьи, непосредственные документы, интервью, фотографии, художественную прозу, и все это должно было перекликаться на странице с помощью коллажей, переосмысленных автоцитат… Все следовало делать без вторичных откликов, но согласно сложной структуре. Номер «Шизокультура-I», об искусстве и безумии, слегка переработанная версия конференции в Колумбийском университете, вышел в 1978 году тиражом две тысячи экземпляров. Он разошелся затри недели, и такой немедленный интерес обнадеживал. Это было также предостережением. Проведя в Нью-Йорке несколько лет, я понял, что не должен удовлетворять чьих-либо запросов и подчиняться какой-либо институции, университетской или артистической. Нужно было постоянно сталкивать одних с другими, находить себе место в промежутках, менять его, при необходимости даже создавать его для себя.
Из-за этого пришлось аннулировать уже готовившийся и даже очень ожидаемый второй номер «Шизокультуры» (его сделали бы как придется, потому что он шел после первого). Следующие номера, независимо от своей темы, стремились сохранять инициативу, направляясь туда, где нас не ждали (безумие/искусство/политика/секс), каждый раз освобождаясь от части публики и завоевывая себе новых читателей. Главным было двигаться быстрее и не туда, где нас ждут. Это требовало немалой интуиции, а также и удачи, ведь каждый номер готовился от двух до четырех лет.
Номер «Автономия: Постполитическая политика» (1980) резко порывал с линией, которой мы следовали до тех пор. Это были оригинальные свидетельства об автономистском движении в Италии. Продолжая политический проект 1968 года, Автономия сумела придать политике коллективные анархо-ризоматические формы, после чего была объявлена преступной благодаря неслыханному сговору между ИКП, христианско-демократическим правительством и Красными бригадами. В апреле 1979 года ее исторические руководители были брошены в тюрьму. Следующим летом я съездил в Италию и встречался с самыми разными ее группами, от постмодернистского болонского крыла, узревшего форму сопротивления в техническом уме, и до троглодитского коллектива «Вольчи», вместе с которыми я некоторое время жил в римских сквотах. Я также установил контакт с идеологами движения (Франко Пипермо, Тони Негри, Оресте Скальцоне), находившимися на нелегальном положении или в тюрьме. Мне хотелось привлечь внимание американских левых к их судьбе, но реакция оказалась неутешительной: левые были в союзе с еврокоммунизмом и предпочитали не вчитываться внимательно в обвинения автономистов в терроризме. Тут-то я и подумал, а не был ли в конечном счете прав Фуко. Как бы то ни было, предвидя недоверчивую редакцию читателей, мы придумали для этого номера (как всегда, с юмором) очень строгую обложку, почти как у учебника — она и была скопирована с учебника биологии, изданного в Массачусетском технологическом институте, — с целью рассеять «террористическую» ауру, созданную в Италии вокруг Автономии. (Еще один пример изменений, вносимых в каждый номер: у нас всегда все зависело от «концепта».) Впрочем, все это ничего не дало. В Соединенных Штатах так никто и не пошевельнулся. За неимением лучшего, мы организовали серию панк-концертов под названием «Автономия», чтобы распространилось хотя бы само это название. Надо было найти адекватный ответ. Хорошенько подумав, я в конце концов нашел нечто такое, что могло больше всего задеть вождей американской академической левой (в общем и целом весьма пуританской), — номер о сексе. И мы сразу же начали его готовить.
