I ПРЕДИСЛОВИЕ
I
ПРЕДИСЛОВИЕ
Прежде всего я остановлюсь на предисловии, которое автор предпослал своему произведению. Это предисловие, играющее роль манифеста, превосходно. Однако оно кажется мне чересчур кратким, и потому я позволю себе здесь разъяснить его. Развивая мысли, которые в нем содержатся, я хочу добиться того, чтобы читающая публика не придала, чего доброго, высказываниям Эдмона де Гонкур того смысла, какой он, безусловно, в них не вкладывал.
Тезис, защищаемый автором, состоит в том, что формула натурализма окончательно восторжествует, когда ее приложат к изучению высших классов общества. Цитирую: «Можно публиковать такие произведения, как „Западня“ и „Жермини Ласерте“, и приводить ими в волнение, и задевать за живое, и восхищать часть читающей публики. Да, но для меня появление этих книг — всего лишь успех в удачных авангардных стычках, а великое сражение, которое принесет в литературе победу реализму, натурализму, стремлению писать с натуры, развернется не на том поле, какое избрали авторы двух этих романов. В тот день, когда беспощадный анализ, который мой друг г-н Золя и, смею думать, я сам внесли в изображение низов общества, будет вновь применен каким-нибудь талантливым писателем и направлен на воспроизведение образов мужчин и женщин, принадлежащих к светскому обществу, то есть к среде людей образованных и благовоспитанных, — только в тот день классицизм и еще уцелевшие его последователи будут уничтожены».
Справедливые слова. Я много раз высказывал такие же мысли. Я устал повторять, что натурализм — это целая доктрина, а не сумма художественных приемов, что он не сводится к тем или иным стилистическим особенностям, что это — научный метод, прилагаемый к изучению среды и персонажей. Вот почему становится очевидным, что натурализм не выбирает особые темы; подобно тому как ученый, ведущий наблюдение, разглядывает в лупу и розу и крапиву, писатель-натуралист избирает для себя полем наблюдения все общество — начиная с великосветского салона и кончая вертепом. Одни только глупцы утверждают, что натурализм будто бы описывает лишь сточные канавы. Эдмон де Гонкур высказывает следующую весьма тонкую мысль: для определенной части читающей публики — предубежденной, поверхностной и, если угодно, неумной — принципы натурализма станут приемлемы только в том случае, когда эта публика на наглядных примерах убедится, что речь идет о всеобъемлющей формуле, о всеобъемлющем методе, который в равной степени приложим и к герцогиням и к девкам.
К тому же Эдмон де Гонкур дополняет и разъясняет свою мысль, прибавляя, что натурализм «на самом деле не может быть сведен к единственной задаче — описывать только низменное, отталкивающее, зловонное; он появился на свет и для того, чтобы с художественной силой запечатлеть все возвышенное, красивое, благоуханное, а также для того, чтобы обрисовать силуэты и многоликие образы людей утонченных, живущих среди роскоши; но это должно возникнуть в результате тщательного и глубокого изучения мира красоты, когда отбрасывается все условное, все выдуманное, то есть такого изучения, какому в последние годы новая литературная школа подвергала мир безобразного».
Сказано весьма ясно. Обычно делают вид, будто замечают только нашу грубость, притворяются убежденными в том, что мы замыкаемся в мире отвратительного, и это — тактика недобросовестного противника. А ведь мы хотим изобразить весь мир целиком, мы стремимся подвергнуть своему анализу и уродство и красоту. Прибавлю, что Эдмон де Гонкур, говоря о писателях-натуралистах, мог бы быть даже несколько менее скромным. Почему он как будто предоставляет читателям верить, что мы рисуем одни только уродства? Почему он не показывает, что мы прилагаем наш метод к описанию любой среды, к описанию всех классов без исключения? Ведь как раз наши противники ведут низкую игру, упоминая лишь о таких книгах, как «Жермини Ласерте» и «Западня», и замалчивая другие наши произведения. Надо протестовать, надо показать наши усилия в целом. Не стану говорить о себе. Не стану напоминать, что я воссоздал в серии романов картину целой эпохи; не стану отмечать, что «Западня» стоит особняком среди двадцати других моих томов: ограничусь только тем, что назову свой роман «Добыча»; в нем я уже попытался описать небольшой уголок того мира, который именуют «красивым» и «благоуханным». Однако я буду говорить, и говорить настойчиво, о самом Эдмоне де Гонкур, — в этом случае я проявлю честолюбие, которого сам он не проявил, я покажу, что после «Жермини Ласерте» он написал «Рене Мопрен», что после изображения народа он изобразил высшие классы общества и вслед за одним шедевром создал другой шедевр.
