1

1

Иркутскую прозу мы знаем и любим давно. Кто еще так радостно и торжественно написал о Байкале и байкальском детстве как Леонид Бородин в повести «Год чуда и печали»? Кто еще так сокровенно-горестно жил и живет в литературе как не Валентин Распутин? Кто еще был в ней так дерзостно-свободен и так одиноко-печален как не Александр Вампилов? Никто. Никто не глядел так в наше лицо, возвращая нам своим взглядом и силу, и «тайную дружбу с высоким». Нынешние иркутские писатели (как, впрочем, и другие дорогие сердцу провинциалы) для меня все те же «каменщики», переложившие себя и свои жизни в большой собор отечественной словесности, держащие своим провинциальным упрямством равнодушную постройку современной литературы, совершенно не догадывающейся (в лице столичной критики и литературного истэблишмента) о наличии живой литературы за пределами двух столиц. И дело тут не в каком-то личном коварстве или даже лени всех тех, кто обязан видеть и слышать не только «свой круг» писателей. Дело тут в ином — литературная традиция, большой водой хлынувшая в 60-70-е из русской провинции и Сибири, перестала восприниматься (и далеко не сегодня) как актуальная. Устойчивая привычка называть ее «деревенской» как-то совсем идет вразрез с «духом времени». Действительно, в самом слове «деревня» слышится современному уху некий «симулякр» (копия с копии), давно утративший «свой контекст»! Слово есть (оно для них пустое, полое), а деревни больше нет в «элитном сознании» — нет ее образа как живого… Такую вот ситуацию создали ревнители отечественных перемен — деревня есть, крестьяне в ней живут, а в новом сознании уже нет ни деревни, ни крестьян. (Правда мне приходилось встречать в новейшей литературе название «моя деревня» применительно к новорусским коттеджам, испуганно жмущимся друг к другу и обнесенными высоченными заборами страха).

Проза нынешних иркутских писателей — Александра Семенова, Анатолия Байбородина, Евгения Суворова, Юрия Балкова и Кима Балкова, Олега Слободчикова, критика Надежды Степановны Тендитник, публицистика и проза Валентина Распутина, проза московских иркутян Леонида Бородина и Валерия Хайрюзова — самое что ни на есть реальное, во плоти и духе, доказательство существования той литературы, которую я назову литературой живой жизни. Да, именно живой, потому как современная иркутская литература противостоит мороку под названием «литература как мир текстов». И нет тут никакого преувеличения с моей стороны. Я читала иркутскую прозу и одновременно перечитывала «Генерацию «П» «Виктора Пелевина. Я оказалась в двух мирах, запечатленных в книгах моих современников. В мире настоящего проживания жизни иркутской прозой и в «параллельной жизни», слепок с которой дал Пелевин[3].

Эта созданная в последние годы «параллельная жизнь» — вторая (виртуальная) реальность — отнюдь не окультуренная область литературы, науки, искусства. Эта вторая реальность агрессивно покушается на изменение глубинных онтологических качеств бытия человека и самого человека. И главную миссию иркутской прозы (и всех названных мною писателей) я вижу в упрямом «стоянии на поле» исконных смыслов и замыслов о человеке и мире. Я вижу миссию воинов, охраняющих право литературы писать о действительности. Писать о реальном человеке, живущем «в режиме ежедневного подвига» (И. Медведева). Их борьба за действительность выражена и в языке, и представлении о человеке, и в умении показать живую, благодатную связь человека с природой.

