2

2

В современной культуре есть такой термин — «кислотный журнал». Его использует и В. Пелевин, раскрывая смысл «кислотности» через «черный пиар», с его немыслимыми «концепциями» и психологическим управлением человеком. Но мы вправе говорить и о «кислотной культуре», с ее черным эстетством, рекламными манипуляциями и профанациями («философией» «Мальборо» или «философией» обуви). Недавно в выставочном зале на Крымском валу была представлена публике (с пометкой «после 18 лет») черная выставка — это были фотографии… трупов людей (все они прошли типичную процедуру вскрытия, что и запечатлела фотография). Эти мертвые люди (женщины, старики, дети) сидели, стояли, лежали друг на друге. «Действие» (съемки), судя по всему, происходило в морге. Художник, рассказывающей мне об этой выставке, был просто в шоке… Что это? Как назвать запредельное черное эстетство этой вопиющей акции и почему она не квалифицируется как надругательство над непогребенным телом?.. Все это, действительно, и есть кислотная культура, растворившая (как соляная кислота) всякую реальность до полного развоплощения, до полной потери ценностного отношения к ней. Здесь не просто «мастерят фальшивую панораму жизни… повинуясь исключительному предчувствию, что купят и что нет» — здесь предлагают полное несуществование каждому из нас, ибо наслаждаться чернотой и злобой «кислотной культуры» человек, не истративший своей личности, попросту не может. И наоборот, наслаждающейся ей, уже не сохранил в себе личности, уже погружен в несуществование.

Если прежде мы соотносили человека без нормы со зверем, то теперь мы соотносим человека без нормы с нечеловеком. И мне кажется, что все нечеловеки, которые распространены в современной культуре (в том числе в детских мультфильмах, в детских играх) разрушительнее и оглушительнее любого, падшего в грехе, героя прозы иркутских писателей. У Анатолия Байбородина в повести «Не родит сокола сова», казалось бы, не мало «чада угарного», темени жизненной, разрухи и покалеченности. Но в его герое — «отверженном мужике», рожденном от непутевой мамаши, хвастливом и куражливом, загульном винопивце и сладострастнике, нехристе, храм разорившем — все же остается достаточная мера человеческого, чтобы закончить свою жизнь в покаянии. Плотно заселив свою повесть героями как крепкого, так и непутевого рода, писатель держится все же за жалость к человеку. И она (жалость) позволяет ему сохранить в своих героях норму человеческую.

Степень «нереальности человека» в нынешнем мире Пелевин зафиксировал крайне просто: «человека почти нет», а все «происходящее уместно назвать опытом коллективного небытия, поскольку виртуальный субъект, замещающий собственное сознание зрителя, не существует абсолютно…». Это абсолютное несуществование просто вопиет о себе на той выставке, о которой говорила выше. И каким теплокровным видится нам теперь «Живой труп» Л. Толстого, который в тесноте жизни своего героя, в скуке его души разглядел «мертвость». Формирование клипового сознания вовлечения человека в рынок удовольствия, внедрение в его сознание нужных социальных и потребительских схем — все это приводит пелевинского героя к выводу, что «самоидентификация возможна только через составление списка потребляемых продуктов…». На вопрос «кто я?» ответ может быть только таким: «Я — тот, кто ездит на такой-то машине, живет в таком-то доме, носит такую-то одежду», так как «современный человек испытывает глубокое недоверие практически ко всему, что не связано с поглощением или испусканием денег…» Нет, не весь тут современный человек назван, не вся его личность исчерпывается маркой автомобиля. Наш деревенский простой человек по-прежнему сохраняет в себе облик задуманный, облик дарованный. Рядом с «я» пелевенского героя стоит лишь поставить «я» героев иркутских прозаиков, как картина тут же стремительно изменится, и в правах восстановится наш прежний русский человеческий облик. Облик человека с сердцем, с бережно хранимым чувством к старикам (А.Семенов), детям (А. Байбородин), родителям (Ю. Балков) и просто посторонним, коль выпадает тебе с ними «добрая дорога». Облик человека, не боящегося принять в свое сердце груз чужих забот, не боящегося задержать в своем сердце чужую судьбу. Описанием чувства горячего и искреннего, выявлением его в литературе — не тут ли мы сильны? Строю чувств потребителя наши прозаики отвечают иным строем чувств, которые ничуть не померкли от своей немодной «традиционности». У А. Семенова мы найдем просто россыпи легких, печальных и торжественных чувств: «Тогда-то толкнулось в сердце щемящее ощущение тревоги и потери, будто котенок коснулся мягкой лапой и тут же выпустил острые коготки. Или занес я с собой осколок зябкого утра?». Мы разучились чувствовать и понимать себя, мы не умеем выразить свои чувства и пребываем в немоте — говорит все то же первое упрямое «я», и отчасти мы с ним согласимся. Но только отчасти, потому что чувствовать русского человека всегда учила русская литература. И до сих пор она дает простор для воспитания чувств. Именно этому, когда «не принимает сердце слова, похожие на выцветшие бумажные цветы», учит и русская проза иркутян. И снова мы вернемся к Александру Семенову, без надсадной накрученности несущего нам радость встречи со словом: «Одно ясно, — говорит его герой, — не умеем мы, как женщины, безотчетно, безоглядно завести страдание: пошло, поехало, полилась жалость — успевай утираться»…. Деревня, земля — они учат любить, ведь кто смотрел в ночное просторное небо, тот знает, что оно связывает «воедино невысказанные мысли, неловко оброненные слова, то, что было в нас так созвучно и так невыразимо» (А. Семенов). И снова, как и давным-давно кружится «над степью все та же едва слышная песнь про ямщика, и так же в лад песне, чисто и нешумно рысит отцовская Гнедуха. Степь не кончалась, а где-то далеко-далеко загибалась плавно к небу…» (А. Байбородин). Слышите интонацию? Интонацию бесконечно раскинувшийся просторной жизни и вольного чувства, помещенного в ней…

Я не знаю, с какой степенью сознательности они пишут именно так. Почему у печали Александра Семенова «долгий след», а у его героя сохраняется способность вобрать в себя «мудрую силу деревенского бытия»? Почему Иван Евгения Суворова, проживший всю свою жизнь на заимке, способен и в старости видеть свой «клочок земли» праздничным и торжественным? Откуда эта вдруг настигающая совестливость «перед всеми за неясную… поджидавшую впереди вину» в герое Анатолия Байбородина? Быть может просто они так живут, и между личностью писателя и его произведениями существует только такой «зазор», чтобы впустить благодать да еще вольный дух родной земли?