Виктор Потанин, лауреат премии Ленинского комсомола „ГДЕ БЕЖИТ ТОБОЛ…“

Виктор Потанин,

лауреат премии Ленинского комсомола

„ГДЕ БЕЖИТ ТОБОЛ…“

Старшие Архиповы сидят за столом, пьют чай. Младшие Архиповы увлеклись сказкой. Расположились рядком на диване, и Андрюша неторопливо читает: «Как подумаешь, куда велик божий свет! Живут в нем люди богатые и бедные, и всем им просторно…» Голосок у него то поднимается кверху, то переходит на громкий тревожный шепот, то совсем-совсем спадает. Может, так и надо читать наши русские сказки. Конечно же, так! Иначе бы не сияли глаза у сестренок — Наташи и Олюшки.

А я сижу среди старших. Уже давно сижу, как будто место пригрело. Мы потихоньку беседуем и так же не спеша попиваем очень крепкий чай с густым молоком. Оно такое густое, что сверху в чашке стоит янтарная пленочка. Чай хорош, он веселит меня, успокаивает. Да и этот дом меня всегда успокаивает. Скоро прибавится забот у Архипова-старшего, ведь он председатель большого колхоза, моего родного колхоза «Россия». Вот об этом мы и говорим:

— Крестьянское дело должно быть потомственным! А иначе все прахом… — Хозяин стола посмотрел на меня недоверчиво, почему, мол, молчишь, не согласен? Но я с ним согласен. И жена, Люда, с ним тоже согласна. Она — верный друг его и помощник. Она в колхозе «Россия» главный экономист…

И вот уже он переводит глаза на нее, и глаза его ждут поддержки, сочувствия, и поддержка приходит:

— Правильно, Витя, согласна я. Нужно хранить в семьях наши традиции…

В ответ на ее слова он усмехается, но усмешка не злая, а добрая. И в глазах тоже добрый свет. И все-таки не выдерживает:

— А как хранить, ты подумала? Ведь город рядом — такой насос.

И прав хозяин. До города всего тридцать два километра. А дорога — чистый, ровный асфальт. И уезжали всегда по этому асфальту только самые молодые, самые лучшие.

Помню, в нашем Утятском было два колхоза. Один колхоз объединял полдеревни. И председателей тех тоже помню. Среди них были и свои, родные и кровные. Попадались приезжие. Их присылали к нам прямо из города, и они гордились, что едут на укрепление…

Многие прибывали к нам без семьи — с одним чемоданчиком, в котором лежали мыло, чистое белье и две-три брошюры с агросоветами. И обладатель этого сиротского чемоданчика селился где-нибудь у одинокой старушки в боковой тесной комнатке. И жил он тоже просто и сиротливо. Зато ночами обычно не спал — все писал и писал какие-то тезисы. А по утрам этот председатель собирал в правлении разные планерки и на этих собраниях всегда кого-нибудь распекал и отчитывал. А под конец заглядывал в свои тезисы и ставил задачи на неделю вперед и на месяц. Так — в криках, спорах — проходил его день, а под вечер он плелся домой, усталый и выжатый, а на лице стояла гримаса обиды: «Зачем я приехал? Здесь живут одни старики да лентяи! И семью в эту дыру не потащишь, и сыновей не отдашь в эти классы… Да и какие здесь педагоги в этой…» И он придумывал такое слово, такое, от которого сам же и содрогался… А через полгода, как правило, уезжал. Но это место сразу же занимал новый страдалец. И опять его посылали на укрепление, и снова круг замыкался. «Так почему же мне так не везет?» — вздыхал обреченно приезжий. Ведь там, где-то в городе или в райцентре, он был в славе, в почете, а здесь люди не признавали. Но часто самые умные из приезжих закрывали на это глаза. «Будем жить тут как в командировке!» — решали они. И так они жили, а потом, конечно же, уезжали. И там, дома, за все эти мучения их часто ждало продвижение по службе или награды. Или, на худой конец, удивление: «Смотри ты, полгода выдержал. Надо же, молодец!»

— А почему?.. — Я оборачиваюсь на хозяина дома и чувствую, что волнуюсь. — Почему и теперь иной смотрит на назначение в деревню как на страдание… как на несчастный случай, на горе?.. Почему тебя оставляли в аспирантуре, а ты все же поехал?