«Рене Мопрен»! Какая это превосходная и какая глубокая книга! Здесь мы уже больше не сталкиваемся с грубостью и дикостью простонародья. Мы проникаем в мир буржуазии, и социальная среда чрезвычайно усложняется. Я отлично знаю, что это еще не аристократия, но это, во всяком случае, «среда людей образованных и благовоспитанных». В наше время классы до такой степени перемешались, собственно аристократия занимает такое незначительное место в социальном механизме, что ее изучение представляет весьма относительный интерес. Когда Эдмон де Гонкур требует рисовать «силуэты и многоликие образы людей утонченных, живущих среди роскоши», он, очевидно, говорит о современном парижском свете, столь изысканном, но столь пестром. Так вот, он уже нарисовал одну из сторон этого парижского света, когда еще четырнадцать лет назад опубликовал свой роман «Рене Мопрен». В этой книге можно найти все то, чего романист по своей чрезмерной скромности ждет от талантливых писателей, которые явятся после него. Зачем хотеть оставаться только автором «Девки Элизы» и «Жермини Ласерте», когда вы написали также и «Рене Мопрен», и «Манетту Саломон» — этот шедевр изящества, гордого и сильного?
Право, надо внести ясность. Эдмон де Гонкур оставил в своем предисловии темное место, которое необходимо разъяснить. Он требует «тщательного и глубокого изучения мира красоты, такого изучения, когда отбрасывается все условное, все выдуманное»; и дальше он прибавляет, что только человеческие документы создают хорошую книгу, «такую книгу, где присутствует истинно человеческое»; это же мнение я и сам защищаю уже много лет. Наше орудие исследования — формула натурализма, которую мы применяем для изучения всякой среды и всевозможных персонажей. И самое страшное состоит в том, что мы тотчас же обнаруживаем человека-зверя, обнаруживаем его под черным фраком так же, как и под простой блузой. Взгляните на «Жермини Ласерте»: анализ в этой книге беспощаден, ибо он обнажает ужасные язвы. Но примените тот же анализ к какому-либо из высших классов, к среде людей образованных и благовоспитанных, и если вы говорите всю правду, не ограничиваясь поверхностными наблюдениями, если вы показываете мужчину и женщину без покровов, нагими, то ваш анализ знати будет столь же беспощаден, как и анализ народа, ибо в высших классах иными окажутся только одежды, да еще лицемерия вы встретите больше. Когда Эдмон де Гонкур захочет правдиво изобразить парижскую гостиную, ему, безусловно, предстоит описать немало красивого — наряды, цветы, вежливые и утонченные манеры, неуловимые нюансы; однако если он отважится раздеть свои персонажи, если он перейдет из гостиной в спальню, если он проникнет в область интимного, в частную, каждодневную жизнь, которую обычно скрывают, ему придется во всех подробностях разбирать чудовищные явления, тем более отвратительные, что они возникли в более культурной среде.
Впрочем, разве «Рене Мопрен» не доказывает то, о чем я говорил выше? Вспомните Анри Мопрена, этого корректного и превосходно воспитанного юношу, который, домогаясь любви девушки, начинает с того, что спит с ее матерью; да ведь он — сущее чудовище. Ну, а сама дочка, которая все знает, а мать, г-жа Буржо, которая не желает стареть и цепляется за порочную связь с любовником! Все это куда грязнее, чем вызванная инстинктом и отчаянием распущенность Жермини Ласерте, несчастной больной женщины, умирающей от неудовлетворенной потребности в любви. Тем не менее Эдмон де Гонкур прибег в «Рене Мопрен» к мягким, как бы пастельным тонам: в этой среде царит роскошь, благоухание, персонажи хорошо одеты, они не пользуются грубым жаргоном и неизменно соблюдают приличия.