Скоро он зажил своей особой жизнью. Задача была не в том, чтобы как-то там побаловаться порнографией. Совсем наоборот — если не считать обложки, номер «Полисексуальность» (1981) в итоге не содержал в себе ни одного эротического изображения, одни только взятые из прессы фотографии катастроф (инстинкт смерти: этот номер, редактируемый покинувшим фрейдовскую школу Франсуа Перальди, поворачивал к Лакану). Кроме того, упорствуя в своем решении, мы не просто исследовали понятие пола (gender), но вздумали взорвать любые классификации, создавая походя категории ad hoc, не поддающиеся никаким попыткам логической систематизации: мягкий пол, институциональный пол, жидкий пол, пищевой пол, болезненный, животный, дискурсивный и т. д. Кроме того, чтобы отвадить любителей сенсационного чтива, мы напечатали весь текст заглавными буквами на компьютере, что делало чтение более трудным. Наконец, фото для обложки были сделаны не только соблазнительными, но и тревожащими: на первой странице обложки неопределенного пола мотоциклист сидел в седле в кожаной куртке и с голым задом; на четвертой — тяжелое фото, найденное в морге: мазохист-трансвестит, в которого затолкнули огромный искусственный член, и тело его уже разлагается. Тем самым были сближены вплотную слишком публичные и слишком приватные аспекты секса, оставаясь непримиримыми. Внутри номера теория (Лакан, Гваттари, Лиотар, Делёз, Барт, Окенгем) сталкивалась с разнообразными текстами и документами, непосредственно исходящими из американской культуры. Цель была все та же: интуитивно-чувственным путем стимулировать размышление, намечать сопоставления, которые давали бы выход в другие области. В общем, задачей было раскрыть «французскую теорию» вовне, а не замыкать ее в себе, не фетишизировать ее, как это уже начинало делаться в Соединенных Штатах.
Годом раньше, ожидая выхода номера «Полисексуальность», я испробовал другую, более оперативную, поистине журналистскую форму. Идея была в том, чтобы за три недели выпустить «спецномер» о дискуссии, которая разделяла в ту пору американских геев. Я обратился к Джозефу Кошуту, изобретателю концептуального искусства, работавшему с типографскими шрифтами, с просьбой сделать верстку этого номера. Текст был напечатан на пишущей машинке ИБМ и увеличен до журнального формата. Тема была весьма деликатной, почти невозможной для обсуждения, так как речь шла о педофилии («Man/Воу Love»). Но ведь именно и следовало заставить людей размышлять над такими проблемами, где они реагируют, повинуясь страсти! Вопрос был не в том, чтобы занять какую-то позицию, а в том, чтобы проблематизировать ее любыми средствами, в том числе и с помощью довольно радикального и в данном случае просто акробатического юмора. Прежде всего, был выбран крупный кегль, специально для пожилых читателей (обычно ведь считают, что педофилы — это похотливые старцы). И действительно, на развороте под обложкой можно было увидеть фотографию-архетип (Сары Чарльзворт), изображающую похотливого старичка и с ироническим подзаголовком: «этот номер, напечатанный „large type“ (крупными буквами), предназначен для „людей с широкими взглядами“» [qui ont une grande largesse de vue]. В номере участвовали Ги Окенгем, Кейт Миллетт, Мишель Фуко и Дэвид Торстед, представлявший NAMBLA, ассоциацию американских педофилов. Я даже попросил у Торстеда его фото в возрасте двух лет, и оно также было крупно напечатано на другом развороте под заголовком «Young Lust» («Юный извращенец»). Номер дополняли интервью с подростками о природе их желания. Наконец, крупным шрифтом был воспроизведен текст законов, которыми в разных американских штатах регламентируются половые контакты и где содержатся просто потрясающие по детальности описания. Собственно, единственные в номере порнографические описания были здесь, на стороне закона. В своем заключении я говорил не столько о самом явлении педофилии, безответственном и неразрешимом, сколько о его инструментализации, совершенно очевидной в той охоте на ведьм, которая шла тогда по обе стороны Атлантики: обществу, которое само на свой лад развращает детей, да и вообще все на свете, обязательно нужны монстры, чтобы восстановить свою моральную девственность.