— Ну, я это я, — смеется хозяин.

— Мы — люди особые, — уточняет жена. А сама хитро щурится, глаза у нее длинные, синеватые, очень похожие на продолговатую сливу. Какие-то нездешние глаза. Но Люда родилась в соседнем районе, а свадьбу сыграли, когда училась в Курганском сельхозинституте. И вот уж трое детей у них, а ведь каких-нибудь шесть лет назад они еще стояли на комсомольском учете. И на молодежные вечера ходили, на танцы… Но мои мысли перебила хозяйка:

— Да, мы с Витей особые. Мы же крестьяне! И у нас, где хлебушек, Там и душа. А хлеб-то в городе не растет… — Она смеется и смотрит долгим взглядом в окно.

Там и душа, там и спасение… И еще она там у женщины, где дом ее и где дети. И где тополек под окнами, посаженный самой младшей — Олюшкой… И еще она там, где огород, где мычит корова, где ходят грачи по весенней черной земле, где распустились березы… А раз так у женщины — у жены, значит, так и у мужа. Потому и начал председатель свою жизнь в наших краях с постройки большого дома.

Он заложил его по всем правилам — на сухом и высоком месте. И стены возводил не из бетона и кирпича, а из крепкой сосны. И скоро-скоро поднялись стены и крыша. А рядом сразу появился пригон для коровы и крытый курятник. Загородили и огородик очень аккуратным зеленым штакетником, подняли скворечник. И пошли по селу разговоры, хорошие, добрые. В деревне если полюбят, то уж лет на двадцать вперед, с солидным авансом… Помню: забежала к моей матери в дом учительница Александра Дмитриевна Девятова. Лицо у ней какое-то особенное, будто тысячу рублей нашла:

— Ну вот! Повидала его, повидала. — А у самой зрачки так и бьются в глазницах, играют.

— Кого повидала? — не понимает мать.

— Да председателя нового! — И она опять задохнулась, потому что хочет быстрее сказать, а слова запинаются!

— Мы на тракте стояли. В район надо, а автобус ушел. И вдруг легковая подходит, и дверца открылась: «Садись, народ! Места хватит, подвинемся…» Потом и сам вышел и всех приглашает. А мы мнемся что-то — да нас же, мол, четверо, — не войдем. «Вот и хорошо: веселее доедем…» Так и познакомились с нашим Архиповым.

— Молодой он? — пытает мать.

— Не говорите! Прямо студент… И голубоглазый, красивый. И всю дорогу расспрашивал да рассказывал. А потом в районе развез всех по домам. — И опять глаза у ней засверкали. — Так понравился председатель, поразил своим поведением…

Вскоре встретился с председателем новым и я. Случилось это в лугах. Земля только-только освободилась от снега и теперь дышала облегченно, свободно, вбирая в себя теплые лучи. Метрах в ста от дороги бежал Тобол. По весне он был еще быстрый, наполненный, одним словом, река как река. А рядом, в пойме, блестели озерца. Их было теперь много в конце апреля, и все они играли, переливались на солнце. А высоко над ними кричали чаечки. Такие белые, белоснежные чаечки.

— Скоро улетят они, отлетают… — сказал председатель и грустно-грустно прищурился.

— А почему? — я не понял, не догадался.

— Работать надо с поймой, вот почему. А теперь все запущено. И озерки эти пересохнут в июле. Ну вот смотри, смотри, — он показал рукой и вправо, и влево. — Вон сколько их, пустых бочажков и впадинок. По ним раньше вода текла, а теперь один ил. Эх, поднялись бы те старики да спросили отчетик!

— А при чем тут старики?

— А притом, дорогой. У них же тут сотню лет назад была целая система, своя ирригация! Каждое озеро соединено было с малым озерком, а то с другим да с третьим. И по этим канавам в половодье шла вода из Тобола. И потом хватало ее и для карася, и для птицы. А трава тут в пояс была — запомни… И не смейся — в пояс, застревали литовки!.. — Я слушал его, поражался — да как же я, как же я? Вроде вырос здесь и родился, вроде знаю здесь каждую кочку, и вот не догадался, не понял же, что канавы эти наши деды копали да прадеды. И копали вручную — одной лопатой да ломиком, и даже не лопатой — настырностью, потому что болело у них сердце за каждое озерцо, малое, безымянное. За каждую былинку болело оно на родных моих утятских лугах. И точно бы читая мои мысли, председатель прищурился:

