H. АРТЕМЕНКО-ТОЛСТАЯ Рассказ В. Набокова-Сирина «Занятой человек»{344}
H. АРТЕМЕНКО-ТОЛСТАЯ
Рассказ В. Набокова-Сирина «Занятой человек»{344}
В рассказе «Занятой человек» (1931), включенном в сборник «Соглядатай» (1938), автор осуществляет очередную постановку небольшой пьесы, выводя на сцену главного героя и снабжая пьесу необходимым реквизитом — в виде квартирной хозяйки, приятелей героя, его ангела-хранителя — вплоть до мясника-немца и розового пуделька, которого прогуливает горничная. Этот художественный прием — характерная черта творчества писателя. Он встречается в рассказе «Королек», в романе «Приглашение на казнь» и в других произведениях Набокова. Об этой особенности творчества писателя так отзывался Вл. Ходасевич: «При тщательном рассмотрении Сирин оказывается по преимуществу художником формы, писательского приема…»[436]. Его приемы «…точно эльфы или гномы <…> производят огромную работу: пилят, режут, приколачивают, малюют, на глазах у зрителя ставя и разбирая те декорации, в которых разыгрывается пьеса»[437]. «Сирин их потому не прячет, что одна из главных задач его — именно показать, как живут и работают приемы»[438].
Герой рассказа Граф Ит (в английском переводе рассказа — Grafitski) — полуактер, полулитератор — человек занятой и занимается исключительно своею душой, она — объект его пристального исследования. Внезапно в его жизнь вторгается давнее воспоминание, пребывавшее доселе в «отдаленной скромной богадельне»[439], и возмущает привычное течение его жизни. Это воспоминание сообщает его занятиям невиданную напряженность и требует полной отдачи сил. И не мудрено: речь идет о его дальнейшей судьбе, быть ему или не быть…
«Нежный и смертобоязненный» (II, 384), Граф Ит всегда боялся смерти, особенно страх преследовал его в отрочестве; тогда-то и приснился ему сон, содержавший пророчество, что он умрет в возрасте 33 лет. Затем Граф Ит забыл об этом и вспомнил уже будучи 32-х летним. С этого дня вся жизнь его была подчинена одной мысли: как-то пережить роковой возраст, «додержаться». По мере приближения тридцатичетырехлетия страх смерти усиливался, и Граф Ит принял «чрезвычайные меры для ограждения своей жизни от притязаний рока» (II, 391): не выходил на улицу, не брился, меньше курил, много спал, словом, напряг все силы, чтобы дотянуть до девятнадцатого июля — дня рождения. К вечеру девятнадцатого он вышел купить закуски— были званы три русских гостя и квартирная хозяйка. А позже, высунувшись в окно, он стал свидетелем уличного скандала с выстрелами. Пуля, казалось, пропела возле его уха, но не задела его. Гости ушли на рассвете, и Граф Ит почувствовал скуку — «теперь как-то нужно все строить заново» (II, 393). Для него начиналась другая жизнь.
Примерно за полгода до тридцатичетырехлетия Графа Ита автор поселяет в его квартире ангела-хранителя в облике соседа — Ивана Ивановича Энгеля, кроткого, полноватого человека с седыми кудрями, в канареечного цвета халате, представителя иностранной фирмы — «очень иностранной — дальневосточной, быть может» (II, 389). Он проявляет большую заботу о своем соседе. Беспокойство о здоровье Графа у Энгеля явно нарастает: девятнадцатого июля Энгель ходит за стенкой с раннего утра и выбегает в прихожую на звонки — он ждет известия, потому что, согласно своей ангельской обязанности, он послал в «высшие инстанции» ходатайство о продлении жизни своему подопечному. В тот самый миг, когда мимо Графа пролетела шальная пуля, Энгель получает «жданную телеграмму», содержащую написанный немецкими буквами ответ: «Soglassen prodlenie». Граф тоже читает телеграмму, но она ему ничего не говорит.
На протяжении всей жизни Набокова занимала проблема человеческой смерти, ухода человека в иной мир, находящийся «по ту сторону», отсюда появление термина «потусторонность». Вдова писателя, Вера Набокова, первая называет «потусторонность» центральной темой творчества Набокова[440]. Сам Набоков писал об этом во многих своих произведениях: романы «Дар», «Посмотри на арлекинов!», поэма «Слава», лекция «The Art of Literature and Commonsense», изданная посмертно в 1980 г. Почти во всех произведениях Набокова наблюдается противопоставление двух миров: зримого и иного, потустороннего. Это отмечали многие исследователи творчества Набокова: V. Е. Alexandrov, Brian Boyd, D. В. Johnson и другие.
