I
Петр Проскурин родился 22 января 1928 года в селе Косицы Севского района на Брянщине. В детстве и в юношескую пору сполна хлебнул лиха. Война, разруха, полуголодное существование — и работа, работа, работа… А вокруг на десятки километров минные поля, ряды колючей проволоки, брошенные гранаты, мины, снаряды — и мощное, неудержимое движение советских войск на запад. Лишь много лет спустя он поймет скорбную торжественность и величие того времени.
В литературу Проскурин вошел стремительно. В 1958 году в газете «Тихоокеанская звезда» был опубликован первый рассказ «Цена хлеба», как бы определивший пафос творчества художника, тесно связанного с судьбой народа. А два года спустя (1960 г.) в хабаровском книжном издательстве вышел в свет первый роман «Глубокие раны». Затем один за другим печатаются романы «Горькие травы» (1964 г.), «Исход» (1967 г.), «Камень сердолик» (1968 г.), сборники рассказов, повестей, стихотворений. Этот могучий крестьянский сын, работал, как пахарь, от зари до зари — и так около полувека.
И сделал много — и хорошо. Ибо обогатил отечественную словесность образцами высокой художественности, в которых отражен исторический и нравственный опыт народа. Позже он скажет, что чем глубже этот опыт входит в опыт писателя, тем вернее и глубже он через своих героев выявляет сущность национального характера. И тем ярче и конкретнее проходит через его творчество время, и моральные сдвиги, катаклизмы и достижения, которые являются точными слепками социального движения времени.
Это продолжение и развитие традиции. Русская литература всегда была тесно связана с идеалами народа, его историей — это вехи борьбы народа за свою независимость и социальную справедливость. Эстетический идеал ее высок, в нем находят отзвуки всемирности, а потому, быть может, в некотором роде идеален, т. е. трудно осуществим. Отсюда вытекает желаемая взаимообусловленность прекрасного и идеала, мечты и реальности. Прекрасное есть идеал, а идеал — в России и Европе далеко не однозначен. Из прекрасных лиц в литературе христианской стоит всего законченнее Дон-Кихот, но он прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон. В классике речь идет о герое как выразителе положительного начала русского человека. И это естественно. Литература, лишенная положительного идеала и внутреннего трагизма, весьма удобная, писал Достоевский, форма опорочивания и всего светлого в русском народе, которому «ни за что в мире не простят желания быть самим собою… Все черты народа осмеяны и преданы позору. Скажут, темное царство осмеяно. Но в том-то и дело, что вместе с темным царством осмеяно и все светлое…»
Разумеется, Достоевский (а вслед за ним и Проскурин) не подвергал сомнению сатирическое направление в литературе, его язвительные стрелы направлены против тех, кто с оглядкой на «цивилизованную» Европу стыдится быть патриотом, стесняется говорить о России и народе добрые слова, защищая их честь и достоинство. Подобные типы вредны и опасны, таковыми они изображены в романе «Бесы»: «В смутное время колебаний и перехода всегда и везде появляются разные людишки, Я не про тех так называемых «передовых» говорю, которые всегда спешат прежде всех (главная забота) и хотя очень часто с глупейшею, но все же с определенною более или менее целью. Нет, я говорю про сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но даже не имея и признака мысли, а лишь выражая собою беспокойство и нетерпение, Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той кучки «передовых», которые действуют с определенной целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно».
Но об этих проблемах разговор впереди, а сейчас перейдем к рассмотрению наиболее значительных произведений Проскурина. Роман «Судьба» (1972 г.) стал художественным открытием в литературе 70-х годов. Он поразил читателей масштабностью замысла, серьезным социальным анализом и высокой художественностью. Уже начало романа — гибель нищенки в родах прочитывается как пролог к трилогии («Судьба», «Имя твое», «Отречение»), в котором звучит апофеоз жизни, рожденной в страданиях и муках, жизнь невероятно трудной, трагичной, но прекрасной и неистребимой.
Здесь, пожалуй, впервые отчетливо проявилось своеобразие проскуринского реализма в соединении с символическим укрупнением действительности. И сделано это мастерски.«…Она освободила из-под ног тяжелый и беспокойный комок и, сделав все, что могла, что подсказывал ей инстинкт и разум, как бы почувствовала на это короткое время прилив сил и, развернув рваную, намокшую свитку, расстегнув кофту, приложила его к набухшей груди, чтобы хоть немного согреть: она э т о к себе, к своему теплу, и о н о затихло, и ее сразу отпустили и боль и страх: она лишь почувствовала усилившуюся слабость, перед глазами стоял туман, остатки сил уходили от нее, и она подумала, что это ей уже снится, и с благодарностью к теплому сену, к журавлям, к тому огромному Богу, что услышал ее и послал ей живой крик и сухое тепло, она шевельнула высохшими губами и с трудом выпростала из расшитого ворота рубахи закаменевшую, тяжелую грудь, постаралась дать сосок е м у, но это было уже не осознанное желание, а инстинкт, — она затихла, уходя от всего, и ее набухшую, болезненную грудь теперь грело о н о. И это, уже чужое, но все-таки с в о е тепло еще продолжало некоторое время держать ее, но даже и это ощущение слабело больше и больше, и, когда под утро хозяин избы, молодой, высокий мужик, вышел надергать корове и овцам сена и наткнулся на нее, она уже ничего не чувствовала, и лишь сладко пахло холодной кровью. Почти полузадушенного младенца мужского пола не сразу смогли вызволить из ее задубевших рук и вместе с ней внесли в избу, а когда положили на лавку и отвели с ее лица густые ссохшиеся волосы, увидели белое лицо в застывшей красоте…»
Так мощно зазвучала настоящая проскуринская проза. Жизнь, сметая препоны и все, что ни встает на ее пути, продолжается — таков лейтмотив трилогии, укрепляющий дух и решимость героев сражаться за нее, жизнь, до конца.
Что послужило основой замысла произведения? В своем общем выражении ответ может быть таков: стремление к реалистическому отражению судьбы народной, к постижению неповторимого разнообразия русского характера в контексте исторической перспективы. Задача огромного масштаба — и сразу же выдвинула Проскурина в число истинных заботнитков отечества. Забегая вперед скажем, что эта идея станет главной в его творчестве. Но придет она не в одночасье.