Номер, непосредственно предшествовавший началу книжной серии, был, вероятно, самым удачным из тех, которые редактировал я сам, и длительное время, которое мне пришлось доводить его до ума (не менее двух лет), стало одной из главных причин моего решения заняться изданием не журналов, а книг. Кроме того, речь в нем шла о Германии, которая меня интересовала во многих отношениях. Для него был избран заголовок «The German Issue» — что значит одновременно «Германский вопрос» и «Германский выпуск». Первоначально этот номер задумывался как продолжение номера об итальянской Автономии. В политике Германия, как и Италия, искала выхода из терроризма (часто на путях государственного контртерроризма — точно такого же жестокого) и одновременно из своей разделенности. Я рассчитывал рассмотреть как можно внимательнее феномен германских «альтернативных» движений, более сплоченных, чем автономисты, а также культуру сквоттеров. Но у меня в уме была и еще одна задача: молодое поколение нью-йоркских художников-панков, с которыми сблизился «Semiotext(e)», разрабатывало неоэкспрессионистскую эстетику по немецким образцам. Они романтизировали насилие, в частности немецких террористов, особенно из RAF, и я предполагал прояснить для них эту сторону дела — в Италии я научился опасаться ее последствий. Я задумал этот номер за два года до того, как немецкие, так же, впрочем, как и итальянские художники-неоэкспрессионисты добрались до Нью-Йорка в начале 80-х годов, то есть он вышел точно вовремя. К тому же нью-йоркские художественные критики, почуяв себе угрозу на своей собственной территории, злобно отвергали своих европейских противников и обвиняли их, совершенно безосновательно, в фашизме. Парадоксальным образом мне, еврею, пришлось защищать Германию, работая одновременно в нескольких планах: освещая сложные отношения между Соединенными Штатами и Германией, «колонизированной» после Второй мировой войны; проводя различие между законным насилием берлинских сквоттеров и идеологическим гангстеризмом RAF; опровергая обвинения нью-йоркских критиков и показывая, как Германия — вернее, молодые поколения немцев — действительно покончили с нашим общим прошлым.
В начале 80-х годов в Берлине я познакомился с Хайди Парис и Петером Генте, хозяевами маленького издательства «Мерве Ферлаг». Их издательская политика была довольно близка к нашей, и мы решили вместе работать над этим номером. В нем также главным был общий концепт. Скажем, в «Шизокультуре» страницы делились на две вертикальные колонки, в соответствии со стереотипом, приписывающим шизофренику раздвоение личности. Это деление давало повод к всевозможным манипуляциям, из которых особенно впечатляющей была одна: случалось, что колонки двух разных статей, размещенных рядом и схожих по типографскому оформлению, читались непосредственно одна за другой, что создавало довольно-таки бредовый дискурс. Напротив, страницы немецкого номера делились горизонтально стеной — но то была стена фотографий, и на фотографиях были стены. Эта фотостена тянулась от Уолл-стрит в Нью-Йорке до Берлинской стены, включая в себя и Стену плача. То есть показывалось, как стена разделяет и две Германии, однако между двумя частями страницы было много переносов или даже просто перестановок. Номер заканчивался «комиксом», где кстати рассказывалась история Хайди — девушки из Гитлерюгенда, изнасилованной русскими «освободителями», затем спасенной американскими «джи-ай» и в конце концов полюбившей Америку. Замыкая круг, немецкий номер заканчивался картинкой, где Хайди клянется в верности американскому флагу. Более тонкий прием заключался в том, что перед каждой из четырех глав была помещена большая негативная карта Берлина (одна из которых, если вглядеться внимательнее, оказывалась планом Нью-Йорка), и отдельные фрагменты этих карт, будучи склеены вместе, образовывали огромную свастику. Однако свастика оставалась лишь виртуальной, состоящей из кусочков, и можно было надеяться, что она такой и останется. Действительно, ничто ведь не доказывало, что фашизм не возродится вновь где-то еще, в какой-то иной форме, там, где его меньше всего ожидают.
Подготовка немецкого номера имела одно непредвиденное последствие. Маленькое берлинское издательство «Мерве Ферлаг» выпускало книги тех самых авторов, которых печатал и «Semio-text(e)». Я безуспешно пытался убедить нескольких американских издателей выпустить их книжное издание — «континентальная философия», как называли ее тогда, казалась им слишком специальной и не имеющей никакой перспективы в Соединенных Штатах. Делать было нечего, и, вернувшись в Нью-Йорк, я задумал воспользоваться маленьким форматом берлинских книжек (кое-что изменив в оформлении), чтобы создать серию французской теории «Foreign Agents», которой суждено было стать знаменитой во всех англосаксонских странах, а для некоторых людей даже предметом «культа». Серия непосредственно соответствовала линии журнала, где сознательно исключались любые вторичные тексты — предисловия, примечания, комментарии. Ее прямой задачей было показать Америке французскую теорию в ее собственном виде; зачем пить какие-то «игристые» вина, когда есть настоящее шампанское?