Чистым голосом лирика поведет свое повествование Александр Семенов в повести «Поминай как звали» — жемчужине его прозаической книжки с одноименным названием. Я не смогу обойтись тут без его собственного голоса, начинающего повесть, так как важно, чтобы читатель и сам почувствовал ту меру жизни, ту преображающую силу таланта, за которую сегодня просто обязана бороться критика: «Счастье улыбнулось Славке Окоемову на восьмом годке. А до той поры все сторонкой обходило, как живительный дождь суходолы. Он и не смел загадывать его так рано, потому и распознал не вдруг. Мало ли что в сиротстве поблазнится? Сверкнет — золотинка, поднимешь — песчинка. Счастье, что самородное золото, не каждому взрослому дается. А ему, малому, перепадет ли когда кроха, неизвестно. И Славка торопился расти, хоть делать это в одиночку было трудно и долго — испытал на себе. Так и рос, скрепя сердечко, не расплескивая терпение. А ничего другого и не оставалось, раз таким невезучим родился». С такого сильного, сразу берущего читателя за душу, зачина начнет писатель свою историю о горьком счастье сироты — Славки Окоемова. И потечет его повествование без всякого надрыва — но до последней глубины детского сердца доберется Александр Семенов, до последней капельки вычерпает детское горе. И никогда язык не повернется назвать кружево его слов «текстом», так как сказаны слова с авторским сердечным сокрушением, а не для «обозначения направления вектора сообщения». Скажу сразу (это относится ко всей иркутской прозе), что именно такое слово (оно — нераздельно с миром, но не является самоцельным «субъектом» прозы) будет проверкой нашей личной способности воспринимать полноту русской литературы. Всякое слово держится у писателей не за счет самого себя, а пронизано энергией бытия. Всякое слово — проводник к душе человека, к вещам, предметам, но и всякое слово меньше, чем духовно-душевные возможности человека, о чем сегодня приходится специально говорить, так как слова, с одной стороны, выветрились и обесценились, с другой стороне — на «бытии языка», на самостоятельной «жизни слова» возводятся многие модернистские культурные конструкции, не обеспеченные никакой предметностью речи.

Но вернемся к повести А. Семенова. Живет Славка-сирота в детдоме. И если вот так, враз, отбросить всю тяжесть нашего привычного представления об этом казенном доме, то всплывет другой образ Детского дома (Дома детей) как самого светлого и чистого места на земле. Так должно было бы быть — того душа взыскует, но «хрупкий тонкий и прозрачный корешок», на котором жизнь горемычная Славкина держалась, никто не оберегал и не взращивал. Никто не закалял любовью. Вот и отыскивал он сам малое тепло, утешение и сиротские радости в мрачном здании «из шлака и пепла». И раскрывалось его сердечко «цветком встречь солнцу», когда подбирал он то перышко птицы, то стеклышко прозрачное. И становились эти пустяшки его личным богатством — «одинокому сердцу подмога». В детдоме не бывает ничего своего — все казенное да общее, даже и перышко кто-нибудь с хищной злобой отнимет. Детский дом — это мир без родства. В нем ни к чему и ни к кому не прислонишся. Нет в нем родственной подмоги и такое чувство возникает, что дети всегда «как-то отдельно существовали, неизвестно как народившись». Вот и Славка боялся забыть то, что было с ним прежде: «какое-то не им накопленное знание утверждало в нем, что беспамятство — большой грех». И только некий сильный и добрый Боженька, о котором все шептала ему бабушка, сдававшая его в детдом, оставался здесь вместе с ним. С Ним и начал он жить сызнова, и перекладывал он на Боженьку частичку своей детской боли. Увы, но такой порядок роста души, о котором говорит писатель, сегодня напрочь изгоняется из литературы.

С какой художественной силой смог рассказать Александр Семенов на полутора страницах повести о сиротстве и тоске своего чистого сердцем героя. Он рассказал о мире одиночества среди людей. Он крепкими нитями связал то, что в современной литературе давно разъединилось-улетучилось — вещный образ мира, плоть действительности, говорит писатель, способны и одарить, и осиротить человека. Вот, например, казенная ничья вещь — она ведь и не плоха сама по себе. Но нет у нее своей «истории», не сохраняет она тепла человеческой привязанности (пахнет хлоркой и чужим телом), не знает она ласкового любования собой. В ничьей вещи нет памяти, как и в ничьем ребенке ее тоже становилось все меньше и меньше, а потому у Славки Окоемова «память стиралась как карандаш старым ластиком». А человеку, чтобы состояться человеком, так необходимо быть чьм-то, быть кому-то своим. И потому, укладываясь спать, Славка поворачивался в воображаемую сторону — туда, где, по его понятию, «стояла его родная деревня»: «Верилось, что она, может быть, стоит еще на земле и живут в ней родственники или, на худой конец, соседи, и когда-нибудь приедут к нему. Родителей он уже не ждал — только силы попусту тратить».

Но появились в детдоме два человека и назвали себя мамой и папой Славки, усыновив сироту. И началась в его усталой душе другая жизнь.