Изучая богатый опыт русской литературы, вдумываясь в ее социально-философскую сущность, художник глубоко осознал, что крупные писатели всю жизнь работали над воплощением большой идеи, насквозь пронизывающей все их произведения. И если же у иного отсутствовала сквозная глубинная мысль, о нем забывали, хотя при жизни и слыл популярным. Какая же эта идея? Пушкин, Гоголь и Достоевский, Л. Толстой, Лесков и Шолохов всю жизнь находились во власти одной идеи — исторической судьбы русского народа. При этом они неутомимо доискивались, в чем же смысл народного характера, смысл бытия…
В процессе работы над «Судьбой» Проскурин ее раз убеждался, как важно, сообразуясь с эпохой, ощутить изменение, движение национального типа, увидеть, что ему на пользу, что во вред. Но для этого необходим беспристрастный художественный анализ социальных связей, которыми как бы прошит человек.
И тогда произошел сдвиг и в первоначальном замысле «Судьбы». Он четко уяснил, что при раскрытии характера Дерюгина — главного носителя народных черт, — следует наглядно показать, как и почему менялось время и менялся человек, в чем существо происходящих перемен. Но во время работы материал оказывал сопротивление и лишь несколько лет спустя автор ощутил беспредельность обновляющейся жизни, остроту ежеминутного риска и своей молодости.
И сразу состоялось завершение «Судьбы». И пришло четкое осознание, что началом, истоком всему является народ — бесконечный и величественный в своей жизнестойкости; что он многолик и неисчерпаем равно как и, несущий в себе пряную тайну жизни, творящий вечные созидательные законы — и не понятный. Народ рождает и оплодотворяет истинный талант, лишь погружаясь душой в кипящую народную стихию и возможно ему обрести себя. И пришла, вспоминал художник, в его сознание главная мысль и смысл жизни, заключенные в том, чтобы ничего больше не искать, ни на что больше не тратить сил, лишь бы только во тьме бытия как можно ближе пробиться к душе народа, к его самому тайному, сокровенному, скрытому от посторонних и равнодушных глаз. Понимание помогло завершить «Судьбу», а затем еще несколько лет упорно и последовательно двигаться в том же направлении в работе над романами «Имя твое» и «Отречение». Захар Дерюгин ответил автору на многие мучившие его вопросы, казалось, неразрешимые и непримиримые.
Как всякое крупное явление искусства, уходящее своими корнями в народную жизнь, «Судьба» привлекает широтой охвата действительности и постановкой сложных вопросов времени. Диалектика человеческой души здесь тесно переплетена с духом конкретно-исторической эпохи, в нем тесно связана с духом конкретно-исторической эпохи, а судьбы многих людей вплетены в крупные события, неотделимы от напряженных жизненных процессов, происходивших в обществе в 30 — 40-е годы. Коренная ломка старых и развитие новых нравственных норм, большие социальные преобразования в городе и дереве, надвигавшаяся военная угроза и, наконец, тяжелые годы борьбы с фашизмом, а на первом плане, крупно и впечатляюще, жизнь простых советских людей — вот круг тем и проблем, которые ставятся, исследуются и анализируются в этом произведении. Картины общественной и индивидуальной жизни чередуются с показом строительства гиганта-завода. На смену изображения социальной действительности тех лет приходят батальные сцены, партизанские будни, углубленный анализ духовного и психологического состояния героев.
Напряженность повествования не ослабевает ни тогда, когда речь идет о жизни обитателей села Густищи, ни когда действие переносится в районный Зежск, областной Холмск, на поле битвы, в кабинет секретаря обкома партии Петрова или на квартиру Сталина. В произведении целая галерея действующих лиц: крестьяне и рабочие, семья первого председателя колхоза в Густищах Захара Дерюгина, первый секретарь обкома партии Константин Петров, начальник оборонного завода Олег Чубаров, секретарь обкома Тихон Брюханов и много-много других, стоящих на разных ступенях социальной лестницы, живущих своими радостями и горестями и обладающих неповторимыми характерами и человеческими судьбами. Автор любит своих героев, умеет взглянуть на мир их глазами. Дар перевоплощения — один из важнейших признаков художественного дарования, и он не может быть почерпнут извне. Проскурин родился с таким даром.
Образ Захара Дерюгина — один из наиболее ярких, своеобразных и художественно убедительных во всей нашей послевоенной литературе. Он активный борец за преобразования в деревне, которые, как он понимает, важны и необходимы не только для «мужицкой доли», но и для всей страны. Захар живет в полную меру своих нерастраченных сил, преисполнен жаждой справедливости — «за свою правду может голову под топор положить». За эту, свою, а по сути — трудовую правду он сражался в Красной Армии против ее врагов, за нее же подвергался смертельной опасности в родном селе Густищи, а позднее шел в атаку под вой фашистских мин и снарядов. В любви к Родине Дерюгин приобретает стойкую нравственную силу, которая олицетворяет в нем прочность создающихся устоев новой крестьянской действительности… Интересно, что прототипом Захара Дерюгина во многом послужил Николай Иванович Москвин. Бывший партизан, командир батальона Смоленского диверсионного полка «Тринадцать», Москвин еще до войны занимал пост и директора совхоза, и председателя колхоза, был на партийной работе. События послевоенной жизни, его деятельность не раз подсказывали коллизии, ситуации, положения в романе «Имя твое». А познакомился автор с Москвиным задолго до написания романа «Судьба». Николай Иванович оказался очень похожим на задуманный образ главного героя — Захара Дерюгина.
Стремление познать смысл и назначение человеческой жизни, равно как и, существо русского духа, служение правде — вот слагаемые эстетического идеала Проскурина. Он познавал сей мир в его настоящем виду — в действии, в резких перепадах и глубоких разломах. Мотался по городам и весям, изучал, волновался, радовался и стремился, в пору корреспондентской работы в «Правде», людям обустроить жизнь, а не разглагольствовать круглый год на подмосковной даче. В этом тоже его непохожесть на других. Вообще столичный производитель литературных вещей в большинстве своем не шибко любознателен и трудолюбив, зато хлопотлив и занят невероятно: летом он страшно озабочен отдыхом, осенью — не в духе, по случаю неблагоприятной для здоровья погоды, зимой — не совсем уютно и холодно, какая же тут работа, ну, а весной, сами понимаете, слякоть, болезни и на носу подготовка к летнему отдыху — так и проходит жизнь в литературе впрочем, как и в науке. Результаты — сами за себя говорят. В жизни Проскурина примечательно было то, что и в творческой работе, и в кочующей жизни журналиста ему встретилось очень много интересных людей, чьи характеры и судьбы послужили изначальным зерном для многих и многих его героев. Встречи с людьми всегда были праздником, потому что они учили работать, а потом, когда стал писать книги, помогали понимать жизнь такой, как она есть, во всей ее многоликости и запутанности, трагичности и неповторимой красоте.