— А теперь и трактора у нас, и бульдозеры, а до чего довели… Нет, ты скоро этих лугов не узнаешь! — Он сказал это и сразу замкнулся. И лицо как-то сжалось, осунулось. Я понял: председатель что-то задумал…

Он задумал и сделал. Через год, в такую же теплую и голубую весну, по утятским лугам ходил «Беларусь» с экскаваторной малой лопатой, а в кабине сидел лучший механизатор колхоза, большой друг природы — Коля Комарских. Целую неделю Коля вел рвы и канавы по старым, столетним отметинам. И всю неделю эту работу придирчиво проверял сам председатель.

А иногда он брал прутик и что-то подолгу чертил им по теплой сырой земле. Его чертеж понимал с ходу Коля Комарских и вот уж снова гнал свой «Беларусь» куда-то в ложбину. А потом Коля получил и подмогу — пришли тракторы и машины.

В те дни я и встретил председателя в нашем клубе. За длинным столом через всю стену сидели ветераны войны и знатные люди. Вот они, наши солдаты, наши герои: Иван Сергеевич Иванов и Алексей Михайлович Баженов, Иван Иванович Волков и Василий Александрович Нетунаев… Как их мало уже осталось, как их надо хранить нам, беречь… И вот они сидят как-то тихо, торжественно. О многом уже было сказано за тем столом — и про Берлин, и про Прагу. И вот теперь они сидели молча и кое-кто из них плакал.

Ах, эти слезы, скупые мужские слезы! Как забыть вас, как пережить!.. А рядом, в дальнем конце стола, жила радиола. И тихий бархатный голос выговаривал давно знакомое, дорогое: «С берез неслышен, невесом, слетает желтый лист…» Какая светлая, какая возвышающая печаль! Под нее прошли и детство мое, и юность, и мне всегда казалось, как-то неотвратимо казалось, что лучше этих звуков и нет ничего. Ведь такая сила, такая печаль… А рядом, рядом совсем — надежды… И пусть проходят годы и годы, и пусть время несет утраты и расставания, и пусть никогда-никогда уж не встанут солдаты из тех глубоких братских могил, но все равно однажды вернется радость, а вместе с нею придет жизнь. И эти звуки входили в сердце и отнимали дыхание. И потому у многих были мокры глаза… Сидел тут и Виктор Федорович Архипов — наш председатель. Он уже давно всех поздравил и роздал от правления подарки.. А теперь сидел тоже тихо, о чем-то думал.

— Ты, што, Федорович, опечалился? Народ тебя принял давно и доверился, — сказал ему кто-то из ветеранов. — И ты хорошо везешь нашу телегу, а мы уж возле тебя…

— Хорошо, да не совсем… — Он закусил губу.

— Ничё, ничё. Ты крестьянин, и мы с тобой по-крестьянски…

— Вот-вот! — Он улыбнулся и посмотрел на меня. — На лугах был? Только честно?..

Я смутился. Он застал меня своим вопросом врасплох.

— Вижу — не был. Вот тебе задание — побывай.

И на другое утро я пошел по заданию. День был теплый, и парила, чутко дышала земля. Но через час я уже все забыл, растерялся. У меня в глазах вдруг встала такая синь, что я задохнулся. Я смотрел, смотрел и не видел. Передо мной расстилалась сплошная водная гладь, по которой зелеными зыбкими родниками разбегались шалые островки, возвышения. Что за чудо! Нет, я не ошибся: это сияли вешней водой, тянулись к небу, к веселым птицам наши луга. А птиц было много, целые тучи — и дикие утки, и чайки, даже залетели откуда-то лебеди. Я смотрел на это белое чудо-видение, и все во мне замирало и зябко сжималось: «Вот и повидал, наконец, шипунов, повстречались… А когда это было в последний раз? Наверное, в детстве было, конечно же, в детстве… И спасибо нашему председателю — он вернул те картины».