В рассказе «Занятой человек» эта тема обыграна по законам комедии. Главным комедийным приемом ее раскрытия служит постулат: «…как известно, сознание вовсе не определяется бытием» (II, 385), то есть, иначе говоря, бытие не определяет сознание, и весь рассказ иллюстрирует ту мысль, что именно сознание определяет бытие человека, а не наоборот, как учил Маркс. Осознание героем угрозы смерти в недалеком будущем диктует ему линию поведения. Примеров тому множество: сокрытие перед окружающими подробностей своей жизни, усиливающийся страх, нарастающая вера в приметы, в совпадения и пр. В страхе перед роковым числом он доходит до примитивного материалистического взгляда на классовое общество и начинает сочинять стихи, в которых воспевается «великий буржуазный класс», способный победить «гидру пролетариата» (II, 389) (звучит поставленная вверх ногами тема «Интернационала»).
В автобиографической книге «Другие берега» Набоков пишет о своем отношении к религии:
«Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни! Я готов был стать единоверцем последнего шамана, только бы не отказаться от внутреннего убеждения, что себя я не вижу в вечности лишь из-за земного времени, глухой стеной окружающего жизнь. Я забирался мыслью в серую от звезд даль, но ладонь скользила все по той же совершенно непроницаемой глади» (IV, 136).
В рассказе «Занятой человек» все занятия Графа по обеспечению благоприятного перехода души в загробную жизнь подвергаются со стороны автора осмеянию:
«…религия, развешивающая иконы по стенам жизни, не является ли она вот такой попыткой создать благоприятственную обстановку, — точно так же, как, по мнению иных врачей, фотографии миловидных и упитанных младенцев, украшая спальню беременной, отлично действуют на плод?» (II, 388).
На этом рассказе останавливали свое внимание исследователи творчества Набокова — Брайен Бойд, Эндрю Филд и другие. Филд считает его еще одним рассказом о писателе-неудачнике[441] (не оспаривая присутствия этой темы, хочется, однако, подчеркнуть, что она — далеко не главная в рассказе). Филд характеризует героя как «трансцендентального труса», без особых грехов и принципов, занятого главным образом мыслями о смерти. После краткого изложения сюжета рассказа Филд пишет: «Шутки наподобие этих (Чем занимается ваша дочь? Она садистка. То есть? Она поет в садах), которыми герой наполняет газетные столбцы — есть печальный итог его жизни», почему-то упуская из виду, что в рассказе нет прямого указания на то, что Граф в своих стихах использовал подобные анекдоты из имеющейся у него книжки. Между тем стихи, которые он сочиняет, носят, как явствует из приведенного в рассказе образца, преимущественно политический характер. Филд, давая общую характеристику рассказу, не касается таких лежащих на поверхности проблем, важных для понимания сути рассказа, как тезис: сознание определяется бытием, а ведь именно на него направляет острие своей сатиры автор. Ничего не говорит Филд о таком характерном для творчества Набокова приеме, как осуществление автором постановок своих маленьких пьес-рассказов, и о втором не менее важном персонаже рассказа — об Иване Ивановиче Энгеле, ангеле-хранителе Графа (автор не называет его так — читателю предоставляется догадаться об этом самому). Именно Энгель помогает Графу «додержаться» до тридцатичетырехлетия, это он посылает ходатайство своему патрону и получает положительный ответ. А ведь на этом комедийном приеме в значительной степени держится все действие рассказа. Энгель — немец, о чем свидетельствует его фамилия и весь его облик — халат, седые кудри, пенсне — а также предложенные Графу апельсин, слабительное средство, журнал, или пунктуальное капанье в рюмку валериановых капель и аккуратное ввертывание электрической лампочки выдают в нем немца. И канцелярия во главе с его патроном тоже немецкая — недаром телеграмма состоит из двух слов, первое из которых написано на немецкий лад — с удвоением согласного «s», а второе имеет характерное для немецкого языка окончание «ie».
В различных исследованиях творчества Набокова — Владислав Ходасевич, Д. Б. Джонсон, Эндрю Филд и др. — много писалось о том, что, с точки зрения писателя, автор — это творец особого мира, который он населяет своими персонажами и по своему усмотрению распоряжается их судьбой, порой даже выглядывая из-за кулис и произнося реплики[442]. Неоднократно Набоков заявлял, что писатель — всесильное существо, способное создавать огромный, населенный многочисленными образами, открытый для восприятия всеми органами чувств мир. «Слову дано высокое право из случайности создавать необычайность, необычайное делать не случайным» — говорит критик писателю в рассказе «Пассажир» (II, 376). Многие рассказы, написанные Набоковым в конце 20-х — в 30-е годы, иллюстрируют это положение, например, «Картофельный эльф» (1929), «Пассажир» (1930), «Королек» (1933), «Облако, озеро, башня» (1937), «Весна в Фиальте» (1938). Набоков называет повседневную жизнь миражем, лежащим между двумя пустотами (IV, 135), и еще сильнее — «дурной дремотой» (IV, 152). Реальный мир, согласно Набокову, это полусон, он — лишь жалкая копия образцового, идеального мира, цирковая афиша, некая декорация, где писатель, как режиссер, осуществляет свои постановки.