Между тем журнал продолжал выходить, однако его номера стали еще более редкими, и сменявшие друг друга группы редакторов не всегда в равной мере заботились о поисках визуального ряда, поэтому различие между журналом и книгой мало-помалу исчезало. Вышел тонкий и полный намеков, несколько претенциозный номер «Оазис», стремившийся в порядке снобизма наоборот пройти незамеченным, что ему вполне и удалось; потом вышел очень толстый и хаотичный номер об Америке под названием «Semiotext(e) USA», который, по крайней мере, соответствовал огромным размерам оных; следующий, «Semiotext(e) SF», был уже скорее антологией — впрочем, очень богатой, — чем журнальным номером; выпущенный в два раза большим форматом номер о «деконструкционистской» архитектуре быстро разошелся, но из-за своего маньеризма и избыточной графики оказался почти нечитаемым. Хотя журнал и продолжал выходить из года в год (один номер о Канаде, другой — о культурном импорте и т. д.), хотя и сегодня готовится замечательный номер о Бразилии, все же ясно, что лучшая его пора осталась в прошлом. Основной интерес переместился на что-то иное. Отчасти дело в том, что мне так и не удалось найти никого, кто бы посвятил его выпуску всю свою энергию, как я сам это делал на протяжении целого десятилетия. Но переменился и весь мир вокруг. Постепенно исчезли промежутки между различными институциями. Университет и мир искусства образуют теперь сплошной культурный континуум, критический дискурс, распространению которого мы содействовали, как раз и послужил стиранию любых специфических отличий, а вместе с ними и любой возможности играть на них.
Первые «агенты», вышедшие в 1983 году, — Делёз и Гваттари, Поль Вирилио и Жан Бодрийяр — были французами, но наше предприятие являлось американским, насколько мог им быть проект, связанный с заграницей. Книги делались маленькими, черными, тонкими и демонстративно лишенными всякой аннотации или научного комментария. Они изготовлялись так, чтобы их можно было сунуть не только на стеллаж, но и в карман кожаной куртки; они были не настолько толстыми, чтобы их принимали всерьез. И в самом деле, критики тщательно избегали их цитировать, обращаясь к оригинальному французскому тексту или к каким-то иным, более благонадежным источникам, как будто в этих томиках было что-то не совсем респектабельное. Их можно было читать в метро, словно газету, по нескольку страниц, чуть ли не наугад. Они выглядели гладко, незаметно, в безупречном симбиозе с тогдашним Нью-Йорком, они как бы отражали собой эстетику нового мирового порядка: нечто прочное и портативное, компактное и с хорошим соотношением «эффективность — стоимость», менее дорогостоящие в производстве, чем журнал, тогда как на книжных полках они сохранялись гораздо дольше. Они были легкими, но стремительными, как молния. Они словно не давали остановиться и почесать в затылке, они тут же спешили куда-то еще.
Эти книги были также своего рода бомбами замедленного действия, объединенный эффект которых ощущался в течение целого десятилетия, порой не тогда и не потому, как я сам ожидал. «На линии» Делёза и Гваттари — сборник, включавший эссе «Ризома», — получил известность лишь в конце 80-х годов, в тот момент, когда французская теория, от деконструкции Деррида до психоанализа Лакана, уже давно утвердилась в мире искусства и в университете. В конечном счете прием, встреченный Делёзом и Гваттари в Соединенных Штатах, был обусловлен не столько их левыми позициями, сколько растущей популярностью Интернета, странным образом предвосхищенного их теориями «ризомы», де-центрированной и обратимой модели. (В этом недоразумении была какая-то ирония, поскольку Интернет, или АРПА, вел свое происхождение от военной технологии, предназначенной обойти последствия ядерных взрывов.) Подобная же деполитизация произошла и с Вирилио, о котором я впервые услышал от итальянских автономистов. В Америке пришлись ко двору не столько его навязчивая озабоченность войной, сколько его поразительные экстраполяции, трактующие об исчезновении пространства и о воздействии сообщений «в реальном времени» на современную реальность. Читая «Pure War», американцы абстрагировались от ее катастрофических предсказаний, рассматривая ее в позитивно-программном плане, как набросок завтрашнего дня — «постчеловеческого» и соблазнительного.