Потом в тех лугах накосили столько сена, что хватило его на план и на обязательство, и для личных коров осталось. Я сам был на одном из воскресников… Запомнилось мне, надолго осело в душу то веселое настроение — и песни, и купание в Тоболе, и особый чай на вишневых корешках и на травке. Но больше всего мне запомнилось, как радовался тогда, ликовал председатель: он и сгребал сухие валки, и подавал на зарод, он и шутил больше всех, и смеялся, он успевал везде и всем был нужен, и все его звали к себе — и чтоб стоять только с ним! И чтоб только его голос слышать!

Как я ему завидовал. И как мне хотелось еще ближе понять его и почувствовать. Но что понимать: он был точно брат всем, даже ближе брата, роднее. И кипела работа, и капал пот, и пекло прямо в голову солнце, а председатель ликовал, как мальчишка. И глаза его сверкали, и зубы, и сам он весь сверкал в глазах у людей, и всем хотелось не отстать от него, не отстать… Я не помню, как пролетел тот день, только помню, как благодарили его люди, а он мотал головой и отнекивался: «Не по адресу, не туда… Это Коля Комарских выручил ваши луга. Да еще старички помогли, наши деды. Пусть спокойно лежат в земле. Мы их дело не осрамим…»

Не осрамим и продолжим… А ведь так было вечно в крестьянстве: отец учил сына, а тот передавал эту науку дальше. И так не кончалась цепочка: как от горящей свечки негорящая загоралась, так и шли по наследству эти уроки. И вот дошли они и до нашего дня. Дошли — я уверен! Иначе бы не читал сейчас с таким выражением Андрюша: «Жил-был старик со старухой, у них был сын по имени Иван. Кормили они его, пока большой вырос, а потом и говорят: «Ну, сынок, доселева мы тебя кормили, а нынче корми ты нас до самой смерти…»

— Как все просто! — смеется старший Архипов. — А нынче корми ты нас… В этом же мудрость вся, честное слово! Мы, мол на тебя тянулись, переживали, а теперь ты нас дотягивай. А где взять эту кормежку? Да ясно же где, на земле надо работать! И чтоб с утра и дотемна. Значит, нет у младшего выбора, нет второго решения. Раз ты крестьянин, то и крестьянствуй… У меня вон тоже не было выбора. — Он задумчиво морщит лоб, потом медленно отпивает чай. Он уже как-то рассказывал, что его мать всю войну проработала на колеснике, и отец — на комбайне. Ну, а дед Капитон Филиппович — вообще вечный крестьянин.

— А подайся я куда-нибудь на завод, а то в медицинский, и было бы горе для меня, наказание…

— Почему?

— Не приняла бы душа. Как моя жена говорит, мы особые. Мы же — крестьяне! Вот отними все это… — Он махнул куда-то вправо рукой. Но я и без слов его понял.

— …Отними — и жизнь, считай, кончена. Потому порой и обидно…

— За кого?

— За нашу школу, за учителей… Вот кричим везде, призываем ребят — на фермы идите, на фермы! А в жизни что: какая-нибудь девчонка двойку получит, так сразу же и учитель стращает: «С твоими знаниями только в доярки»… А с парнями хуже того. У нас тут одному мальчишке прозвище дали — скотник Вова. Так этот Вова чуть в петлю не залез от стыда. Нет, милые, это дело не пройдет! Такие дела надо вместе: и чтобы школа, и чтобы родители… — Он отставил чашку с чаем, задумался. В окно теперь что-то легонько и лукаво постукивало — то просилась в гости весна. Завтрашний день обещал быть теплым, спокойным. И вдруг нестерпимо захотелось на улицу, куда-нибудь в поля, на дорогу. И чтоб стоять там и слушать, и слушать. Как шевелится вешняя вода, как вздыхает береза от новых дум, от предчувствий… Неужели и нынче будет пеклое лето? Неужели и нынче всем мучиться — и ей, березе, и травам, и полю?

— Как ты вынес прошлогоднюю засуху? Как поднимал настроение?

Хозяин дома посмотрел на меня удивленно, а в глазах — укор, осуждение.

— Ты б лучше не задевал мои раны. — Он покачал головой, потом улыбнулся. — Как-то лег уже перед утром и вроде сплю и не сплю. И вот по крыше застучало, затокало, а потом уж и по рамам хлестнуло — ливень! А самому запеть бы, сплясать! Ведь накануне только пшеничка в трубку пошла. Ну, думаю, вовремя! Повезло нам! И только хотел створку открыть да порадоваться — тут и сон мой долой — и открылись глаза. И сразу тошно, прямо тошнехонько — на улице-то снова парит… И так мне худо стало, прямо не знаю. Как будто обворовали меня, обвесили…

— Приснилось, значит…

Он поднял глаза на меня, и они почему-то веселые.

