ЭРКМАН-ШАТРИАН[7] © Перевод. В. Шор
ЭРКМАН-ШАТРИАН[7]
© Перевод. В. Шор
I
Каждого писателя я рассматриваю как творца, который пытается вслед за господом богом заново создать целый мир. Перед его глазами — творение господне; он изучает населяющие землю живые существа, изучает всю природу, а затем старается пересказать нам, что он видел, показать в обобщенном виде мир и его обитателей. Но он не может воспроизвести все таким, каково оно есть само по себе; ведь он видит предметы и явления сквозь призму собственного темперамента; что-то он отсекает, что-то добавляет, меняет, и в конце концов мир, который он представляет нам, оказывается миром, изобретенным им самим. Вот почему в литературе существует столько разных миров, сколько писателей; у каждого автора свои персонажи, живущие своей особенной жизнью, и изображаемая им природа тоже у него своя, и осеняют ее чужие, неведомые нам небеса.
А когда сколько-нибудь значительный писатель опубликует восемь — десять книг, становится уже совсем нетрудно определить, в чем своеобразие того мира, который он нам показывает. Критик с легкостью устанавливает черты, которые роднят между собой персонажи, действующие в этих книгах, — он как бы прощупывает зондом их нутро, анатомирует их души и тела, и отныне, стоит им попасться ему на глаза, он тотчас безошибочно узнает их по некоторым неизменным признакам, каковыми в одних случаях являются достоинства, в других — недостатки. Становится окончательно ясным, каков предельный кругозор писателя. Теперь критик видит перед собой жизнь всего этого мира и может судить о его размерах, о его истинности, сравнивая его с творением божьим.
Чтобы меня лучше поняли, приведу в качестве примера «Человеческую комедию» Бальзака. Этот гениальный человек, по-видимому, однажды посмотрев вокруг себя, обнаружил, что обладает необычайно острым зрением, способностью проникать взглядом прямо в души людей, обшаривать все закоулки их сознания, одновременно подмечая характерные черты их внешнего облика, иначе говоря, — видеть современное ему общество сразу с лицевой стороны и с изнанки. По его мановению, как из-под земли, явился целый мир; этот мир, созданный человеком, не обладает величием творения божия, по похож на него всеми своими недостатками и некоторыми достоинствами. Перед нами — все общество, от куртизанки до невинной девы, от растленного негодяя до мученика долга и чести. Правда, жизнь этого мира порой выглядит какой-то ненастоящей, — солнце светит в нем тускло; среди толпы персонажей задыхаешься, не хватает воздуха, — но иногда слышишь такие неподдельно человеческие голоса страсти, рыдания или смех, что веришь: перед тобой живые люди, наши братья, страждущие так же, как и мы сами, — и невольно плачешь вместе с ними.
Так как мне предстоит рассматривать здесь произведения писателя, чье имя за последнее время приобрело заслуженно высокую репутацию, я считаю необходимым прежде всего заняться вопросом о том, какой мир он сотворил. Надеюсь, что такая метода критики существенно поможет мне изъяснить публике результаты моего анализа, познакомить ее наиболее полно с тем талантливым автором, о котором я намерен высказать свое суждение.
Мир Эркмана-Шатриана — это мир простой и наивный, реальный до мельчайших деталей и фальшивый до оптимизма. Характерным его свойством является сочетание большой правдивости в деталях физического, материального плана и беспредельной лжи в изображении душевной жизни персонажей, всегда смягченном и приглаженном. Сейчас я поясню свою мысль.