Так проходило убеждение, что мудрость и духовность зависят не от званий, ученых регалий или руководящих постов. Тут действуют какие-то иные, неподвластные простому исчислению логики, законы. Старый камчатский рыбак, сплавщик или брянский крестьянин, понимающий и любящий душу земли, много раз давали ему в понимании жизни, в осознании ее величия неизмеримо больше, чем очень высоко стоящий на общественно-социальной лестнице человек. Такова она, настоящая жизнь, без знания коей нельзя стать писателем.
Фактор биографии тут играет большое значение. Например, то, что главным героем трилогии («Судьба», «Имя твое», «Отречение») стал Захар Дерюгин — потомственный земледелец, во многом объясняются тем, что художник сам вышел из крестьян и, естественно, ему было легче проникать в душу героя, которого чувствовал, знал, любил. Но его — интерес к Дерюгину совпал с задачей большого исторического масштаба, а именно: стремление на судьбе простого мужика показать плоды революционных преобразований, нравственное раскрепощение народа, его путь от полного бесправия к хозяину страны. И он это сделал. «Я, — скажет автор, — пытался понять, что же произошло именно с самым простым человеком, каким новым социальным содержанием он наполнился…»
Но деревня связана с передовой частью трудового народа — рабочим классом. Эта связь вызвала к жизни буйные побеги социально-нравственных отношений между рабочим и землепашцем, она подводила черту под их прежними отношениями, несвободными от взаимного недоверия и отчужденности. Рабочий класс рос и мужал в ходе притока различных социальных групп и, в частности, самой многочисленной и жизнеспособной — трудового крестьянства, хотя эта был трудный, трагический, а в историческом плане — болезненный процесс. Художник не уходит от сложности и драматизма действительности. Картины строительства завода оборонного значения поражают суровым реализмом. В невероятно тяжелых условиях трудятся здесь рабочие разных поколений, перенося голод и холод. Но не теряют они надежды и человеческой доброты: когда вспыхнула и начала разрастаться борьба испанского народа против фашизма, рабочие отдают свой заработок в фонд помощи испанским борцам за свободу. Все они сродни Захару Дерюгину, который во время тяжелых боев под Смоленском убеждается, что «против разгоревшегося в ненависти сердца народа не может устоять никакая сила». В романе показано, в частности, члены женской строительной бригады, у которых были дети и на всех имелась всего лишь одна праздничная юбка
Народ и вышедшие из него коммунисты, отстаивающие социальную справедливость и высокие гуманистические идеи, предстоят в романе в сплоченном единстве. В этом плане интересен образ Константина Петрова. На его долю выпал нелегкий жребий: подпольная работа, первые годы восстановления разрушенного хозяйства молодой республики, затем крупный государственный деятель. И всегда был честен и прям: никогда гражданское и личное мужество не вступали в противоречие с его действиями, даже если это раздражало и вызывало неприязнь того, кто занимал особое положение в партии и государстве — И. В. Сталину. Тут вспоминается разговор со Сталиным, полный внутренней полемики и чреватый для него самым неожиданным поворотом. «Мне кажется, мы ориентируем массы не всегда точно, нельзя не учитывать иные, непрерывно действующие категории, — сказал Петров. — Я часто думаю об этом. И кроме того, нам в удел достался народ с великой духовной культурой, и здесь, в конце концов, проявятся смысл и цель революции, и здесь революция обязана будет выдержать истинную проверку». — «Она ее выдержит, — воспринял как скрытый вызов Сталин. — Была великая духовная культура для избранных с этим я согласен. А народ? Именно революция обязана дать и даст многомиллионным массам культуру, осознание человеческого достоинства. Именно коммунист не имеет права отрываться от реального положения вещей, это смертельно. Что, вы со мной в чем-то не согласны?» Революция, ответил Петров, явилась величайшим актом освобождения человека от эксплуатации и классового насилия, она открыла невиданные доселе возможности для его всестороннего развития. Стало быть, при решении важных государственных вопросов необходимо всегда помнить о людях, их правах и потребностях, не следует забывать о человеческой стороне любого дела.
Эти принципы противоречат мнению Сталина, который уже выработал себе привычку смотреть на многие проблемы с точки зрения абстрактной, общетеоретической, далеко не всегда учитывающей человеческий фактор. Здесь мы становимся свидетелями столкновения разных подходов к важным явлениям государственной жизни. Имеется в виду их спор, о путях строительства нового уклада крестьянства и отношения к зажиточной прослойке в селе — кулаках. Разумеется, было бы наивно и ошибочно видеть здесь столкновение двух идеологических взглядов на кулачество как класс. И для Петрова, и для Сталина не был проблематичным вопрос ликвидации кулачества как последнего оплота эксплуататорского режима в стране. Он был исторической закономерностью и не нуждался в пересмотре.
Гораздо важнее другое. Суть о переустройстве деревни шире, принципиальнее — в его подтексте чувствуется острая социально-нравственная коллизия, поскольку, он касается как психологических разностей двух типов руководителей, все больше разделяемых пропастью нравственной несовместимости, так и важнейших принципов строительства социализма, в целом, а не только преобразований крестьянской жизни. (К этому вопросу мы вернемся при рассмотрении двух последующих романов трилогии. «Имя твое» и «Отречение».
Здесь же отметим, что мир образов, встающих со страниц «Судьбы», далек от одномерности, он глубок, трагичен, нравственно и психологически подвижен. При этом художник постоянно возвращается к главной, скажем так, доминирующей идее, а именно: раскрытию «корневой системы» бытия — вечно обновляющейся судьбе народа с ее пафосом созидания, мудрой добротой и неиссякаемой жаждой жизни.