— Совсем как в песне, слушай… «Мне приснился шум дождя и шаги твои в тумане». Но только ни дождя тогда, ни шагов. Люда к матери уезжала, а я один тогда на ливень смотрел. Вот так, дорогой. Все бывает у нас — и миражи, и кино.

Он засмеялся. Зубы белые, снежные, а глаза — прямо синь. Я люблю, когда он смеется…

— А с настроением всяко было. Кое-кто брался и за бутылочку. Но с такими мы — беспощадно!.. А потом подвели итоги да подсчитали. Ну и повеселели маленько. А ну-ка, где главный экономист? — Он посмотрел на жену, рассмеялся. — Я и сам помню. Хоть вы, писатели, цифры не любите, но в них все…

Он замолчал и точно перевел дыхание:

— Такие вот наши дела… В прошлом году намечали продать 15 200 центнеров молока, а фактически сделали 17 225. Ну-ка! Профиль-то у нас мясной и молочный. И с мясом не подкачали. План был 3400 центнеров, а у нас вышло 3480. Правильно, Люда, я говорю?..

Жена улыбается, и в глазах тихий свет. А он опять продолжает:

— А самое главное, в животноводстве мы перешли на звеньевую систему и перераспределили обязанности. И сразу нет проблем с кадрами! Раньше у нас доярки подменяли скотников. Умаются, бедные, и с флягами, и возле кормушек. А теперь — нет! Только доят, а скотник только с кормами. Да и кормоцех свой построили…

В это время и вошла Люда с большой стеклянной банкой в руках, а там — молоко.

— Пока вы тут сидели, подсчитывали, а я уже подоила нашу доену. — Она разливает молоко по стаканам и предлагает:

— Пейте, пейте молочко, будете здоровы.

Она смотрит то на меня, то на мужа своими длинными сияющими глазами:

— Пейте, пейте, не обижайте хозяйку. А мы сами-то привыкли к парному. А вот Андрюша все время отодвигает. И Наташу с Олюшкой не заставишь…

И я беру из ее рук теплый-теплый стакан и пью молоко очень маленькими глотками, а душа опять шепчет, завидует. «Счастливые вы, счастливые… И все у вас ладится, и все на виду: и работа, и дети, и сами вы больше всех на виду. Потому и любят вас, уважают…» И мне бы встать теперь, попрощаться, но почему-то не могу, не решаюсь. И чтобы оправдать себя, опять придумываю вопрос:

— А как же ты время планируешь? Ведь день короткий, а колхоз — большой…

— А мы по солнышку живем… По-крестьянски… — Он улыбается. — А разве можно у земли по часам? Ей не делового подавай председателя, а приводи к ней влюбленного.

— Значит, у тебя нет выходных?

— Ай, молодец! Догадался! — Он смеется весело, как мальчишка. — Вот смеемся, а это ж вся моя жизнь. Недаром раньше под словом «хлебороб» подразумевали целый уклад: тут и спокойствие души, тут и вера в силу ее, в терпение. Тут и — что еще?.. — Он замолчал, потом снова заговорил: — Недаром Лев Толстой всегда думал о крестьянской работе. Да что думал! Были дни, были месяцы, когда он и жил, как крестьянин. И работал так же. И детей воспитывал в этом понятии… — Он перевел глаза на жену, и та сразу улыбнулась и закивала согласно. И он посмотрел теперь на меня уже тверже, спокойнее. Но я не дал замолчать.

— Вот ты о детях — хорошее дело… А твои кем будут — и Андрей, и Наташа, и Олюшка?