Эркман-Шатриан не написал ни одного романа — если с этим словом связывать представление о смелом и добросовестном проникновении в глубины человеческого сердца. Каждый его персонаж — это кукла, чрезвычайно правдоподобно двигающая и руками и ногами. Такая кукла умеет плакать и улыбаться по заданию, она исправно произносит то, что ей полагается, она даже живет какой-то тихой, вялой жизнью. Пусть перед вами продефилирует десяток таких марионеток, и вы увидите, что все они на удивление похожи друг на друга своим духовным обликом. Каждая из них совершает какие-то действия, соответствующие ее полу и возрасту, у всех них — у молодых и у старых, как у мужчин, так и у женщин — одинаковые чувства, одинаковая наивность, одинаковая доброта. Да, конечно, среди них изредка встречается негодяй, но как он, этот негодяй, бывает обычно жалок и как сразу становится видно, что автор не привык изображать подобные натуры! Это, на мой взгляд, большой недостаток того мира, что создан Эркманом-Шатрианом. В его мире нет людей различного душевного склада и потому нет борьбы человеческих страстей. Писатель построил в соответствии со своими личными вкусами некий образ, и по этой модели он с небольшими модификациями создал затем все персонажи, которые населяют его книги. Впрочем, человек сам по себе вообще мало его интересует; он ищет драматизма не в душе человека, а во внешних событиях. Последнее полностью объясняет его беззаботность в отношении индивидуальности персонажей. Созданные им фигуры интересны, главным образом, своим внешним правдоподобием; они действуют под влиянием простых и отчетливо выраженных побуждений; короче говоря, они существуют, главным образом, для того, чтобы поддерживать и направлять действие. Автор никогда не изображает ту или иную человеческую личность ради нее самой, никогда не добирается до души персонажа, не ставит себе целью внимательно проследить различные ее состояния — ее падения и взлеты. Когда он все же пытается показать жизнь сердца, он словно сразу утрачивает ту топкую наблюдательность, которую он проявляет, доколе речь идет о внешних деталях; он неминуемо впадает в слащавую пошлость, живописуя картины, исполненные, можно сказать, весьма благородных чувств, по, в общем, нестерпимо фальшивые. Его мир недостаточно дурен, чтобы жизнь его была подлинной жизнью, а не ее имитацией.
Возьмите теперь этих деревянных кукол, среди которых одни выточены с замечательным искусством, а другие вырезаны из чурок, наспех, как попало, и поместите их в обстановку, изображенную натурально и правдиво, — и вы получите мир Эркмана-Шатриана в полном виде, каким он представился мне самому. Этот мир утешителен, и к нему сразу же проникаешься глубокой симпатией. Испытываешь дружелюбное чувство к его обитателям, бесцветным, прекраснодушным личностям, выражающим, по замыслу автора, доброту, страдание, нравственное величие; они располагают к себе своей неземной безмятежностью, своей детской наивностью. Они не живут нашей жизнью, не ведают наших страстей. Эти существа похожи на нас, но они чище, благороднее, чем мы; они производят весьма отрадное впечатление, но достигается оно ценой правдоподобия. Я отказываюсь верить в то, что они всамделишные люди; однако мне бывает приятно провести часок-другой среди этих прелестных марионеток, которые значительнее меня, ибо они во всех отношениях совершенны, хотя одновременно и ничтожнее, ибо все в них выдумка и ложь. А зато как прекрасна страна, в которой они живут, как правдиво живописуются пейзажи! В театре из картона и дерева делаются декорации, здесь — действующие лица. Поля живут, плачут и смеются; солнце ярко светит, и величественная природа предстает перед нами во всем своем могуществе, восхитительно переданная энергичными и верными штрихами. Невозможно выразить словами, что за удивительные ощущения вызывает у меня это причудливое смешение лжи и правды; как я уже сказал, тут создается впечатление, прямо противоположное тому, которое производит на нас театр. Это все равно, как если бы мир божий был населен не людьми, а автоматами.
Правдивости в передаче физических, материальных деталей недостаточно, чтобы сделать произведения Эркмана-Шатриана великими; они обладают, однако, другим достоинством. Марионетки, о которых я веду речь, совсем ничего бы не стоили, если бы они только и умели, что воспроизводить с механической точностью наши жесты и интонации. Но, не вложив им в грудь живое, бьющееся сердце, автор наделил их нравственной идеей. Ими руководит непреодолимое стремление к справедливости и свободе. Во всех произведениях Эркмана-Шатриана ощущается какая-то свежая, бодрящая атмосфера. Каждая книга — это идея; персонажи представляют собой сталкивающиеся аргументы, и победу всегда одерживает доброе начало. Этим объясняется слабость в описании любовных переживаний; писатель на редкость неумело обращается со страстями; он не в состоянии придумать ничего лучшего, чем ясная, лучезарная любовь, правда, весьма возвышенная, но слишком уж однообразно слащавая. Напротив, в тех случаях, когда дело касается борьбы за человеческие права и свободу и писателю не приходится заниматься жизнью нашего сердца, он обращается с нами, как с заводными игрушками, пренебрегая индивидуальностью человека, и пишет страницы публицистического характера, нечто вроде историко-философических диссертаций, в которых персонажи являются лишь условными фигурами или машинками, завод которых поставлен так, чтобы они выказывали радость или горе и вызывали своими действиями порицание или одобрение.