Любопытным образом, первым «настоящим шампанским» оказался Бодрийяр, чей политический путь был довольно извилист. Как и всякий уважающий себя французский интеллектуал, он начинал как левый. И действительно, обе его книги, уже переведенные ранее в Америке, — «Зеркало производства» и «К критике политической экономии знака» — вышли в издательстве «Телос пресс», близком к франкфуртской школе. Однако его критика «божественной левой», и прежде всего ФКП, обеспечила ему поддержку правых — но они вскоре оставили его, как только он стал поклонником Америки, страны, которая поражала его тем, что, в отличие от Франции, у нее нет ни истории, ни интеллектуального комплекса. Для него то была осуществленная Утопия — гиперреальность в космическом масштабе. (Действительно, хотя «идеологически» Бодрийяр и Вирилио располагались по разные стороны баррикады — Вирилио хотел больше реальности, а Бодрийяр не хотел ее вовсе, — но их работы сближались между собой в Америке, где начинало оформляться «трансполитическое» видение мира.) Тем не менее Бодрийяр был экстраполятором, а не нигилистом, каким его считали большинство людей во Франции. В худшем случае он был агентом-провокатором, который дразнил своих противников и тут же отскакивал в сторону, чтобы они теряли равновесие от собственного замаха (власть — это черная дыра, в которую всегда нужно загонять других). В лучшем же случае он был поэтом и метафизиком, упражнявшим свой ум, чтобы дойти до пределов полемики, целью которой была лишь его собственная целостность. Хотя Делёз и Гваттари всегда с пренебрежением относились к его мнениям, Бодрийяр оказался персонажем именно того рода, который они сами же прославили в «Анти-Эдипе», — детерриториализированным, чудесно спасенным, божественно безответственным. Этакий французский Джефф Кунс. Они просто не могли согласиться, чтобы кто-то еще устраивал «шизопрогулку» по их собственным идеям.
Когда мы в первый раз встретились с Бодрийяром в Лос-Анджелесе в конце 70-х годов, мы гуляли с ним по пляжу. Он уже хорошо знал Калифорнию (и «пустыню реального»), будучи приглашен за несколько лет до того Фредриком Джеймисоном преподавать в Сан-Диего. Мы разговаривали об «Истории сексуальности» Фуко. Очаровательный ответ Бодрийяра — «Забыть Фуко» — вызвал во Франции некоторый шок. Он нападал на «ницшеанцев» (Делёза и Гваттари), обвиняя их в сохранении тех самых понятий централизации, которые они якобы низвергали, а попутно замечал, что власть у Фуко и желание у Делёза взаимно исключают друг друга. (Впоследствии и сам Делёз обратился к этому вопросу.) Оба они довольно прохладно встретили книжку Бодрийяра, но это не значило, что ее вопросы не следовало рассматривать всерьез. Она прослеживала логику системы вплоть до последних ее убежищ, и это могло обладать эвристической ценностью. В конце концов, именно так все и происходило в Соединенных Штатах. Он замечательным образом опирался на спираль власти по Фуко, чтобы с ним покончить, и для Америки это было лучшим введением в пароксистическую стратегию, характерную как для Бодрийяра, так и для Вирилио. Я предложил издать «Forget Foucault», и Бодрийяр согласился, пошутив: «Можно было озаглавить это „Remember Foucault“» («Помните о Фуко»). Мы не могли предвидеть, что вскоре после этого Фуко умрет. Издавать книгу «Забыть Фуко» стало уже невозможно. Вместо этого я решил выпустить «Симуляции».