Именно народ изображен в произведении как могучая движущая сила истории…
В письме одному из своих корреспондентов автор так объясняет идею «Судьбы»: «Народ, творящий историю, — вот мысль романа, его центральный нерв, вся система образов подчинена именно этому: посильно, методом напластования старался показать героическое начало в характере русского человека. Судьба народа — неразнимаемая историческая цепь с самых древнейших времен и до наших дней, и если в этой цепи пропадает звено, расплачивается будущее и расплачивается довольно сурово… Вульгаризаторская социология часто довольно часто начисто перечеркивает целые эпохи, тем самым выбивает из фундамента, на котором зиждется и настоящее и будущее: только литература с ее объективным (имеется в виду литература настоящая) видением и исследованием исторического процесса через личность способна защитить исторические и подлинно нравственные достижения народа. В «Судьбе» я пытался проникнуть к историческим истокам героического начала русского человека и тем самым как бы вторгнуться в природу человека вообще именно с этого, почти забытого литературой направления…»
И по мере того, как раздвигаются временные и пространственные рамки повествования, по мере развертывания исторических событий — все более искусным и строгим в показе типических характеров становится мастерство писателя и все отчетливее и резче звучит выстраданное им ощущение новых общественных катаклизмов.
Ставя в центр повествования народный характер, художник как бы, увеличивает масштаб происходящих событий, глубину времени, спроецированных на философию истории. Отсюда роль и значение памяти, как одной из духовных первооснов сознания народа, объединяющей людей, создающей особую атмосферу сплоченности, деятельного единого порыва.
Память как бы протягивает нити даже к ушедшим в мир иной, обостряя в живущих чувство долга. Вообще, смерть никогда не притупляет в проскуринских героях любви к жизни и ее побеждающему началу. Перед светом жизни она, смерть, отступает в тень, сливается с мраком. Вот мудрая и многострадальная Ефросинья Дерюгина — по силе художественного исполнения сравнима, пожалуй, с Ильиничной из «Тихого Дона» — приходит к могиле бабки Авдотьи просевшему бугорку земли с деревянным покосившимся крестом в изголовье. Припав грудью к земле, обхватив ее руками и как бы «чувствуя изнутри этой землей, привычное, родное тепло, молча, без всяких причитаний заплакала: эта могила, по-осеннему сыро пахнувшая и поникшей на зиму травой, была она сама, Ефросинья, и это просторное летящее осеннее небо — тоже была она, как и это нерасторжимое родное тепло, окружавшее ее со всех сторон и шедшее от пологого просевшего холмика земли. Где-то далеко-далеко был Захар, ее Захар, несмотря ни на что, и вообще была жизнь, и нужно было жить дальше». Здесь снова появляется драгоценная черта человеческой сродственности, характерная историческому народному сознанию.
А вот еще одно качество, присущее, пожалуй, только Проскурину, если иметь в виду русскую литературу второй половины XX века, а именно: память входит в жизнь героев как родовое начало почти утраченное человечеством на современном этапе.
Вместе с тем она же и выявляет глубину философии его, равно как и способность к раскрытию тончайших движений и внутреннего свечения души человека. При сем художник пристально вглядывается в диалектику «вечных вопросов» (жизнь и смерть, скоротечное и вечное, человеческое и божеское и т. д.).
Отсюда пронзительность в изображении войны, поставившей человека перед лицом неимоверных страданий, — в крови и муках, без надежды. Такова потрясающая сцена последних минут жизни Пекарева. Он лежал навзничь, под затылком и под спиной было сыро, и он попытался приподняться. Резкая, судорожная боль в спине ударила мутной волной, и хотя он на этот раз сознания не потерял, во рту появился металлический соленый привкус и затошнило, и еще он сразу понял, что нижняя половина туловища у него неподвижна, было такое ощущение, что у него ниже поясницы вообще ничего нет. Его охватил страх, и даже не страх, а ужас, его руки, ощупывающие вокруг, натолкнулись на что-то твердое. Это был автомат. Пекарев подтащил его к себе на грудь и сразу успокоился, холодное железо рожка коснулось его подбородка, и он расслабленно и часто заморгал от неожиданной тишины, обрушившейся в него.
«Он вспомнил лицо матери с большой родинкой у правого уха и словно услышал над собой ее шепот. «Ну что такое жизнь, — сказал он, — вот и пришел ей конец, а давно ли, кажется, был мальчишкой, болел непрестанно ангинами, и мать, измучившись, ночами сидела — как откроешь глаза, так и видишь ее. А впрочем, о чем это я стал думать, — сказал он, затаскивая в рот языком жесткую травинку и откусывая ее. — О жизни я думал, — вспомнил он, — так вот, она кончилась и теперь уже можно сказать, что она кончилась, это я хорошо знаю (…)» И он судорожно и тяжело всхлипнул и дернулся: тягучая волна боли заставила его крепко стиснуть зубы. Небо над ним начало темнеть, и он сразу понял, что это чудовищное, непостижимое о н о придвинулось теперь вплотную и уже начинает смыкаться в нем в одну нестерпимо тяжкую точку. И уже в следующую минуту началось удушье. «Ухожу, ухожу», — мелькнуло в нем отрешение, он почувствовал странную, даже какую-то приятную горечь во рту, и потом показалось, что набухшая камнем грудь сейчас лопнет — до того, стало тяжко, нечем дышать. Удушье прошло по всему телу, и в груди действительно вспыхнуло и взорвалось, через минуту все было кончено. К рассвету луна закатилась и усилилась росная тяжесть трав, и скоро стали бить перепела».
Вот она, проклятая война без романтического флера и красивых батальных сцен. Таковой она предстает во всех произведениях художника.
В судьбах главных героев переплетается личное и общее, героическое и трагическое, проливая яркий свет на их душевное и нравственное состояние и определяя существо выбора в сложнейших обстоятельствах. Таково, к примеру, изображение сожжения Ефросиньей Дерюгиной своей избы с перепившимися немецкими вояками. По силе художественного мастерства и высоте гражданского пафоса — это лучшие страницы прозы, посвященной Отечественной войне, в ее общем, народном выражении.