Фантастическое в произведениях Эркмана-Шатриана также играет немалую роль. Давнишнее пристрастие этого писателя к сверхъестественному несколько объясняет отсутствие у него заботы о правдивом изображении человеческой души. Впрочем, его рассказы о потустороннем мире обладают достаточно большой впечатляющей силой — именно благодаря тому, что он умеет натурально изображать мир посюсторонний. Он выходит за пределы реальной жизни, но так, что и не заметишь, когда явь сменяется сновидениями. Правдоподобие сохраняется и при изображении несуществующего. Однако и здесь любой персонаж — продукт чистого авторского произвола: тот, кому положено быть злым, выглядит как настоящее пугало, тот, кому задана доброта, носит вокруг головы нимб святого. Очевидно, что, отправляясь в область фантазии, автор еще меньше заботился о жизненной подлинности своих героев. Конечно, какую-то сторону человеческой души он воспроизводит, но делает это настолько тенденциозно и однообразно, что его персонажи в конце концов наскучивают читателю. И в своих фантастических повестях, и в своих исторических рассказах Эркман-Шатриан обошел истинно человеческие драмы, не показав столкновения чувств и различных характеров.
Я не зря упомянул здесь о Бальзаке. Пример нашего величайшего романиста понадобился мне не для того, чтобы повергнуть в прах автора, которого я разбираю, но для того, чтобы отчетливее выявить характер его дарования, сопоставив с ним дарование прямо противоположного типа. Мне было бы крайне досадно, если бы в моем обращении к этому имени усмотрели неблаговидный критический прием, состоящий в использовании чьих-то выдающихся заслуг для отрицания более скромных заслуг другого человека. Всякому понятно, какая пропасть разделяет мир Бальзака и мир Эркмана-Шатриана, а мне легче пояснить свои мысли, сопоставляя эти две творческие системы.
Итак, с одной стороны, перед нами — целое общество, пестрое и беспокойное, некое большое разветвленное семейство, представленное в полном своем составе, причем каждый, кто к нему принадлежит, ведет себя по-своему, у каждого — свои переживания и страсти. Семейство это расселено по всей Франции, представители его обитают в Париже и в провинции; оно живет жизнью нашего века, знает те же горести и радости, что и мы, одним словом, является подобием нашего собственного общества. Произведения Бальзака отличаются бесстрастием научного исследования; они ничего не проповедуют, ни к чему не побуждают; они представляют собой правдивый, без обиняков и смягчений, отчет писателя о том, что он наблюдал в действительности, — и ничего больше. Бальзак смотрит вокруг себя и рассказывает; на каком предмете остановить свой взгляд, ему довольно безразлично; важно для него одно: суметь все рассмотреть и обо всем сказать.
С другой стороны, мы видим небольшую группу личностей с весьма утонченной душевной организацией. Всех их, обитателей второго из рассматриваемых нами миров, можно пересчитать по пальцам. Это — наивный влюбленный юноша, неопытная и доверчивая девушка, добрый старичок резонер, отечески наставляющий молодежь, ворчливая, но тоже добрая и преданная старушка и, наконец, некая героическая личность — воплощение благородных чувств. Народец этот проживает в затерянном уголке Франции, в эльзасской глуши; он придерживается старинных обычаев, и его образ жизни совсем не похож на наш. У них там самый настоящий золотой век. Старики работают, выпивают, курят; молодые люди — либо солдаты, либо музыканты, либо вовсе бездельники; девушки — гостиничные служанки, дочери богатых крестьян или горожан — все являют собой пример порядочности и чистоты; они в любых обстоятельствах остаются верны своим возлюбленным и никогда им не изменяют. Страсти, терзающие нас, не сотрясают ни одно из этих существ; они словно удалены на миллионы лье от Парижа, и в них нет ничего от нашей современности. Возможно, некоторые из охарактеризованных выше простодушных персонажей представляют собой превосходные портреты эльзасских крестьян и мастеровых; художник, несомненно, кое-что списывал с натуры; но подобные образы не могут быть не чем иным, как выражением особых пристрастий художника, а когда они заполняют одиннадцать томов, они наводят на читателя скуку, ибо без конца повторяют друг друга; достойна сожаления предвзятость писателя, твердо решившего показать нам только маленькую часть общества, вместо того чтобы показать все общество в целом. Каждый рассказ смахивает на легенду в наивной передаче чистого душой ребенка; рассказы эти дышат такой непорочностью, они так бесхитростны, что не удивительно было бы услыхать их из уст двенадцатилетнего подростка. Можно догадаться, во что превращается наш охваченный лихорадкой мир, пройдя такое очищение.