Примерно через полгода после выхода книги в Нью-Йорке я вместе с французскими культурными службами организовал цикл лекций Бодрийяра в нескольких университетах Плющевой лиги Восточного побережья — и это был полный провал. На лекции никто не приходил. Тогда я предложил обратиться к художественному миру, который все время ищет новых идей, — но тут нам даже не пришлось делать никаких попыток.
Неоэкспрессионистская живопись, принесенная из Германии и Италии, начинала утрачивать свою власть, и ее место стали занимать молодые американские художники: Ричард Принс, Дженни Хольцер, Синди Шерман, Роберт Лонго. «Симуляции» появились точно вовремя, фактически давая теоретическую базу для нового подъема американского искусства. На протяжении нескольких лет их вовсю «приспосабливали», как будто возможно было заново проиграть ситуационистскую стратегию «захвата» культурной индустрии изнутри. Дебор не обманывался на сей счет, и он твердо отказался иметь что-либо общее с искусством — американский же художественный мир по большей части делал вид, что не знает об этом, и вновь поднимал на щит ситуационизм. На самом деле Бодрийяр был еще враждебнее ситуационистов к художественному миру, но он сам не сразу это осознал. Уже в течение значительного времени он отрицал всякую возможность занимать критическую дистанцию, так как «критика» сама составляла часть того, что ею обличалось, и фактически всегда предшествовала тому, что она критиковала. Это не помешало художникам понять «симуляцию» как хитроумную стратегию реапроприации подгнивших социальных знаков, как форму критики рынка, способной «демистифицировать» медиатическое общество и ритуалы потребления. На самом деле все обстояло наоборот. Такие художники придавали масс-медиа авторитет искусства, и неудивительно, что их стали расхваливать. «Артфорум» поспешил включить имя Бодрийяра в свой редакционный совет, даже не спросив его согласия. Наконец-то он добрался до Америки.
Своим раскованным полухудожественным стилем, своей кажущейся простотой и тонко-ироническими ходами «Симуляции» сумели осуществить то, что до тех пор не удавалось сделать ни одной теории и что с самого начала пытался другими средствами и другими текстами сделать «Semiotext(e)»: заставить публику усваивать идеи, а не только модные термины. То была наконец-то книга поп-философии, которая, казалось, не требовала никакого специального таланта, но вместе с тем оставалась в высшей степени аллюзивной. Она давала своим читателям почувствовать себя умными. Возможно, большинство из них и не вполне понимали, к чему клонит Бодрийяр, но разве не все было сказано названием «Симуляции»? Больше и доискиваться было нечего. Достаточно было показать знание этой книги или же буквально включить ее в свое произведение. Тот, кто это делал, оказывался причастен ее специфической ауре: «Симуляции» стали своего рода фетишем, защитой от тревожной необходимости создавать что-то оригинальное в период художественной инфляции и всеобщей воспроизводимости. Легко критиковать, когда тебе мало что сказать: оставалось только найти новый «угол зрения». Художники не сознавали, что для Бодрийяра, художника в теории, важно было только одно — заставить размышлять.
Мгновенный успех Бодрийяра, вероятно, был обусловлен превращением узкого художественного мирка 70-х годов в одну из главных рыночно ориентированных профессий, освященную авторитетом престижных художественных школ, множеством богатых галерей и грандиозных музеев. Конкуренция была сильнейшей, а шансы добиться признания — слабыми. Такая ситуация вызвала какую-то панику среди тех, кто с благословения своих родителей массами ринулись в Нью-Йорк, мечтая стать художниками. Нечего было и ожидать, что их подготовка позволит им оценить тонкости философа, разыгрывавшего на сцене свое собственное исчезновение как прием, не поддающийся никакой интерпретации. Напротив, они принялись возносить его имя и подталкивали его отплатить им тем же: если «Артфорум» сумел его захватить, то почему не они? Они не сознавали, что «символический обмен», как он практиковался Бодрийяром и в творчестве, и в жизни, — это нечто прямо противоположное вежливому обмену. В обмен он ничего не давал, а тех, кто осмеливался на него ссылаться, знай вел к чему-то фатальному — катастрофическому.