Ефросинью романист показывает в тот момент, когда на нее обрушилась лавина обид, боли, ненависти к врагам за порушенную жизнь, за море бед, и она инстинктивно поняла свое право на отмщение. При этом он тонко, психологически впечатляюще передает ее душевные терзания и преодоление страха в себе. «Несколько минут она стояла на крыльце, не в силах сдвинуться с места, точно вся жизнь, с тех пор как она себя помнила босоногой девчушкой на поденках у барина Авдреева и до сих пор, до последней минуты, прошла перед ней, и еще горше стало от того, что показалось, будто никакой жизни не было. Как-то чужими стали не только Захар, но и рожденные в муках дети, словно она уже оторвалась от этого мира и стала одна в стороне от всего, и только нужно было сделать что-то последнее и жуткое, чтобы он, этот тяжкий мир, исчез окончательно. Много было в ее жизни унижения и боли — и от мужа, и от других, с немым, словно у скотины, изумлением она увидела, что за всю жизнь, за все свои тридцать шесть лет, она ни разу не подумала о себе: сначала хворая, умиравшая несколько лет на ее руках мать, потом Захар, которого она любила по-бабьи без памяти, беспрекословно, затем детей… Один, другой, третий. А там уже и прошло все, пролетело, даже эта изба, которой она так радовалась, тоже обернулась бедой, пришли эти безъязыкие…»
Душевная боль и ненависть женщины, у которой немцы «все до срамоты изгадили. Баню, сыночка, загубили», неожиданно перемежается с бабьей жалостью к «ундеру» Менцклеру, который все-таки не обижал и заступался, если накидывались другие, и который через несколько минут должен умереть от ее рук. Но это прошло как-то стороной, как размытая тень и не поколебало ее решимости, минутная бабья жалость не имела никакого отношения к предстоящему делу.
В последний раз Ефросинья остановилась посреди своей новой избы, вся семья радовалась, да и с Захаром постройка примирила. «Что было, то прошло, — сказала она себе сурово, вернее, это сказал кто-то другой, вселившийся в нее с час назад, мохнатый, беспощадный, твердо предсказывавший ей, что надо делать и как. — По весне бросают в землю зерно, а по осени жнут. Мое тоже погибнет здесь, что ж мне о чужом голосить»… Пройдут долгие и тяжелые для Ефросиньи годы и среди ночи, повинуясь какой-то силе впервые пойдет, она на пепелище своей избы и теперь уже окончательно убедится в своей правоте: она «тогда не людей, врагов спалила огнем». Так надо было…
«Судьба» принесла Петру Проскурину всеобщее признание. Современники восторженно встретили роман. «Правда», «Известия», «Литературная газета» и другие издания посвятили роману большие положительные статьи, опубликовали многочисленные читательские отклики. Сегодня, просматривая письма, широким потоком хлынувшим в те годы в редакции газет, журналов и издательств, видишь с каким внимание и уважением относилось к литературе общество и как высоки были его эстетические и духовные запросы.
Приведем некоторые отрывки из писем любителей российской словесности, присланных со всех концов Советского Союза и частично опубликованных в «Книжном обозрении» (29 апреля 1977 г.). «Сердечно благодарю Вас за хорошую книгу. Она вызвала у меня глубокие раздумья о жизни, о человеческих судьбах. И если сказать правду, помогла мне переносить те горести, которые выпали на мою долю…» (Н. Трынина. Симферополь); «С глубоким сожалением перевернула последнюю страницу. Я и сейчас отчетливо представляю героев книги… Она о людях сильной воли, о человеколюбии, о любви большой и светлой!» (Л. Сташко. Владивосток); «С большим удовольствием прочел Вашу «Судьбу». Будто живых своих односельчан увидел. Вспоминал перестройку деревни — коллективизацию. Передо мной всплыли образы моих родных и близких, испытавших нашествие фашизма, немецкий плен и возвратившихся в разоренную деревню» (А. Фролов. Ленинград); «Пишу под впечатлением только что прочитанной книги «Судьба». Вы так точно, метко показали жизнь героев книги, что я как будто побывала в тех местах и узнала сама их всех…» (А. Самойлова. Целиноград); «Вам удалось яркими красками показать русскую деревню 20-30-х годов, наделить громадной внутренней силой, страстностью души многих героев. На страницах книги воссоздана сама жизнь, даны ее яркие приметы, поставлены острые сложные проблемы» (А. Сиденко. Краснодарский край); «Прочитал с большим интересом Ваш роман «Судьба». Читал, переживал, волновался. Одним словом, пережил вместе с Вами еще раз и свою жизнь. Все близко, знакомо, видено, как говорят было» (И. Коненкин. Усть-Каменогорск); «Ваше столь многоплановое, правдивое произведение, полное разнообразных судеб его героев, написано с большим писательским мастерством и темпераментом и заставляет о многом задуматься» (Е. Головина. Москва)…
* * *
Появление на литературном небосводе нового имени было знаменательным событием. Проскурин, скажем прямо, уже к этому времени обладал тем, чего не было у избалованных властью и утехами популярности, допущенных к «сиятельным вершинам» литераторов разных мастей и оттенков. А именно: большим талантом, подпитываемым острым умом, а равно знанием жизни народа, его радостей и бед, — и удивительной способностью проникать в существо сложнейших сфер общественной и индивидуальной жизни.
Более того, приводило в раздражение и смущало дипломированных сочинителей и критиков еще одно обстоятельство. Имея за плечами шесть классов сельской школы (дабы не портить нервы самодовольным и ограниченным образованцам, не будем называть имена величайших художников всех времен и народов, не имеющих дипломов, свидетельств, удостоверений и прочих справок об овладении ими институтской премудрости), Петр Лукич свободно ориентировался в вопросах истории, философии, культуры и политики. Его любознательность и начитанность приводили в изумление всех, кто соприкасался с ним.
Разумеется, все это причиняло и причиняет известное неудобство и бесит не только обнаученных корифеев критического цеха, но и собратьев по перу, проявляющих поразительную робость при демонстрации своих интеллектуальных способностей и смелости в отстаивании правды.
Он с холодным безразличием отодвинул в сторону эти и многие другие препоны и уверенно пошел своей дорогой, сохраняя веру в силу русского духа и преклонение перед жизнестойкостью народной стихии и красотою в природе и человеческих творениях.