Персонажи, действующие в этих слащавых историях, сверкают ангельской белизной. Рискуя даже впасть в противоречие с самим собой, я позволю себе, наконец, сказать, что здесь, в сущности, нельзя говорить о персонажах во множественном числе, нельзя говорить об особом их мире, ибо фактически в наличии имеется только один типический персонаж, состоящий из таких компонентов, как кротость, простодушие и справедливость, плюс к тому, быть может, немножко эгоизма, и он-то приобретает разные обличья, меняя пол, возраст и манеру поведения. Мужчины и женщины, люди молодые и старые — все они суть одна и та же душа. Бальзак воплотил страсти человеческие в сильных и ярких индивидуальностях. Эркман-Шатриан взял два-три чувства и наделил ими несколько десятков кукол, изготовленных по одному образцу.
Я не могу назвать романами произведения Эркмана-Шатриана. Это — рассказы, если угодно, легенды, новеллы, а также исторические повести, сцены военной жизни. Теперь мне нетрудно высказаться по поводу каждого из них и, таким образом, подкрепить примерами изложенное мною общее суждение о творчестве данного писателя.
Ради большей ясности я разделю созданные доселе и опубликованные в одиннадцати томах сочинения Эркмана-Шатриана на две категории: рассказы в собственном смысле слова и исторические повести.
II
Сочинения Эркмана-Шатриана содержат три тома фантастических рассказов: «Волшебные сказки», «Сказки с берегов Рейна», «Сказки гор». На мой взгляд, это слабые произведения. Наибольшим достоинством автора является здесь упоминавшаяся мной точность деталей, благодаря которой читатель не знает, где кончается явь и начинаются сновидения. Но эти рассказы не идут в сравнение с рассказами Эдгара По и Гофмана, виднейших мастеров этого жанра. Американский рассказчик, повествуя о галлюцинациях и чудесах, выказывает все же в рассуждениях на редкость строгую логику и с математической точностью пользуется приемом дедукции; немецкий рассказчик пишет вдохновеннее, фантазия его более прихотлива, образы более оригинальны. В общем, рассказы Эркмана-Шатриана — это искусно стилизованные легенды, главный интерес которых состоит в весьма удавшемся автору местном колорите, при долгом чтении, впрочем, начинающем надоедать. Они походят на поблекшие от времени старинные эстампы с рисунком, выполненным в давно отжившей манере, с наивными виньетками. Конечно, здесь есть и остроумные находки, и изысканные философские фантазии, удивляющие своей неожиданностью, есть истории, в которых ужасное и странное обладают известной внушительностью, захватывают и потрясают читателя. Однако в этой области чистого вымысла можно создать подлинно замечательные произведения, лишь обладая выдающимся дарованием. Я далек от того, чтобы отрицать за Эркманом-Шатрианом умение писать с талантом в этом трудном жанре, и я даже признаю, что он — один из тех немногих в наши дни писателей, кому вполне удались фантастические рассказы. Но так как он написал впоследствии вещи более значительные, более своеобразные, то да будет позволено критику лишь бегло, не расточая похвал, обозреть эти ранние произведения, которые, конечно, никак не предвещали опубликованных позднее исторических повестей автора. Я не могу здесь подробно рассмотреть ни одного из этих очень коротких и очень многочисленных рассказов, но, повторяю, некоторые из них заслуживают пристального внимания. Наши дети прочтут их с удовольствием, особенно потому, что они принадлежат автору «Госпожи Терезы».
«Исповедь кларнетиста» состоит из двух рассказов: «Таверна майнцского окорока» и «Воздыхатели Катрины». Здесь я восхищаюсь, — не могу притворяться, будто это не так, — обступающей меня атмосферой нравственного здоровья и добросердечия. Обе новеллы так целомудренны, так прелестно наивны, что я едва осмеливаюсь притронуться к ним, боясь, как бы от моего грубого прикосновения не потускнели краски и не улетучился аромат. Одна из них — это история влюбленного бедняги-музыканта, который теряет свою милую. Другая, быть может, еще более трогательная, повествует о любви молодого школьного учителя к прекрасной Катрине, богатой кабатчице. Под конец Катрина оставляет с носом всех местных заправил и дарит поцелуй школьному учителю, вознаграждая его за долгое молчаливое обожание богатством и своей любовью. Эта история, бесспорно, — самая волнующая из всех, написанных Эркманом-Шатрианом; по моему мнению, она — шедевр по части изображения чувства. Автор выразил в ней свою собственную личность, ту самую творческую личность, которую я выше попытался характеризовать, — со всеми присущими ей чертами, такими, как душевная мягкость, доброта и наивность, внимание к деталям, полнокровное здоровье и жизнерадостность. В тот день, когда он написал «Воздыхателен Катрины», он завершил тот этап своего творчества, который я буду называть его первой манерой. Сжатость этой новеллы, правильно найденное соотношение между ее содержанием и объемом делают ее настоящей жемчужиной среди творений рассказчика; благодаря этим качествам значение ее не раздувается излишне, а то, что в ней действительно есть, от отсутствия претензий предстает лишь в более выигрышном виде.