Таковых было множество. Менее чем за два года «Симуляции» были прочитаны, кажется, всеми без исключения нью-йоркскими художниками. Влияние Бодрияйра неуклонно возрастало вместе с безнадежными попытками его использовать (к счастью, эта задача неосуществима). В 1987 году Бодрийяра пригласили выступить с престижной лекцией «Искусство и американская культура в двадцатом веке» в музее Уитни, и билеты на нее были раскуплены еще за два месяца. (Одновременно сорок художников — в том числе Нэнси Сперо, Леон Голлуб и Тим Роллинз — открыли «антибодрийяровскую» выставку в галерее «Уайт коломз». Впрочем, она была направлена не столько против самого Бодрийяра, сколько против тех, кто свято усвоил мысль о том, что «реальность» не существует, а потому отказался от политики.) Я организовал еще одну дискуссию с Бодрийяром в Колумбийском университете для нескольких сот художников-энтузиастов, которые не попали на лекцию в музее Уитни, и они дружно устремились на нее. В каком-то смысле это была «Шизокультура» наизнанку: отныне безумие утвердилось в художественном мире. От Бодрийяра сразу же потребовали высказаться о «школе ситуационистской живописи», а он просто отклонил эти притязания. «Ситуационистской школы не может быть, — сказал он, — потому что симулякр не может быть изображен. Это значит совершенно ошибочно понимать то, что я писал». Эта резкая отповедь сразу же стала известна всей стране. Один из моих коллег по Колумбийскому университету, озадаченный как словами Бодрийяра, так и несколько неприличным требованием публики, заметил: «Не знаю, чего они от него ждут. Он ни о чем таком не говорил». Знаки почтения художников к Бодрийяру представляли собой истерическое требование защитить их; они умоляли Бодрийяра принять вместо них власть, которой у них не было, а он взял да и оттолкнул их в черную дыру. Дело в том, что сам художественный мир превратился в симуляцию самого себя, подобно тому как искусство, которое он создает, стало симуляцией искусства, где есть множество знаков, где нет ни оригинала, ни оригинальности. Любопытным образом, «Симуляции» показали, что художественная продукция, отмеченная паникой, сделалась доводом против самого искусства.
Нас, конечно, очень радовало такое внимание, но это не исключало и определенного беспокойства. Америка умеет все уничтожать особым, позитивным способом — передозировкой. Наступало время вновь сменить парадигму. Коль скоро французская теория грозила стать модой, нужно было найти ей эквивалент где-то еще — в самой Америке. Так была создана новая книжная серия, параллельная первой. Это была уже не «французская теория», а художественная проза по-американски — более или менее маргинальных писателей из Ист-Виллиджа, особенно женщин, которые писали от первого лица, но не для того, чтобы говорить о себе, а наоборот, чтобы задавать вопросы о внешнем мире. В общем, это то, чего мог бы потребовать от литературы Делёз, — выйти из себя с пером в руке. В конце 80-х годов, когда уже начал ощущаться отлив теории, а Камилла Палья начинала там и сям обличать — довольно-таки демагогически — «иностранную и косную идеологию» Лакана-Деррида-и-Фуко, одним словом, Иностранных Агентов, была начата серия «Native Agents» («Отечественные агенты») журнала «Semiotext(e)», во главе которой стала Крис Краус, кинорежиссер, близкая к нью-йоркским поэтам и сама писательница. В серии вышли две книги: «Walking Through Clear Water In A Pool Painted Black» («Сквозь светлую воду в бассейне, выкрашенном в черное») Куки Мюллера и «If You’re a Girl» («Если ты девушка») Энн Роуэр. Машина завертелась вновь. Да, впрочем, она и не останавливалась. Мы двигались вперед.
Нью-Йорк
Перевод с французского С. Зенкина