— Вырастут, сами выберут. Но полагаю, что останутся у земли. — Он покачал головой и прищурился: — Они будут лучше своих родителей. Мы не успеем — они успеют. Мне уж вон перевалило за тридцать…

— Старичок уже, старичок! — засмеялась Люда и поправила свои волосы. А во мне опять все вздрогнуло от волнения: «Счастливые вы, счастливые… Как у вас хорошо все, согласно…»

У него и с матерью, и с отцом было согласно. С десяти лет они отправили его работать на пашню. И мать наказывала: «Иди, сынок, укрепляй себя. Рыбам — вода, птицам — воздух, а нашему брату — вся колхозная работа…» И он выполнил этот наказ. С этих лет он помогал и на току, и на ферме — в родной деревне Верхней Алабуге. И после семилетки не выбирал — пошел сразу в Куртамышский сельхозтехникум. А когда наступила первая практика, то попросился в родной совхоз. А хлеба стояли в тот год наливные, богатые. Не успевали их косить, подбирать. Очень запомнилось это лето, да и как не запомнится — он работал на комбайне, который ему доверил отец.

Вот, наверно, я и дошел до самого главного — тот комбайн ему доверил отец… Так вот, значит, как рождалась их трудовая династия, как продолжался их колхозный род на земле.

— А потом, что было-то после техникума?

— А потом, а потом был институт да диплом… — Он смеется и укоряет: — Ты же знаешь, а спрашиваешь.

И он прав: много я знаю о нем… Только все равно после техникума было самое интересное. Он стал работать самостоятельно, да директор родного совхоза на него все поглядывал: «А ведь тебе, парень, надо учиться. Институт по тебе плачет, зовет к себе…» Так Виктор и стал совхозным стипендиатом, и пришла самая дорогая пора. Но те годы быстро летели и на руках у него остался диплом с отличием. А раз с отличием, то предложили аспирантуру. Но он не захотел, потому что решил ехать в совхоз «Спутник» главным агрономом. И поехал, и хорошо там работал — его хвалили и выделяли. Потому и вызвали однажды в райком партии и предложили возглавить колхоз имени Ленина. Так он стал самым молодым председателем в Частоозерском районе… Ему только-только исполнилось двадцать пять тогда. И дела в его колхозе пошли в гору, но председателя потянуло на родину — туда, где жили когда-то родители, туда, где бежит Тобол, туда, где собирал мальчишкой землянику на вырубках. А раз задумал ехать, то и поехал. И вот уж четыре года в наших краях…

— В чем главная твоя боль? В чем сомневаешься?

— А мне нельзя сомневаться… — Он лукаво посмотрел на жену, и у той тоже заблестели глаза. — Нам работать надо с главным экономистом, работать! — Он крепко сжал губы, нахмурился. — Надо поднимать авторитет колхозника на всех уровнях. Да, да, на всех!.. И чтобы доярка гордилась своей профессией! И чтобы скотник гордился! И чтобы бригадиры поняли наконец, что главней их нет никого.

— Да они уж и так поняли, Витя. Скоро подчиняться тебе перестанут, — смеется громко жена и зачем-то убегает на кухню. И детей тоже не видно. Они давно ушли в детскую комнату, и оттуда раздается неясное бормотание, как будто тихо-тихо журчит вода.

— Значит, бригадиры — твоя опора?

— А как же! — Он опять оживился. — Они у меня — орлы! И высоко летают, не падают. — Он устал говорить и пьет из чашки холодный чай. И я только сейчас вижу, что у него под глазами морщинки. Самые первые, самые печальные. Но зачем бы еще, зачем?! Видно, не дает покоя работушка.

Он еще хочет что-то сказать, внезапно вздрагивает, напрягается. Я смотрю, как светлеют его глаза. Что с ним? Но через секунду догадываюсь: на пороге стоит жена, и он смотрит на нее и любуется. А в руках Люды какие-то банки и баночки:

— Мы еще медом не угощали вас. У нас и варенье свое, моченые ягоды…

А я смеюсь: вот ведь горе какое — не угощали еще… И вот мы снова придвигаем поближе стулья и садимся к столу. И опять появляется чай и свежее молоко. И мед, и ватрушки, и пирожки с капустой, и еще что-то…

— Ешьте, ешьте досыта. У вас там в городе все привозное да купленное. — Она угощает меня, приговаривает, а сама не сводит взгляда со своего ненаглядного… «Не насмотрелись что ли еще, не налюбовались…». И опять волнуется моя душа и завидует. «Какие же вы счастливые, и хорошо, что молодость ваша еще не кончилась. И совсем хорошо, удивительно, что у вас еще все впереди…»

А потом мы стоим на крыльце и прощаемся. Теплый ветер бьет прямо в лицо хозяину, и он его жадно вдыхает и не надышится…