Мне не очень нравится «Прославленный доктор Матеус». Этот рассказ об ученом докторе, бродящем по градам и весям с проповедью «палингенеза», сопровождаемом повсюду деревенским скрипачом по имени Куку Петер, представляет собой произведение в литературном жанре философской фантазии; материала в нем хватило бы на двадцать страниц, которые можно было бы прочесть не без приятности; будучи растянуто на целый том, оно слишком напоминает «Дон-Кихота» и претендует на значительность, которой не обладает. В нем есть интересные частности, но оно грешит тем однообразием, в коем я уже не раз упрекал Эркмана-Шатриана, и тем самым доказывает, что как бы автор ни растягивал свои произведения, он, по существу, всегда пишет только рассказы.
Справедливость этого вывода особенно наглядно подтверждает «Друг Фриц». Новелла есть новелла, будь в ней хоть пятьдесят страниц, хоть триста. «Друг Фриц» — это новелла в триста страниц, которая много выиграла бы при сокращении, по крайней мере, на две трети. Автор благоразумно предусмотрел для «Воздыхателей Катрины» надлежащие размеры и написал маленький шедевр. Ужели он считал, что сможет создать роман, просто растянув повествование и не заполнив его более живым, более содержательным действием? Простодушие, поверхностность наблюдений, повторение слов и жестов — все это терпимо, когда произведение можно прочесть за несколько минут. Но когда рассказ приобретает объем, достаточный даже для серьезного произведения большого размаха, раздражаешься, находя только остроумный пустячок. Достоинства рассказа в таких случаях неизбежно превращаются в недостатки. Так, к примеру, целый том заняла история холостяка Фрица Кобуса, любителя пожить в свое удовольствие, который питает отвращение к мысли о браке, но в финале отказывается от своего заблуждения, очарованный голубыми глазами прелестной Сюзель, дочери крестьянина, арендующего у него землю. Поскольку сюжет чересчур худосочен, автор топчется подолгу на всякого рода описаниях; он заново малюет картины, которые расписывал уже десятки раз до того, опять показывает нам всех этих эльзасцев, тружеников и пьянчуг, которых мы знаем теперь не хуже, чем он сам. Если б еще он проявил какой-то интерес к человеческой натуре, показал, например, борьбу между эгоизмом и любовью в душе своего Фрица! Но Фриц у него — большой ребенок, к которому я не могу относиться серьезно. Он любит Сюзель так же, как он любит пиво. Это произведение я воспринимаю как сентиментальную фантазию для детского возраста, столь мало подходящую для человека моих лет и моего склада, что заинтересовать меня она не может. Она способна вызвать лишь улыбку.
У меня в запасе еще разбор «Даниеля Рока», произведения, которое многое открывает в творческом облике Эркмана-Шатриана. Дядюшка Даниель — кузнец, приверженный к старине и во всем отдающий предпочтение старому перед новым. Окруженный младшим поколением (у него — несколько сыновей и дочь), он вынужден шаг за шагом сдавать свои позиции современности, которая напирает со всех сторон, разрушая милые его сердцу верования. Наконец, чувствуя, что победа от него ускользает, и дойдя до отчаяния, он выковывает в кузнице железные копья, затем отправляется со своими сыновьями к полотну недавно проложенной железной дороги и ждет поезда; с копьями наперевес они бросаются на локомотив и погибают, раздавленные его колесами. Так вот и прогресс раздавит стародавнее невежество. Конечно, как человек Эркман-Шатриан стоит за новые веяния, но как художник он бессознательно держится за прошлое. Его герой, дядюшка Даниель, — это колосс, величественная фигура, любовно вылепленная автором, тогда как противопоставленный дядюшке Даниелю инженер — всего лишь смешная марионетка. Здесь-то мы и подошли к тому, что является истинным существом творчества Эркмана-Шатриана.
Я могу теперь утверждать, что Эркману-Шатриану знакомы и близки великие идеи нашего времени, но что он совсем не представляет себе и даже не хочет знать современного человека. Ему по душе только гиганты прошлого да простодушные обитатели глухой провинции; с нашим парижским людом ему делать нечего. Если, на беду, ему доводится вывести на сцену кого-нибудь из нам подобных, он оказывается не способен ни понять такого человека, ни изобразить его. Одним словом, он — сочинитель легенд, современный роман он отвергает.