С редкой деликатностью, с целомудренной осторожностью рассказывает прозаик об оттаивании детского сердца. Ласково и медленно потечет его повесть — словно урок всем нам, словно укор всем нам, так часто беспечно относящимся к собственным детям. Нет, не сразу поверил Славка в этот никак и ничем не заслуженный дар — «мама и папа… Он и слова-то эти давно уже обронил и уж более не поднимал. А напомнить их некому было».

Медленно, детским шажком, двигался Славка навстречу своему счастью, но всем существом своим вмиг понял суть — как только новый папа усадил его на колени, он узнал всю простоту счастья: «это когда ты кому то нужен»… Уходил Славка в новую жизнь под тоскливые взгляды несчастных детишек. Он не знал ничего об этом, вдруг ставшим большим, мире. Он радовался всему, тихо произнося на разные лады «мой, моя, мое». Моя машина, моя комната, мой дом, мои папа и мама — все в мире имеет имена, сладкие запахи, яркие краски. Писатель смог просто осязаемо нарисовать картину этого первого вольного Славкиного лета, которое проживает он с какой-то отчаянной радостью. Весь мир — речка, цветы, птицы и рыбы, кошка и бычок — все повернуто к нему, все готово дарить себя детскому сердцу. Я давно не читала в современной прозе такого простодушного и щедрого описания встречи человека с миром, такого отважного писательского наслаждения его многозвучием; не встречала такого сродственного сочетания бытия и души.

Эта праздничная детская жизнь была окружена жизнью людей, не хлебнувших сиротства, которые словно и не знали никогда, что живут они счастливой вольной жизнью. Тут писатель не только воплощает бесконечную благодарную радость приемыша, но и как бы заставляет всех нас установить принципиально иные отношения с миром — все дальнейшее движение повести выглядит словно укором (а даже и обвинением) взрослому миру, растоптавшему детское счастье. Именно взрослым (маме и папе) не хватило терпения, не хватило веры в ребенка — именно они не выдержат испытания. А Славка, видевший все разлады в семье, все еще любил их, все еще надеялся, что поймут они, подождут, пока оправится он и уйдет из него детдомовская боль и страх. Но вернут его новые родители обратно в детский дом — распнут его детское счастье. Тащат Славку к машине, чтобы увести его навсегда. И текут по его лицу горькие, горючие слезы — «но кто их заметит, кто им поверит»? Вообще тема детства как «самого большого и чистого окна в мир» звучит буквально у всех иркутских прозаиков. «Сладкую воду из реки детства» пьют герои В. Хайрюзова («Там без меня пусто») и Евгения Суворова, Юрия Балкова и жалостливый Ванюшка Анатолия Байбородина (из тонкого письма семейной повести «Не попомни зла»).

Недавно весь мир облетела видеозапись, произведенная французами, о страшной, жуткой и кошмарной жизни одного нашего детского дома. Снимали именно ужасы и кошмары, мрак и темень — впрочем, так бы снимали сытые рафинированные западные журналисты и наши деревни, и наши больницы. Им, действительно, попросту не понять, как это мы так можем жить. В повести Александра Семенова совсем иначе размещены силовые линии — эта тихая повесть по преимуществу насыщена светом и теплом детского счастья, картины печали и драмы в ней не выделяются. Но именно в этом сила «Поминай как звали». Писатель ничего не выпячивает, он, даже, кажется, тихо, очень тихо «говорит», чтобы мы могли прислушаться. Он словно не обращает внимание на весь наш нынешний дрязг жизни. И, действительно, читая его, вдруг понимаешь, что вокруг установилась внимательная тишина. И вообще, говоря о его повести, совсем не хочется употреблять никаких специальных терминов — ни думать о композиции, ни о конфликте, ни о развитии «главной идеи». Здесь все «главное», все сплавлено писательской волей в цельный и ясный художественный мир.

Дети нужны миру, чтобы не потеряли мы совесть. Дети нужны миру, чтобы научить нас этому «тайному, неизъяснимому чувству близости». Только одна живая душа в новой Славкиной жизни прилепилась к нему — «чужая» старуха-соседка. Славке сквозь слезы все казалось, что это она спешит по снежному полю наперерез машине, увозящей его обратно в детдом… В уста этой деревенской старухи и вложит автор слова: «Ничо не сохранишь, окромя того, что в себе носишь». И то правда. Как правда и в том, что крестьянская жизнь, столь поразившая всех в «деревенской прозе», живет и по сю пору. И живет полноценно в прозе молодых и не молодых иркутских писателей.