Как бы там ни было, в современной русской словесности Петр Проскурин является одним из немногих, творчество которого отличает истинная народность. Отсюда — стремление выдвинуть на первый план мышление, речь и веру человека из народа, сделав его видение призмой художественного отражения мира. Именно во всем этом проявилось своеобразие эстетических взглядов и особенности жанровой палитры, языка и стиля художника.
Кто из пишущих не мечтал об этом? Но для него сие означало осуществление главного: вступление в пору зрелости. Впереди предстояла борьба за самоутверждение и тяжелый труд. Он понимал, что перед ним лежит путь, усеянный отнюдь не розами, но горькими разочарованиями, поражениями, а равно и непрерывными творческими поисками и победами, признанными и непризнанными.
Что ж, искусство — это тяжелое поприще и, быть может, не единожды он вспоминал крылатую фразу Флобера: «Племя гладиаторов не исчезло: каждый художник — гладиатор».
В интереснейшей и совершенно неожиданной для нашей литературы автобиографической повести «Порог любви» (1985 г.) на примере публикации романа «Горькие травы» художник поведал о московских литературных нравах, вписывающихся в кодекс конвенционального лицемерия 60-х и последующих годов.
В этот период в печатных органах, особенно в редакциях газет и журналов, уже была изобретена и безотказно действовала система отбора авторов по принципу «Наши — ненаши». «Новый мир» становился средоточием сочинителей по тем временам по преимуществу полулиберального, полудисидентского толка, негласно поддерживаемых кремлевской верхушкой. За звонкие, правда, лицемерные, похвалы в свой адрес всем этим евтушенкам, рождественским и прочим крупиным, верховоды «руководящей и направляющей силы» прощали все их грешки, а сверх того одаривали знаками внимания и престижными командировками в капстраны — в то время как настоящих писателей, отстаивающих истину, поднимающих свой голос в защиту народа, переносили с трудом и всячески притесняли.
Однако ж вернемся к творчеству Проскурина. За время пребывания на Высших литературных курсах в Москве он сочинил роман «Горькие травы» (1964) о событиях в брянской деревне (1945–1953 гг.), совпавших со смертью Сталина, и конечно же о судьбе мужика-соли земли русской. Как отмечал он впоследствии, в общем-то честный, но достаточно еще не умелый, правда, для своего времени смелый по постановке ряда проблем и по критическому взгляду на недалекое прошлое. Последнее и прояснило непростую ситуацию на ниве изящной словесности, где вовсю полыхала идейная борьба, от коей, конечно, в первую очередь страдали, прежде всего русские мужики, то бишь писатели.
Из редакции журнала «Знамя» романисту незамедлительно пришел ответ всего лишь в несколько строк, где сообщалось, что сочинение сгущает черные краски жизни, а посему подлежит коренной переработке и напечатан в «Знамени» в таком виде быть не может. Для молодого писателя подобное отношение явилось в некотором роде потрясением. Его сознание еще трудно переваривало утонченные столичные нравы. Но человек он настойчивый, в смелости поднаторел на свежих сибирских просторах и постиг, что такое настоящая литература. Все-таки, размышлял он, в произведении около тридцати печатных листов, много персонажей, сюжетных линии, пожалуй, впервые в нашей литературе после пятьдесят третьего года выведен образ Сталина, — а тут всего две или три строчки с отказом. Поразительно!
Молодой, горячий, он, как говорится, закусил удила, и решил во что бы то ни стало прорваться аж в «Новый мир» и непременно к самому Твардовскому, о вольнолюбивом нраве и смелости которого ходили легенды. Несколько раз приходил в редакцию, но не мог прорваться дальше приемной: секретарша уже его приметила, и, когда он явился в очередной раз, бодро сообщила:
— Простите, его нет, и сегодня уже не будет.
Что-то не искреннее прозвучало в ее голосе, и, разозлившись, он решительно шагнул к двери (секретарша испуганно привстала, но не успела помешать), толкнул ее, вошел и увидел перед собой рассерженно повернувшегося к нему Твардовского. Выдержав довольно недружелюбный взгляд Александра Трифоновича и, честно глядя в его небольшие, от гнева ставшие еще меньше глаза, он вежливо поздоровался и представился.
«— Что там еще у вас? — резко спросил хозяин кабинета.
— Роман.
— Большой?
— Шестьсот страниц, — несколько округлил, размер романа был побольше.
— Шестьсот? — Александр Трифонович сделал какой-то протестующий знак руками, поднял их к лицу и опустил, затем пробежался по кабинету…
— А рассказ вы можете написать? Хороший рассказ, — обрушился на меня Александр Трифонович. — Роман в шестьсот страниц — ладно, а просто рассказ?
— Очевидно, могу, — предположил я стесненно, потому что никак не ожидал такого необыкновенного натиска.
— Можете! — как-то в нос подозрительно хмыкнул Александр Трифонович.
Признаюсь, меня начало разбирать зло, уж очень по-школьному меня взялись воспитывать, оставалось одно — молча повернуться и выйти. Но получилось все по-другому.
— А у вас, простите, за «Далью — даль» — триста пятьдесят страниц, бухнул я наобум. — Никакой не роман, а всего лишь поэма, а триста пятьдесят!
Я никогда не видел, чтобы у человека так быстро менялось лицо, что-то вроде изумления мелькнуло в глазах, и вот уже Твардовский, шагнув ко мне, легонького прикоснулся к моему плечу.
— Обиделись?
— Нет, нет…
— Обиделись… Ну, где ваш роман, показывайте…
— Со мной сейчас нет, я много раз не мог к вам попасть, а сейчас зашел случайно, и вот…
— Ну ничего, приносите, обязательно прочитаем, — прощаясь, сказал мне Александр Трифонович».
Вскоре он принес в редакцию журнала свои «Горькие травы». Прочитала роман и дала довольно развернутую рецензию какая-то литературная дама… Если в «Знамени» отказали по причине сгущения красок, якобы очернения жизни, то рецензент «Нового мира», хоть и подтекстом, но достаточно понятно заявила, что в произведении слишком много оптимизма, что необходимо переделать его именно в этом направлении — углубить критический элемент и так далее. (Кстати, повесть «Тихий, тихий звон», предложенная журналу через несколько лет, опять была встречена крайне неблагожелательно.)