Желая восславить ту или иную современную идею, он не заботится о том, чтобы выбрать соответствующие персонажи среди нашего общества, но пересаживает в свои книги героев детских сказочек, сшивает из отдельных лоскутьев аллегорические фигуры, использует, где только может, свой эльзасский люд. Таким образом и получается эта удивительная картина, о которой я уже говорил: автор показывает некие существа, чуждые три жизни, которой живем мы, и тем не менее одушевленные идеями нашего времени. Эти существа — я повторяю — куклы, наделенные нашими мыслями, но лишенные наших чувств.
III
В четырех последних томах сочинений Эркмана-Шатриана содержатся произведения, воскрешающие наше историческое прошлое — ту величественную и кровавую эпоху, когда мы изведали небывалые триумфы и бедствия. Мораль, вытекающая из этих сочинений, может быть выражена в виде следующей заповеди: «Не поступай с другими так, как ты не хотел бы, чтобы поступили с тобой». Другими словами, живите мирно у себя дома, не подымайте меча на своих соседей, иначе соседи сами придут к вам, опустошат ваши поля и завоюют ваши города. Автор показывает соперничество пародов в действии, он развертывает перед нами ужасные картины войны и ратует за всеобщий мир; он требует, чтобы крестьянина не отрывали от его плуга, рабочего — от его машины. Впрочем, он не извлек никакого другого поучения из облюбованной им эпохи, он увидел в ней только огромное кровопролитие, увидел убитых и раненых и потребовал гуманного отношения к малым сим, добывающим хлеб в поте лица своего. Это история, рассчитанная на народ, наивная, эгоистичная, она ничего не ведает о великих исторических процессах высшего порядка, обращает внимание преимущественно на факты и никогда не исследует их причин. Образованные люди смогут представить себе всю Францию по картине, изображающей жизнь маленького городка; но я сомневаюсь, чтобы народ, для которого, видимо, и написаны книги Эркмана-Шатриана, мог извлечь из них правильные и полезные уроки. Он будет читать их с интересом, узнавая в них обуревающие его чувства: любовь к родине, смешанную с любовью к собственности, безотчетную тягу к насилию и жажду покоя, ненависть к деспотизму и стремление к свободе. Но он не обретет в них познания истории, этой суровой науки; он осудит иные события, не поняв их умом, поддаваясь полностью своей впечатлительности и своим эгоистическим инстинктам.
У разбираемых мною произведений есть две стороны, сильно разнящиеся одна от другой: это — их сюжетная часть с любовной интригой, по-моему, очень слабая, и часть описательная, которая восхитительна.
Метода Эркмана-Шатриана проста: он берет ребенка и вкладывает ему в уста рассказ о сражении, свидетелем которого тот был; он сочиняет мемуары солдата и описывает в них только те дела, в которых сам этот солдат участвовал. Благодаря такому приему, описания приобретают огромную впечатляющую силу; автор не скользит взглядом по всей панораме, но сосредоточивает внимание на одном малом ее участке, и ему удается дать нам точную картину того, что там происходило, позволяющую, благодаря какому-то ее чудесному свойству, угадать все, происходившее вокруг. Здесь даже и наивность рассказа идет ему на пользу; неприкрашенная правда в передаче отдельных деталей, бесстрашное воспроизведение жестокой реальности — все это носит характер какой-то простодушной откровенности, отчего ужас изображаемого еще больше возрастает. Но как только автор возвращается к любовным переживаниям своих героев, он сразу же утрачивает всю свою силу: он бормочет что-то невнятное, рука его дрожит и не может уверенно провести ни одного штриха. Его произведения много выиграли бы, если бы были просто хрониками, сериями разрозненных исторических картин.
Я хочу рассмотреть четыре произведения нашего автора, расположив их в соответствии с хронологией самой истории, а не с последовательностью их опубликования. Все они связаны друг с другом, каждое занимает среди других определенное место и способствует объяснению другого.