Итак, вот что надо отметить: наш анализ всегда остается беспощадным, ибо анализ этот проникает в самую глубь человеческого существа, — так анатом рассекает труп. Всюду — и в верхах общества, и в его низах — мы наталкиваемся на зверя. Разумеется, все более или менее завуалировано; однако когда мы опишем все покровы, один за другим, и сбросим последний из них, то под ним неизменно обнаруживается гораздо больше мерзости, нежели цветов. Вот почему наши книги так мрачны, так суровы. Мы вовсе не ищем отталкивающих черт, но мы их находим; и если мы пожелаем их скрыть, то непременно вынуждены будем лгать или, во всяком случае, о многом умалчивать. В тот день, когда Эдмон де Гонкур вздумает написать роман о высшем свете, роман, где все будет красиво, благоуханно, в этот день ему придется удовольствоваться легкими парижскими зарисовками, поверхностными эскизами, наблюдениями, сделанными, так сказать, с порога. Если же он глубоко проникнет в психологию и физиологию персонажей, если он не остановится на описании кружев и драгоценностей, — ну что ж, в таком случае он напишет произведение, которое оскорбит обоняние деликатных читателей, и они начнут упрекать писателя в чудовищной лжи: ведь если вы попытаетесь рассказать правду о высших классах общества, она покажется особенно неправдоподобной.
Еще одно замечание Эдмона де Гонкур глубоко поразило меня. Он объясняет, почему человека из народа изучить и описать легче, чем дворянина. Очень верно замечено. Человек из народа сразу же раскрывает вам свою душу, в то время как хорошо воспитанный господин прячется под непроницаемой маской благовоспитанности. К тому же человека из народа можно описать более сочными мазками, для художника это интереснее, фигуры персонажей получаются яркие благодаря резкому контрасту черного и белого. Но я вовсе не утверждаю, что большая заслуга создать шедевр о людях из народа, чем шедевр об аристократах. Достоинство произведения определяется не его темой, а талантом писателя. Что же касается того, какую натуру воспроизвести легче, а какую труднее, то это уже вопрос второстепенный; надо только, чтобы натура была изображена талантливо. Эдмон де Гонкур говорит о трудностях, какие испытывает писатель, стремясь правдиво нарисовать парижанина и парижанку; но не менее трудно правдиво нарисовать и крестьянина. Я знаю книги, в которых очень подробно описан Париж, однако лишь с трудом можно отыскать в отдельных произведениях верные замечания о деревне. Надо изучать все, о чем пишешь, — вот главное.
Наконец, я подхожу к важнейшей мысли предисловия. Эдмон де Гонкур разъясняет, почему он решил высказаться: «Цель моего предисловия — сказать молодым людям, что успех реализма заключается именно в этом (в описании высших классов общества), и только в этом, а не в литературе о простонародье, ибо она к настоящему времени уже исчерпана их предшественниками». Я полностью придерживаюсь того же мнения; однако хочу разъяснить, как именно я понимаю эту мысль.
Совершенно очевидно, Эдмон де Гонкур не мог сказать, будто тема народа отныне исчерпана потому, что сам он написал роман «Жермини Ласерте». Это было бы и заносчиво и неверно. Нельзя разом «исчерпать» столь обширное поле для наблюдений, как народ. Что же получается! Мы дали народу права гражданства в мире литературы и тут же заявим, что тем, кто придет после нас, уже нечего будет сказать о народе! Но ведь мы могли кое в чем и ошибиться, во всяком случае, мы не могли увидеть все!