Кто-то посоветовал автору обратиться в «Дружбу народов», и оттуда скоро пришел ответ, что сочинение слишком остро, хорошо бы положить его в ящик стола на годик-два, а там станет ясно, что с ним делать… В «Октябре» прочитали рукопись тоже очень быстро, за неделю примерно, и ответили, что роман им не подходит по своей крестьянской направленности… Да, отныне принцип «Наши — ненаши» действовал как хорошо отлаженный механизм.
Так уж, видно, судилось этому замечательному художнику слова, мастеру романного (читай эпического!) мышления никак не укладываться в прокрустово ложе литературно-общественных канонов.
Приверженность правде, пропущенной через судьбу простого человека, через народное бытие — слава Богу! — стала его призванием, сутью жизни, настораживая власть предержащую и приводя в бешенство тьму завистников, посредственностей и злопыхателей… Пройдет четверть века после истории с публикацией «Горьких трав» (здесь приведен лишь один эпизод из его творческой биографии), и из Ленинграда придет взволнованное письмо эстетически одаренного читателя Георгия Сомова (1988 г.). Давая высокую оценку художественному мастерству и глубокому реализму «Отречения» (1987 г.), он напишет: «Я возмущен тем, что Ваше имя окружено в последнее время плотнейшей завесой молчания (…) Кстати, известно ли Вам, что в нынешнем Ленинграде Ваше имя под запретом. Ни один из ленинградских журналов мою статью не взял даже для простого ознакомления».
Видимо, так оно и должно быть, судя по главному пафосу творчества настоящего русского писателя Петра Лукича Проскурина. В ходе анализа состояния литературы второй половины прошлого века мы будем неоднократно возвращаться к этой проблеме.
* * *
Второй роман трилогии «Имя твое» (1978 г.), опубликованный пять лет спустя после «Судьбы», продолжает и углубляет тему послевоенной жизни. Художник всегда относился к народу с трепетной любовью и в этой любви было что-то более глубокое и первородное, чем обыкновенное чувство сыновней привязанности. Он стремился быть в гуще жизни и прекрасно понимал смысл происходящего. После войны общественное настроение начало меняться, а в конце семидесятых оно приобретает явный оттенок недовольства — коренные изменения к лучшему откладывались, «светлое будущее» утрачивало свою привлекательность. Способные к аналитическому мышлению начинают понимать, что в стране набирает обороты какая-то третья разрушительная сила, готовящая почву для прихода новой власти. Это давало обильную пищу для сопоставлений, размышлений, трезвых выводов и предположений.
Мысль зрелая и прочувстванная, пронизывает всю структуру романа, выводя творчество получившего широкое признание художника слова, на более высокий уровень. Он, как всегда, не пытается примирить непримиримое, не судит героев — для него важно постичь существо характеров, выявленное на изломе, в ситуациях, чреватых острым драматизмом. В своих раздумьях о пережитом он далек от умозрительных построений, ничего общего не имеющих с реальными процессами действительности. Тому пример осмысление гонки атомного вооружения державы. Сила первого атомного взрыва, произведенного над территорией «русской Азии», равнялась силе тех испытаний, которые вновь пришлись на страну. Народ отдал для этого столько, что он не мог не осуществиться, этот всплеск.
В «Имени твоем» реалистически показана жизнь страны, что проявилось и в разговоре Брюханова с академиком Лапиным на полигоне в ночь перед взрывом, когда ученый просит денег на экспериментальные работы, а Брюханов знает, что бомба «все сожрала»; и в «белом от ярости» лице Митьки-партизана (который «не боится на этой земле ни Бога, ни черта») доведенного до полного отчаяния еще одним непосильным налогом и вырубающего в слепом своем ожесточении садовые деревья; и в «длинном ряде баб с коровами, волокущими за собой бороны»; в потрясающем своей безысходностью крестном ходе густищинских баб в надежде вымолить у неба дождя; в одичалом от тоски одноногом Иване Емельянове, сутками не слезавшего со своего допотопного трактора; и неясных маленьких фигурках детей, торопливо, с оглядкой подбирающих по оврагам колхозные колоски; и в голодном, побитом матерью мальчишке за то, что взял украдкой лишний кусок хлеба, и в самой этой женщине, бросившей в лицо Брюханову-депутату страшные слова упрека, и т. д. Проскурин идет на ожесточение правды и добивается большой жизненности и художественной выразительности.
К этому примыкают и картины похорон Сталина, потрясающие обостренностью восприятия, масштабностью философского мышления, когда ирреальное и реальное как бы вливаются в единый поток, выходя за пределы возможного в искусстве. Отсюда же — «сумасшедшая мысль» художника Ростовцева «остановить мгновенье, противопоставить его хаосу, смерти, написать великую картину».
Но то, что он видит далеко не оправдывает все его представления о сущем. Остаются одни вопросы, на которые он как художник не может дать вразумительные ответы. Все его стройные и строгие представления о жизни и смысле ее неудержимо рушились; в чем же, в чем тогда нетленная красота, служению которой он положил всего себя, но что происходит, что происходит? Или разум и гордость человека простираются до определенных границ? Толчок, и опять главенствует инстинкт, темные, необузданные страсти? — спрашивал он себя… Ирреальность восприятия Ростовцева заводит его в дебри абстракции, где нет выбора. «Если а одном человеке заключалось все добро и гармония мира, то чего же тогда стоит тысячелетия цивилизации? Или все они, эти прославленные эпохи высочайших и художественных достижений, накручены вокруг пустоты, вокруг вечного зияющего провала, бесследно поглощающего поколения за поколением?» (Заметим в скобках, что высочайшее напряжение проскуринской мысли в узловых сюжетных перепетиях никогда не прерывается, а находит свой выход, воплощение в действиях характеров)
По-иному воспринимает происходящее умудренный жизнью Тихон Брюханов, в ином свете представляются ему «вечные вопросы» и подлинные ценности жизни и человеческих деяний. Стоя у гроба Сталина в почетном карауле, он размышляет о том, что история не раз и не два знала вот такие трагические разрывы во времени, но это всегда происходило по вполне определенным, конкретным законам, когда «одна эпоха полностью изживала себя и в жизни появлялись новые, более прогрессивные силы. Там все понятно. А здесь? Здесь все главное остается… Может быть, этот неистовый жестокий человек, любивший у себя дома, на даче ходить в подшитых, стоптанных валенках, этот властный политик, савонароладействия, просто боялся соперника рядом? А может быть, никакого прямого преемника и не нужно и быть не может, потому что вся программа на будущее уже неискоренимо заложена в самой партии?»