«Госпожа Тереза» — шедевр второй манеры Эркмана-Шатриана, так же как «Воздыхатели Катрины» — шедевр первой. Это — почти что роман в полном смысле слова. Описательная часть и часть собственно сюжетная находятся здесь в единстве, и благодаря их слиянию получается действительно цельная книга. Все в ней пропорционально, ничто не перевешивает, и это искусно рассчитанное равновесие различных элементов повествования гармонически распределяет между ними наш интерес, равно удовлетворяя запросам нашего сердца и воображения. Произведение это по-настоящему оригинально: оно представляет собой зрелый, ароматный плод некоей творческой индивидуальности, за которой угадывается натура мягкая и сильная одновременно. У него есть, одним словом, то достоинство, что в нем отчетливо и полно проявился определенный темперамент. Наивность здесь как нельзя более уместна, ибо повествование ведется устами ребенка; воины выказывают в сражениях самоотверженность и величие духа, ибо они представляют на поле брани свободный народ, еще исполненный энтузиазма и отваги; любовь мало похожа на ту, что встречается в жизни, но весьма возвышенна, ибо рождается она в сердце героической девушки, образ которой — один из самых благородных среди всех, созданных писателем. Сколь удачны бывают произведения, которые художник творит в пору расцвета своего таланта! И затем — какой героизм видим мы здесь, какой патриотизм, какие могучие душевные порывы! Тереза есть все сразу: и Франция, и Свобода, и Родина, и Отвага! По сюжету эта девушка сопровождает в походе отца и братьев и едва не погибает в одной вогезской деревушке, раненная пулей врага, а затем в финале романа отдает руку и сердце своему спасителю, доктору Якобу Вагнеру. Естественно, мы должны видеть в ней юную Свободу, которая защищает родную землю и вступает в вечный союз с Народом. Дело происходит в знаменательный час нашей истории, когда другие государства угрожали нашим гражданским установлениям, завоеванным ценою неисчислимых страданий. Защита отечества была тогда святым долгом каждого, война стала священной. Эркман-Шатриан здесь за войну, — он рассказывает о кровопролитных битвах с таким восторгом, словно даже находит в них какой-то смак. Но мне все нравится в «Госпоже Терезе»: молодой задор и пыл, наивность и воодушевление, картины домашней жизни, благодаря которым еще выше оцениваешь военные эпизоды, и даже второстепенные персонажи, эти вечные эльзасцы, здесь как раз весьма уместные. Повторяю, книга эта — истинный шедевр, образец гармонической композиции, безупречного слияния воедино составляющих ее элементов.
В «Истории новобранца 1813 года» и в «Ватерлоо» — перед нами другой исторический период, время, когда наступает агония империи. Первая из этих книг повествует о битвах при Люцене и Лейпциге, когда народы Европы, уставшие от наших побед, объединились и потребовали у нас ответа за пролитую нами чужую кровь; вторая — это рассказ о крушении колосса, о последнем акте той кровавой трагедии, которая завершается ссылкой и смертью Наполеона. Здесь историческая, описательная часть, содержащая картины сражений, волнует еще сильнее, производит еще большее впечатление, чем в «Госпоже Терезе». Писатель нашел замечательные краски для яркого и правдивого изображения этой последней битвы одного человека со всеми народами; он сумел почувствовать потрясающую силу простой, неприкрашенной правды о действительно происходивших событиях и создал ряд страниц, звучащих как современный эпос. На мой взгляд, подобные исторические описания достойны всяческих похвал; заметьте, что это суждение того же человека, который сурово критикует другие стороны творчества Эркмана-Шатриана.
Обе книги представляют собой что-то вроде записок стрелка Жозефа Берта. Подмастерье часовщика в мирной жизни, хромоногий бедняга, он подпадает под рекрутский набор и испытывает на себе все превратности войны; записки рассказывают нам, как он горевал при разлуке со своей любимой Катриной и со своим хозяином, умным и добрым папашей Гульденом, как участвовал в сражениях, когда и где был ранен, какие претерпевал страдания, о чем в это время размышляли сокрушался. Мы следуем за Жозефом Берта в походах, вместе с ним оказываемся на поле битвы — все эти описания в книге поистине восхитительны. Авторский вымысел здесь дает ощущение подлинности изображаемого, мрачное величие войны передается удивительно правдиво.
Солдат Берта, которого мы видим сражающимся, охваченным внезапной надеждой, плачущим, — отнюдь не кукла: он настоящей мастеровой, человек заурядного толка, можно сказать даже, по натуре эгоистичный, ибо он возмущается тем, что попал в рекруты, тогда как закон освобождал его от воинской повинности. Победы и поражения, госпитали и санитарные повозки, сырые и промерзлые поля, хмельной угар битвы, страх и ужас отступления — все это проходит перед нашими глазами в записках солдата, чье наивное и грустное повествование не оставляет сомнений в своей искренности. Все здесь правда, ибо ложь не могла бы быть такой взволнованной и такой поразительно точной в деталях. Это суд солдата над прославленным полководцем. Проливается кровь, вспарываются животы, рвы заполняются трупами, и норой, среди мертвецов, на заалевшей от крови скорбной равнине, то тут, то там серым безжизненным призраком возникает Наполеон, чье бледное лицо, озаренное холодным блеском штыков, резко оттеняется багрянцем битвы. Я не знаю более страстного обвинительного акта войне, чем эти волнующие страницы. Но как слаба любовная линия сюжета! Как скверно скомпонованы отдельные элементы повествования, как неловко они расположены!
Тут нет того счастливо найденного равновесия частей, которое отличает «Госпожу Терезу», нет цельной книги — имеются только превосходные фрагменты. Любовь Жозефа Берта и Катрины — история пустяковая; она очень плохо увязывается с основной канвой повествования. В «Ватерлоо» особенно ощутима та разъединенность двух элементов содержания, о которой я сказал выше. Книга разделена на две части: первая из них — только идиллия, вторая — только героическая поэма. На протяжении ста пятидесяти страниц мы внимаем вздохам и воркованиям Жозефа и Катрины, а также мудрым речам папаши Гульдена, после чего следует еще столько же страниц, и тут уже мы только и делаем, что переходим с одного поля битвы на другое. Здесь мы фактически имеем два разных рассказа. Произведение в целом грешит отсутствием гармонии. Я предпочитаю, с этой точки зрения, «Историю новобранца 1813 года», в которой повествование развертывается более энергично.
И, наконец, повесть «Безумец Егоф», рассказывающая об одном эпизоде великого нашествия 1814 года и представляющая собой естественное продолжение повести «Ватерлоо». Это произведение, написанное раньше других из той же серии, кажется мне более слабым, чем остальные: оно содержит великолепные картины сражений, но его портят неудачно подмешанный сюда фантастический элемент и натяжки, присущие авантюрным романам; они лишают его той простоты, которая выгодно отличает писательскую манеру Эркмана-Шатриана. Оно кажется дурным подражанием рассказам Вальтера Скотта. Крупные исторические деятели, выведенные здесь автором, выглядят совершенно легендарными фигурами; здесь нет даже наших симпатичных эльзасцев, чье добродушие делает их порой даже терпимыми. Персонажи расплываются в каком-то мареве, и лишь благодаря некоторым сильным и точным описаниям мы можем отнести события к определенному времени.
IV
Я хотел лишь характеризовать, не скрывая своего мнения и не обходя острых углов, творческую личность, темперамент Эркмана-Шатриана, хотел произвести литературную вивисекцию художника, который уже много написал и сумел привлечь к себе внимание публики. Но, несмотря на все мои отрицательные суждения, я заявляю, что этот автор мне глубоко симпатичен. Самый факт, что я посвящаю ему такую обстоятельную статью, свидетельствует о том значении, которое я придаю этому искреннему и добросовестному писателю, чьи произведения содержат много честных и правдивых страниц.
Если я был слишком суров, я согрешил по неведению. Я не знаю этого эльзасского мирка, который заполняет собой произведения Эркмана-Шатриана; может быть, он действительно существует, возможно, он и в самом деле такой небывало наивный и добросердечный и все люди в нем похожи друг на друга своим духовным и чуть ли даже не внешним обликом. Эркман-Шатриан происходит из того благословенного края, где еще царит золотой век; он нам и поведал об этом крае как его знаток. Что же касается меня, то моя натура не позволяет мне принять таких персонажей, особенно когда их тьма-тьмущая. Я не могу, пробыв некоторое время подле понятной и близкой мне Жермини Ласерте, хорошо чувствовать себя в обществе друга Фрица.
Если бы Эркман-Шатриан согласился заменить свои куклы живыми людьми, мы были бы с ним самыми лучшими друзьями. Как хорошо оказаться порой среди его сельских пейзажей, как легко дышится в распахнутых им бескрайних просторах! Он правдив в деталях, он пишет размашисто и энергично, слог его прост, хотя, быть может, чуть-чуть небрежен; одним словом, я не мог бы им нахвалиться, решись он изображать людей нашего времени, у которых сейчас он лишь заимствует чувства, чтобы наделять ими марионетки.
Мне сказали, что Эркман-Шатриан в настоящее время трудится над рассказом, в котором отстаивает идею обязательного школьного обучения. Это превосходная тема для проповеди. Я только до смерти боюсь снова встретиться все с теми же эльзасцами. Перед вами современное общество — оно ждет своих историков. Ради всего святого, оставьте вы ваш Эльзас и изображайте Францию, изображайте современного человека таким, каков он есть, рассказывайте о его думах и чаяниях и в особенности не забывайте о его сердце!