Итак, Эдмон де Гонкур говорит: «литература о простонародье». Я не очень-то хорошо понимаю это выражение и, со своей стороны, не принимаю его. Оно придает душераздирающей правде о жизни парижской улицы оттенок «шикарного», эдакой манеры в духе Гаварни, а это, как мне представляется, сильно преуменьшает значение современных исследований и низводит их до уровня безделушек, украшающих этажерку. Для меня «Жермини Ласерте» — не «литература о простонародье», а превосходная картина кровоточащей человеческой души. Вот почему мне хочется думать, что, употребив выражение «литература о простонародье», Эдмон де Гонкур имел в виду определенную литературную манеру, которая непременно сопровождается употреблением грубых выражений. В таком случае я с ним совершенно согласен и заклинаю молодых романистов: освобождайтесь от подобной стилистической манеры. Натуралистический метод существует независимо от индивидуального стиля писателя, не зависит он и от выбранной темы. Повторяю еще раз: это научный метод, примененный к литературе.
Я подхватываю конечный вывод Эдмона де Гонкур и вместе с ним говорю молодым писателям, что успех натуралистического метода и в самом деле будет обеспечен не путем подражания приемам их предшественников, а благодаря применению научного метода нашего века ко всем без исключения темам. При этом я прибавлю, что не существует исчерпанных тем: изжить себя могут только литературные приемы. Эдмон де Гонкур совершенно прав, что не хочет иметь учеников. Но пусть он не беспокоится, учеников у него не будет; этим я хочу сказать, что простые подражатели быстро исчезнут, а новые романисты со своей собственной индивидуальностью смогут быстро избавиться от некоторых роковых и отдаленных воспоминаний. Писателей не следует окончательно судить по их первым произведениям, куда лучше помогать им утверждать свою самобытность, которую толпа не замечает, но которая нередко выражена весьма ясно. Мы больше не хотим учителей, мы больше не хотим литературной школы. Нас объединяет общий метод наблюдения и эксперимента.
Я иду дальше, я заклинаю молодых писателей противоборствовать нам. Пусть они предоставят нам барахтаться в волнах «цветистого стиля», как удачно выразился Эдмон де Гонкур, и пусть сами они попытаются создать новый стиль — яркий, сильный, простой, человечный. Все наши вычурные обороты, все наши поиски утонченной формы ничего не стоят в сравнении с точным словом, поставленным на своем месте. Я это ясно ощущаю и хотел бы сам так писать, если только смогу. Однако я очень боюсь того, что слишком долго варился в романтическом соку; я родился слишком рано. Если я порою гневно обрушиваюсь на романтизм, то происходит это потому, что я ненавижу его, ибо по вине романтизма я получил неправильное литературное воспитание. Да, я таков, и это меня бесит.
Я возвращаюсь к Эдмону де Гонкур и как раз в его книге «Братья Земганно» нахожу убедительное доказательство того, что, если писатель хочет утешить самого себя и утешить других, он неизбежно вынужден лгать. Автор говорит, что его новый роман — это попытка создать произведение в духе «поэтической реальности». Затем он прибавляет: «В тот год, как это иной раз бывает со стареющим человеком, меня охватила болезненная усталость, я был не в силах предпринять мучительный, изнуряющий труд, каким отмечены другие мои книги, я был в том состоянии духа, когда слишком уж беспощадная истина была неприятна даже мне самому! И на сей раз я дал волю воображению и мечте, неотделимой от воспоминаний». Эти слова я мог бы предпослать вместо эпиграфа своему роману «Проступок аббата Муре». В жизни каждого писателя бывают такие часы упадка душевных сил. Я желаю Эдмону де Гонкур написать роман из светской жизни, о котором он говорит. Разумеется, автор не принесет этим романом победу натурализму, ибо он уже — один из первых — завоевал эту победу во всех слоях общества. Больше того, он ошибается, когда полагает, что завоюет расположение своих читателей, погружая скальпель в организмы более сложные и пораженные более замысловатым недугом. Его лишь обвинят в том, будто он оскорбляет знать, как всех нас уже обвиняли в том, будто мы оскорбили народ. Или же в задуманном им произведении он вновь даст волю воображению и мечте.
Что до меня, то я желаю только одного — полного торжества натурализма, а потому — противоборства нашим литературным приемам. Когда отбросят в сторону наши цветистые фразы, компрометировавшие научный метод, когда этот метод будут прилагать к изучению всякой среды и всех без исключения персонажей, причем без пышной риторики, доставшейся нам от романтиков, тогда только и станут создавать произведения правдивые, сильные и долговечные.