Примерами декораций в рассказе «Занятой человек» могут служить две уличные сцены: одна из них дана непосредственно после того, как Граф вспомнил пророческий сон. Он выглянул на улицу из своего окна на пятом этаже и «заметил сразу, что кругом что-то творится, распространялось странное волнение, собирались на перекрестках, делали загадочные угловатые знаки, переходили на другую сторону и, снова указывая вдаль, замирали в таинственном оцепенении» (II, 386). В этой мизансцене подчеркнуто ощущение страха, впервые возникшее у героя. Второй пример — в конце рассказа, когда Граф проживает последний день своего тридцатитрехлетия: «Около восьми <…> произошло следующее: на углу, где был трактир, собралась кучка людей, раздались громкие, злые крики, и вдруг — треск выстрелов» (II, 392). А через минуту «перед трактиром было уже пусто, все успокоилось, сидели швейцары у своих подъездов, горничная с голыми икрами медленно прогуливала розоватого пуделька» (II, 392). Здесь явственно проступает некая условность в описании явлений окружающей жизни. Такую жизнь трудно назвать реальной, несмотря на ее вполне реальные составные части. Это как раз есть тот мираж, «дурная дремота», о которых сказано выше. И автор, по праву отпущенного ему дара, распоряжается ею. Кстати о поэтическом даре. Если создание стихотворения Федором Константиновичем (роман «Дар») — долгий поиск творческим сознанием поэта нужного слова, интонации, рифмы, поиск, проходящий мучительно, опосредованно — с одной стороны, поэт активно ищет строку, с другой — она родится как бы уже помимо его воли, то в «Занятом человеке» полупоэт Граф Ит слагает «легкие, деревянные стихи», где рифмовались «проталин» и «Сталин» (II, 387–388). И все же, говорит автор, стихи «оказывались наиболее ладной и вещественной стороной его бытия» (II, 388). При этих словах невольно вспоминается образ библиотекаря из романа «Приглашение на казнь», где этот фантом в мире фантомов все же сохранил нечто человеческое оттого, что имел дело с книгами. В стихотворении для газеты, которое Граф Ит сочиняет быстро, без особого труда, автор пародирует примитивно-материалистический подход к таким общественным явлениям и категориям, как понятие класса, классовой борьбы, пародирует требование политической заостренности литературы, беспочвенный энтузиазм призывов объединиться против «гидры пролетариата» и т. п. Один из марксистских лозунгов под пером Графа Ита с легкостью необыкновенной превращается в свою противоположность. Эти невразумительные, безвкусные вирши демонстрируют бездарность Графа-поэта — он не обладает ни малейшим признаком истинно поэтического дарования.
В рассказе есть аллюзия на известную строку А. С. Пушкина: «…и равнодушная природа красою вечною сиять». Описания природы, преимущественно неба и небесных явлений, встречающиеся в рассказе, подтверждают эту мысль Пушкина. В сумерки того дня, когда Граф ощутил ужас при воспоминании о пророческом сне, «небо выстлано было розовыми облаками, и только на западе, в провале между охрой тронутых домов, протянулась яркая, нежная полоса» (II, 385). Чуть позже Граф увидел, как «под длинной пепельной тучей низко, далеко и очень медленно проплывал, тоже пепельный, тоже продолговатый, воздушный корабль» (II, 387). Созерцание этого воздушного корабля, не имеющего никакого касательства к Графу, тем не менее переполняет его душу до такой степени, что ему кажется, что он вот-вот умрет и «…вокруг некролога будет сиять равнодушная газетная природа, — лопухи фельетонов, хвощи хроники» (II, 387). Майская гроза, приключившаяся через год, незадолго до рокового дня, явилась своего рода кульминацией, приведшей к перелому в мироощущении Графа. И наконец, ясное июньское утро после дня рождения вызывает в нем ощущение того, что он чего-то не понял и не додумал, но не в силах восстановить это — «теперь уже поздно, и началась другая жизнь» (II, 393). Автор проводит четкую границу между явлениями природы и переживаниями своего героя. Они существуют независимо друг от друга. Природа ничего не желает знать о человеке, она следует своим, одной ей ведомым законам. Начало и конец рассказа образуют замкнутый круг: в них говорится о смерти воспоминания от «слишком быстрого перехода в резкий свет настоящего» (II, 383–384). Автор снимает с воспоминания, предопределяющего человеческую судьбу, его таинственный смысл. «Чем больше уделять внимания совпадениям, тем чаще они происходят», — замечает он (II, 390). Игру случая он называет логикой судьбы, отмечая при этом, что «транспарант ее (судьбы. — Н. Т.) постоянно просвечивает сквозь почерк жизни» (II, 390)[443].
© Наталья Артеменко-Толстая, 1997.