Тяжелые, неподъемные думы одолевают его, — и он в растерянности и тоске останавливается перед не разрешимыми законами бытия. Как и Ростовцев, Брюханов, не дает однозначных ответов на тревожащие его вопросы. Но в отличие от художника, ждущего спасения от измышленного сомнамбулического Гонца, обладающего даром ясновидца, Брюханов видит настоящую силу истории и главную движущую силу истории в ином: «в ту ночь он впервые с такой знобящей ясностью, плотски достоверно узнал, понял, ощутил, что народ действительно есть и что поэтому есть и бессмертие».
Это идея-фикс не только героя романа, но и убеждение Проскурина-художника и мыслителя, подтвержденное всей жизнью и творчеством мастера. Об общественно-политических условиях, в которых протекала его деятельность, у нас еще будет возможность поговорить.
«Имя твое» по сравнению с «Судьбой» охватывает не менее широкий круг явлений общественной и индивидуальной жизни — от прогресса науки и искусства до политики, от права до религии, от идеи личности до идеи народа и государства — все это протекает как бы в двух пересекающихся временных и пространственных пластах, связанных историей и современностью. Прием не нов, но он помогает художнику по-настоящему разобраться в важности социальных и нравственных истин, добытых умом, наблюдением, опытом и выверяемых жизнью героев. Скажем, главная правда, которую до конца своей жизни исповедует талантливый организатор производства Тихон Брюханов, пропитана верой, болью и надеждой времени и способна споспешествовать общественному прогрессу и развитию личности, но она требует и самоотверженности каждого. Правда таких как Брюхановы (и это понимает Захар Дерюгин) объединяет причину и следствие, порыв и жертвенность, дух и веру, будучи великой и трагичной одновременной — она и есть настоящая жизнь, трудная, нередко горькая, но прекрасная. И эта «главная правда», требует от героев не просто порядочности, нравственного здоровья, честности, но и личной ответственности за время, в которое они живут.
Одно из центральных мест в структуре романа занимает разговор Дерюгина с другом юности, а теперь первым секретарем обкома партии Тихоном Брюхановым. Разговор беспощадно-откровенный, предельно острый, затрагивающий не только личные судьбы, но и вопросы государственного значения. По внутренней напряженности и ярости скрытого подтекста — это сильно и ярко написанная картина трилогии.
«— Не интересно мне», — так отвечает Захар на предложение Брюханова взяться опять за колхоз. — «Я из игры начисто вышел… Разве просто жить по совести, честно — мало?» — спрашивает он Брюханова.
«— Мало, черт тебя побери, мало!» — взрывается Тихон. — «Еще надо бороться, драться! Ну, устал ты, устал я, что же, из-за нашей усталости предавать самих себя? А может быть, это и есть самое естественное состояние жизни — быть недовольным? В противном случае как двигаться дальше?..»
«— Оно, может быть и так», — нехотя роняет Захар, не отдавая пока Брюханову того сокровенного, что стало второй его натурой. — «А вот поставь себя на мое место, доведись тебе пройти, что я прошел, ты небось по-другому бы заговорил… Да и что мы с тобой сцепились? Зубы обкрошишь, а толку? Жизнь — она всегда так, к кому задом (…) А хочешь, Тихон, правду? Самую последнюю, что дальше шагнуть некуда?»
«Разгораясь, Захар словно бы тяжелел, Брюханов хотел было остановить его, не успел, и все-таки, угадывая, что услышит сейчас то, чего нельзя слышать, тихо попросил:
— Не надо Захар…
— Надо, Тихон, не пугайся, твое мягкое сиденье от этого не закачается, — Захар упрямо мотнул головой. — Продирался, продирался через чащобу, все в синяках да ссадинах, а больше всего тут! — Захар гулко шлепнул себя по груди ладонью. — Ты скажешь, у каждого так… Согласен… Не в том смак. Из бурелома выдрался, гляжу, а передо мной другой, да какой! Не обойти, не перелезть. Задрал башку, поглядел, не видно верху… Вот тут-то и екнула у меня селезенка, может быть, и стал бы карабкаться, а то и биться… Боюсь, Тихон, вот тебе моя правда. Как хочешь, так и понимай. Что как не подохну, думаю, пробьюсь а? А что же я там увижу? Боюсь, коли что не так увижу, помереть смогу. Пусть уж там, за этой чертовой стеной, сынам простор останется. Пусть они там и резвятся, разгон у них есть, а мне хватит. Что, Тихон? Ты хоть меня понимаешь?
— Понимать понимаю, а согласиться по-прежнему не могу, — сказал Брюханов. — Ни у кого нет такого права — весь мусор после себя — другим, хотя бы и сыновьям… и у тебя его нет, Захар. Что бы ты мне ни говорил и как бы нам тяжко ни было, а страна-то все равно вперед идет. Великая держава! За ней историческая справедливость, и перед миром нам краснеть не за что. Все, о чем ты говорил — это временное, наши с тобой катаклизмы отойдут, а то вечное, та главная правда, из-за которой сейчас так тяжко, самим отдаленным потомкам нашим будет светить.
Захар долго смотрел Брюханову в глаза, чувствуя, что сердце отпускает какая-то холодная, ожесточенная судорога».
Что ж, скажем мы, оба они по-своему правы. Оба! В жизни ничего нельзя объяснить с налету, а тем более предугадать. Трудна и дьявольски запутана, жизнь-то…
Так, уже в первых крупных сочинениях художник смело обращается к сложным сферам бытия, обогащая литературу сильными характерами и острыми социально-нравственными конфликтами. Раскрывая коренные свойства человеческой натуры, прослеживая внутреннее состояние личности, он изображает окружающий мир, как нечто живое, постоянно изменяющееся, сотканное из противоречий. Художественный мир Проскурина нельзя определить несколькими понятиями, он вбирает в себя сложнейшие процессы действительности.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК