Социология жаргона

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Социология жаргона

Слово жаргон относится к числу общеупотребительных, хотя и не обладает достаточной терминологической однозначностью: вместо жаргон можно сказать «арго» или «слэнг», и это будет значить то же самое или примерно то же самое. Попытки навести тут терминологический порядок (например, называть криминальный жаргон «арго», а молодежный «слэнгом») к общему согласию покамест не привели, и преимущество жаргона сравнительно с прочими названиями разве что в относительно большей распространенности этого слова в России. Впрочем, еще Даль в середине прошлого века слово жаргон воспринимал как заимствование из французского и, соответственно, просто переводил как «наречие», «говор» (Даль 1955, жаргон), хотя и без пренебрежительного оттенка, первоначально присущего французскому jargon из-за специфически французского языкового пуризма. Однако уже несколькими десятилетиями позднее в статье «Жаргон» энциклопедического словаря Брокгауза-Ефрона сообщается, что «жаргоны иногда придумываются для известной цели, например, жаргоны воров, нищенствующих и пр.». Под «известной целью» здесь явно подразумевается герметизация общения, но гораздо важнее замечание о порождении жаргона не языковыми закономерностями, а социальными обстоятельствами — к концу прошлого века это ни у кого уже не вызывало сомнений. Тем самым «и пр.» цели жаргона предполагают вовсе не непременную герметичность внутригрупповых коммуникаций, но лишь самовыделение из общества группы со специфическими стереотипами речевого (и обычно не только речевого) поведения, причем сознательная обособленность группы не означает ее конфронтации с обществом в целом, хотя бывает и такое — и все-таки по-настоящему важен просто самый факт обособленности. Поэтому возможно называть жаргонами и щегольские арго, и молодежные слэнги и прочие особые языки, да на деле так оно и есть: говорят о школьном жаргоне, о студенческом жаргоне, о профессиональных жаргонах, имея в виду любые формы речевого поведения, иногда очень незначительно, но всегда демонстративно отличающиеся от общепринятых и являющиеся при этом нормой для данной группы.

Примеров тому не счесть: вот, скажем, «добровольная дорожная дружина» или просто ДДД петербургского «Эльдорадио». Известно, что стражи дорожного порядка любят прятаться в разных укрытиях и так ловить нарушителей. «Эльдорадио» назвало ловцов консультантами и предложило всем, кто заметил такого, звонить ведущему передачи. Итак, водитель, ставший жертвой консультанта или просто его заметивший, звонит из машины в прямой эфир «Эльдорадио» и сообщает что-нибудь вроде «на углу Большого и 15-й линии консультант, спрятался за фургоном, консультирует на скорость» — а его за это записывают в ДДД, и он участвует в ближайшей лотерее, где можно выиграть какой-нибудь пустячок для автомобиля. Корысти тут немного (у всех потенциальных членов ДДД уже есть не только автомобиль, но и мобильный телефон), и водителей явно увлекает возможность не просто помогать ближним, а еще и безнаказанно дразнить дорожные службы своим тайным языком, в котором всего-то два слова: ДДД и консультант — второе, правда, с производными.

Группа носителей жаргона может быть сколь угодно мала. Еще А. Нисфоро в прошлом веке писал о «жаргоне парочек» (l’argot des couples) (Niceforo, 104): что любовники при общении могут использовать и часто используют собственный «язык» было, конечно, известно и раньше, но исследователь первым обратил внимание на тот менее очевидный факт, что «язык» этот по главным своим параметрам ничем не отличается от любого другого жаргона. Еще более наглядный пример — употребляемые многими и слышанные всеми семейные словечки, с разной степенью интенсивности бытующие в разговорном обиходе благополучных или притязающих быть таковыми семейств. Это домашние имена и прозвища, слова и выражения, запомнившиеся из детской речи любого члена семьи или просто подхваченные при случайных обстоятельствах самого разного рода, но непременно употребляемые только в кругу семьи и близких семье лиц — этим способом семья сознательно, порой демонстративно, или бессознательно подчеркивает свою групповую сплоченность. Какая-то часть семейных словечек неизбежно становится известна «чужим», которые (по негласному этикету) не должны использовать семейный жаргон при общении с его законными носителями — такая языковая агрессия может произвести (и, как мы знаем, производит) на членов группы шокирующее действие. Впрочем, Э. Партридж в своем знаменитом компендиуме приводит примеры семейных словечек, нарочно предоставленных ему для этой цели семьей писателя Мередита Старра: чаепитие Старры называли cobs, шлепанцы — droomers, варенье — jimkins, лук — Don Johns, и в целом для семейного лексикона их семейный лексикон был очень богат; Партридж называет это формой «семейного масонства» (Partridge, 148).

Семья — самая малая социальная группа, «ячейка общества», И наличие у нее своего жаргона не обязательно, а если таковой имеется, он при всей своей эмоциональной актуальности мало развит и не вытесняет из обихода общепринятых речевых стереотипов. Однако сколь бы велика ни была группа, сколь бы ни был развит ее жаргон — все равно относительно общества в целом такая группа всегда представляет собой абсолютное меньшинство и, соответственно, всякий жаргон можно определить как микросоциальный диалект (есть еще термин «социолект») — неважно, дюжина или десять тысяч людей входят в микросоциум. Вот несколько произвольно выбранных примеров. В аристократический английской школе Хэрроу завтрак назывался не «breakfast», а brekker, «football» — footer, а в Оксфорде вместо «bedroom» говорили bedder(Jespersen, 162) — тут следует, конечно, помнить, что многие выпускники Хэрроу продолжали свое образование в Оксфорде. В Смольном институте, как известно из множества источников, младшие ученицы именовались кофейные, а преподавательницы — синявки (то и другое по цвету форменных платьев). Русские эмигранты первой волны говорили обычно не «СССР», а Совдепия, и до 1980-х гг., когда это слово стало широко использоваться также и в метрополии (Ферм, 26), оно было знаком принадлежности к эмиграции или, по крайней мере, причастности эмиграции. Хирурги моются на операцию, а после операции размываются, хотя в первом случае речь действительно идет, в частности, об особо тщательном мытье рук, но во втором — лишь об освобождении от хирургических доспехов. Футбольные болельщики называют чужие команды обидными прозвищами, а свою настоящим именем: так, вечером 24 июля 1997 года болельщики «Спартака» бушевали, скандируя: «Вали Коней, вали Мусарню, пока ублюдки не умрут!» (НТВ, «Времечко», 24.VII.97: Кони — ЦСК, Мусарня — Динамо). Оказавший значительное влияние на литературную норму карамзинизм поначалу был языком самого Карамзина и его ближайшего окружения, и Кюхельбекер называл этот новый стиль un petit jargon de cot?rie — «кружковый жаргончик» (Виноградов 1938, 189–190). Для московских газетчиков ручник — тот, кто набирает вручную, а ручнист — тот, кто торгует газетами на углу (Земская 1992, 99, 121), а петербургские газетчики, как мне приходилось слышать, ручниками называют уличных торговцев.

Есть и более яркие примеры. Так слово ??????? явилось как неологизм у Платона в «Теэтете» (182а), затем его использовал уже в качестве термина Аристотель в «Категориях» (8 b 6), но постепенно из философского жаргона оно вошло в обиход, так что его употребляет даже баснописец Бабрий (28, 10); затем благодаря Цицерону оно вошло и в латинский язык, будучи калькировано в qualitas; затем из латыни было усвоено новыми языками, и, наконец, Ломоносов ввел его в русский язык как качество — опять же посредством калькирования. Сходная судьба у ???????: его создал Аристотель как термин для своей «Метафизики» (1028а 19), затем как калька quantitas оно попало в латынь и из нее в новые языки, затем Ломоносов его калькировал в количество. От стоиков вошли сначала в греческий и затем в новые языки не только апатия (буквально «бесстрастие»), но и стоик в его повседневном (то есть переносном) значении. Во всех таких случаях слово рождалось и начинало функционировать внутри определенной и немногочисленной группы интеллектуалов, затем переходило в повседневный греческий язык, затем вновь становилось достоянием группового жаргона, на сей раз римских эллинофилов, затем опять переходило в общий язык (латынь) — и так далее. Само по себе вхождение в общий язык словечек из жаргона, тем более элитарного (a философы были, разумеется, интеллектуальной элитой классической древности) — явление распространенное, но своеобразная пульсация слова от кружкового употребления к общему и снова к кружковому и снова к общему хоть вполне объяснима сменой языкового и культурного контекстов, все же достойна внимания как особенно яркий пример смены этих контекстов.

В языковом сообществе жаргон — диалект, так как очевидным образом сохраняет грамматический строй, словообразовательные модели и прочие признаки принадлежности национальному языку, в котором бытует. Это видно, например, по «Петербургскому дворнику» В. Луганского (Даля), впервые опубликованному и 1844 году в «Физиологии Петербурга» и воспроизводящему речь петербургских мазуриков середины позапрошлого века. Шапки у воров называлась камлюх, «украсть» было стырить (сейчас этот глагол с сохранением значения принадлежит просторечию), «украсть шапку» — стырить камлюх. А вот фрагмент целой фразы: перетырить жулилу гоньки и грабли (перетырить — передать украденное, жулило — мальчишка-помощник, гоньки — сапоги, грабли — перчатки). Сохраняется pluralia tantum в названии часов (веснухи), сохраняются свойственные языку того времени и старомодные ныне обороты с вопросительным «что» в значении «сколько», например, что клею? (Даль 1984, 81); клей — добытое воровством. По первому впечатлению, речь воров сопоставима с речью, например, заезжего крестьянина-помора, тоже употреблящего малопонятные окружающим слова (лахта — бухта, полуночник — северо-восток), но при всем том несомненно говорящего по-русски.

Если группа локально закреплена, ее жаргон приобретает, казалось бы, самый главный — географический — признак диалекта. Именно поэтому в словаре П. Палласа среди образцов лексики других (естественных) языков и диалектов появился «суздальский язык» с не менее богатым, чем у прочих языков, лексиконом. В действительности под именем «суздальского» в словарь Палласа попал так называемый «офенский язык» — развитой жаргон, принадлежавший весьма многочисленной и локально незакрепленной группе бродячих торговцев-коробейников (самоназвание масыки), осуществлявших свои операции зачастую в контакте с ворами, контрабандистами и прочими криминальными группами; широким полем профессиональной деятельности обусловлено и лексическое богатство этого жаргона, повлиявшего на многие другие — воровские, нищенские, кобзарские, некоторые из ремесленных. Родина офенского языка — Владимирская губерния, откуда еще в начале XVIII века расходились по России коробейники, так что на Суздальской ярмарке жаргон явившихся домой на побывку офеней мог доминировать над великорусским говором старожилов.

Жаргон локально не закрепленной группы не всегда имеет столь конкретную родину, но всегда географически ограничен некоторой территорией бытования с ее коренным языком — от этого языка и обособляется «кочевой» жаргон точно так же, как «оседлый». Офенский язык бытовал в очень широких границах, однако в пределах русского языкового сообщества, а потому при всем своем лексическом своеобразии сохранял грамматический строй русского языка (мисовской курехой стремыжный бендюх прохандырили трущи — «нашей деревней третий день прошли солдаты»; использование винительного падежа вместо родительного для обозначения времени события в просторечии той эпохи было довольно распространенным). Таким образом, в отличие от естественных диалектов с их сугубо географическими границами, жаргон имеет границы сугубо социальные, совпадающие с границами групп. В уже цитированном «Петербургском дворнике» герой очерка, дворник Григорий, хорошо умеет говорить по-воровскому, сам не будучи вором, и употребляет эту свою способность, чтобы пугать воров: он обращается к ним для забавы с вопросом или предостережением, а те не знают, товарищ он или предатель (Даль 1984, 81) — это можно сравнить с шоком от употребления семейных словечек посторонними. Впрочем, характерно уже и то, что лучшим знатоком парижского воровского языка был как раз «предатель» — Эжен Видок, побывавший за воровство на каторге, затем сделавшийся сыщиком и в 1826 году выпустивший свои знаменитые «Записки», к которым был приложен и составленный им словарь воровского арго. Надежные полевые материалы, однако, показывают, что употребление воровского языка людьми, чуждыми воровскому миру, не только может вызвать у воров неудовольствие, но испорченные блатыканными (иначе — шпаной) слова могут быть и вовсе заменены другими (Лихачев 1935, 68).

Социальная (групповая) природа жаргона актуальна не только при изучении собственно жаргона, но и, едва ли не более, при изучении группы, внутри которой он бытует. Допустимо выделить по крайней мере три социальных параметра, которые возможно определить при анализе группового жаргона.

Во-первых, это, конечно, самое наличие группы (микросоциума), демонстративно отделяющей себя как от общества в целом, так и от других групп, — подобное отделение не предполагает непременной враждебности или даже пренебрежения к посторонним, но предполагает вполне определенное разделение на «своих» и «чужих» при том, что «своими» могут быть, как говорилось выше, хоть любовники, хоть завсегдатаи салона, хоть члены воровской шайки, хоть болеющие за одну и ту же команду. Во всех случаях когда при внутригрупповом общении используется собственный (пусть скудный приемами) жаргон, именно этот факт следует признать определяющим обстоятельством как самого наличия группы, так и ее тенденции к обособлению и сплоченности.

Во-вторых, у каждой группы есть повод и для обособления и для сплоченности, и этот общий интерес обычно отражается в лексическом составе жаргона, то есть в предпочтении тех или иных номинативных зон. Это конечно особенно заметно в так называемых «профессиональных жаргонах», когда поводом для формирования группы оказывается общая профессиональная или квазипрофессиональная деятельность, которую в основном жаргон и описывает. Необходимо также заметить, что termini technici в собственном смысле (слова, понятные только специалистам, знакомым с соответствующим набором понятий и реалий) жаргоном не являются, потому что повод к их употреблению — не принадлежность к группе (социальный фактор), но просто профессиональная компетентность в определенной области. Таким образом, говоря, например, о «падении дигаммы» классические филологи жаргоном не пользуются, как и археологи, когда говорят о «культурном слое» — человеку со стороны могут быть не известны эти термины, но тогда ему не известны и сами эти понятия. А вот когда студенты классического отделения петербургского филфака говорят (если еще говорят) скотина, они жаргоном пользуются, так как, хотя о греческом словаре Лиделл-Скотта человек со стороны может, конечно, и не знать, но если даже знает, все равно разговора не поймет, не прибегнув за помощью к питерскому студенту.

Даже в лексически богатых жаргонах специфической лексики обычно не так уж много, и замена общего слова на жаргонное совершается далеко не всегда. При этом существует свойственная практически всем жаргонам и вполне объяснимая тенденция иметь специфические замены для особенно ходовых слов, как голова или деньги или женщина, — тенденция эта не реализуется лишь в жаргонах микрогрупп, располагающих буквально десятком слов, оттого, впрочем, не менее значимых для социальной самоидентификации. Однако выделение из макросоциума микросоциальной группы происходит все-таки по признаку если не какой-то совместной деятельности, как у воров или у музыкантов, то по крайней мере совместного досуга, как у щеголей или у футбольных болельщиков. А так как этот (все равно какой) общий интерес и есть основа групповой сплоченности, понятно, что им-то и будет определяться предпочтительная номинативная зона жаргона.

Еще Д. С. Лихачев в своей первой, но от того не менее замечательной, работе о жаргоне (на материале музыки находившихся вместе с ним в Соловецком лагере особого назначения уголовников) обращай внимание на особенную детализацию «своего», например, воровских специальностей: могильщики, охотники, барабанщики, ширмачи, воздушники, мокрушники, кассиры — в общей сложности более тридцати слов (Лихачев 1935, 77), хотя в жаргоне, конечно, много и обычных, не относящихся к воровству, слов, как, например, комендант (старая проститутка) или общеупотребительное ныне хавать. Сходным образом в 1991 году, в эпоху начала «рыночных реформ», в жаргоне арбатских торговцев важной номинативной зоной был перечень участников торга: продавцы назывались просто «продавцами» или лохами (частое в криминальной и полукриминальной среде название «простого человека», мужика), фарцовщики — утюгами, милиционеры — конторой, рэкетиры — бандитами (Костомаров, 73). Не множа числа общедоступных примеров, можно сказать, что если специфическая лексика группы концентрируется в основном в той или иной номинативной зоне, то и самоидентификация группы определяется преимущественно границами этой зоны: как изобилие в воровском жаргоне «воровских» слов характерно именно для воров, так же точно по частоте использования соответствующей лексики (в случае, разумеется, знакомства с ней) можно определить арбатского торговца, футбольного болельщика или завсегдатая кислотного клуба.

Порой для опознания хватает одного слова. Лет двадцать назад сотрудники КГБ в народе неуважительно именовались кегебешниками, в СМИ поэтически чекистами, а сами себя называли по видимости наиболее нейтральным, а на деле групповым словом комитетчики, которое в основном было известно (кроме, конечно, тех, кто сам работал в КГБ или на КГБ) тем, кто читал запрещенную литературу и/или сталкивался с КГБ в качестве действительного или мнимого диссидента. Вот так-то, оказавшись в ту пору на многолюдной вечеринке рядом с незнакомым молодым человеком и узнав, что он служит в таможне, я выразила вполне объяснимое желание услышать какие-нибудь истории о контрабандистах, а получив в ответ, что «у нас мелочевка, большими делами занимаются комитетчики», легкомысленно обнаружила свою начитанность в «сам-» и «тамиздате», возразив, что, мол, вы-то тоже из КГБ, раз говорите комитетчики. Наступила тягостная пауза, затем сосед заметил: «Многовато знаете!» — но, к счастью, не желая портить веселья, растаял в толпе гостей.

Бывают, однако, жаргоны, где предпочтительных номинативных зон нет, вернее сказать, они слишком неспецифичны. Так, весьма сложный по структуре жаргонного словообразования слэнг лондонских кокни порой возводился к «криминальным кокни» (Partridge, 273–274), однако в этом жаргоне абсолютно преобладают названия частей тела, социально-возрастных групп, выпивки, секса и категорий родства, то есть всего, что богато представлено почти в любом жаргоне, — а больше ничего там, в сущности, и нет. Это не значит, что определить характер такой и сходных групп по предпочтительной номинативной зоне нельзя, напротив, отсутствие предпочтительных зон для таких групп само по себе является специфической социальной характеристикой. Нужно подчеркнуть, что практически во всех подобных случаях речь идет о социальных низах столичного населения — о людях, хоть и не имеющих достаточного состояния и образования, но знающих толк в жизни уже потому, что живут они в столичном городе. В эпоху империй любой столичный житель был в известном смысле элитой (существует, например, немало анекдотов о версальских истопниках, составляющих протекцию провинциальным аристократам) и несомненно сознавал свою элитарность: он был рассказчик, остряк, говорун и, конечно же, отличался оригинальными речевыми стереотипами, как Сэм Уэллер или бравый солдат Швейк. Этот социальный тип всегда привлекал внимание писателей, но лингвистами обобщался нередко в безликих «носителей городского слэнга», что справедливо лишь со значительными оговорками. Таким образом, отсутствие у жаргона предпочтительной номинативной зоны при комплексном анализе никак не препятствует социальной идентификации его носителей.

Наконец, в-третьих, едва ли не наиболее значимым результатом описания группы через используемый ею жаргон может быть выделение актуальной для данной группы иерархии ситуаций. Само собой разумеется, что для каждого члена общества (и, соответственно, для каждого члена языкового сообщества) существует некая иерархия жизненных ситуаций, находящая отражение в языке: скажем, для щеголя эпохи Карамзина самой значимой ситуацией был коллективный досуг в салоне, и обслуживался этот досуг знаменитым «щегольским наречием». Так и любой носитель любого жаргона пользуется этим жаргоном для описания наиболее значимой для него как члена микросоциума ситуации: для воров это воровство и последующее использование добычи, для школьников — школа с ее неизбежным антагонизмом учеников и учителей и столь же неизбежным соперничеством со сверстниками, для охотника — охота, для актера — театр и все околотеатральное пространство, для наркомана — кайф. Последний пример во многих отношениях показателен.

Коль скоро для наркомана на вершине иерархии ситуаций находится кайф, естественно предположить, что и жаргон обслуживает в первую очередь именно ситуацию кайфа — а это далеко не так. Самое слово «кайф» и все его производные или образованные с ним словосочетания (кайфовый, закайфовать, ловить кайф, ломать кайф) неспецифичны и применимы, в сущности, к любому эйфорическому состоянию — даже к удовольствию от послеобеденного кофе, турецкое название которого «кейф» и послужило источником кайф’а. Мои материалы демонстрируют, что в жаргоне наркоманов было и есть исключительно много слов для обозначения разного рода дури и способов ее добывания (достача — место и время получения наркотика от дилера, баш — порция анаши, косяк — закрутка анаши, сено — маковая соломка, план — анаша, колеса — таблетки), а особенно для разных сортов самодельного героина (русский героин — чаще всего самодельный опий с димедролом, черное, раствор, готовый, СПГ — «с понтом героин» («На дне». 1996. № 16): герыч, герасим, белый; винт — очень дешевая самодельная синтетика («Общая газета». 1998. № 22. С. 6), много слов для обозначения способа или результата использования наркотика (подкуренный, подколотый — по способу употребления; сесть — приступить к систематическому употреблению зелья, например, сесть на иглу, сидеть на сене; задвигаться аптекой — употреблять медикаменты наркотического действия; торчать — пользоваться каким-либо наркотиком; сняться — прекратить употребление наркотика). Слов для обозначения постэйфорических состояний гораздо меньше (пресловутая ломка от абстиненции или недостаточной дозы, вовремя не вмазался — не успел принять наркотик и наступила ломка, пошло на негатив — вместо ожидаемой эйфории наступила депрессия, крыша протекла или поехала — начался психический распад). Характернее же всего то, что совсем мало слов для, казалось бы, главного — для описания самой эйфории (глюк, мультик — галлюцинация, приход — своеобразный ступор, ненадолго наступающий после приема сильного наркотика и предшествующий эйфорическому состоянию). Едва ли не чаще эйфория описывается посредством универсального кайфа и включающих его сочетаний, а иногда посредством столь же универсального балдеть с производными или каких-то иных просторечных либо литературных выражений. Если информанта просят рассказать об эйфории подробнее, он легко и компактно с помощью специфической лексики описывает весь извилистый путь к блаженству и все последствия этого блаженства, но очевидным образом не справляется с описанием самой эйфории: описание выходит сбивчивым, перегруженным отсылками и сравнениями и явно не удовлетворительным, что ощущает и сам информант. С весны 1998 года благодаря открытию на телеканале НTB в рамках программы по борьбе с наркотиками ночного ток-шоу «Сумерки», где в течение нескольких месяцев наркоманы, бывшие наркоманы и прочие заинтересованные лица в свободной манере выражали свои впечатления о кайфе, его разновидностях и его последствиях, мне удалось не только проверить и несколько расширить собранный ранее при опросах материал, но и убедиться, что прежние наблюдения были верны и что апогей блаженства, в сущности, неописуем.

Столь неожиданное и резкое оскудение жаргона именно там, где он, казалось бы, должен быть особенно богат, кажется парадоксальным лишь при первом и поверхностном взгляде на иерархию ситуаций. Ведь и для бродячего торговца или ремесленника важнее всего было возвращение, пусть лишь на побывку, домой; для школьника главная радость — каникулы; и подобных примеров сколько угодно. А с другой стороны, для щеголя иерархически высшей ситуацией было, конечно, как уже сказано, пребывание в салоне, как теперь для тусовщика это тусовка, для актера — сцена или студия или досуг рядом со сценой или студией; для рыболова — рыбалка; и подобных примеров тоже сколько угодно. Жаргоны микросоциальных групп первого типа преимущественно обслуживают ситуации, предшествующие иерархически высшей, жаргоны групп второго типа преимущественно обслуживают иерархически высшие ситуации. Тем не менее допустимо утверждать, что тут и там стратегия жаргона одинакова, то есть жаргон всегда описывает наиболее значимую для микросоциума ситуацию. Простейшим примером может служить двоякое отношение к пребыванию в поезде дальнего следования: для кого-то это желанное приключение, для кого-то пытка, но тот и другой — пассажиры, неизбежно втянутые в поездной быт со всеми его составляющими.

Это отступление требовалось, чтобы нагляднее пояснить, что жаргон обслуживает ситуацию, наиболее значимую не для индивида, а для микросоциума. Показательно в этом смысле, что, например, чистоделы (специалисты по крупным и редким кражам, аристократы воровского мира) на воровском языке не говорили, потому что работали в одиночку (Лихачев 1935,48–49). Иначе говоря, если для группы вершиной в иерархии является ситуация, на время или навсегда прекращающая микросоциальные связи (как отпуск из армии или окончание школы), жаргон ее не обслуживает, ибо потребность в нем исчезает ступенью ниже, а если иерархически высшая ситуация (как футбольный матч) групповых связей не прерывает, жаргон ее обслуживает. Отсюда можно вывести дополнительные параметры для классификации микросоциальных групп.

Так, например, известно, что и без того невероятно богатая питейная лексика особенно подробно описывает именно эйфорию — разумеется, коллективную. Достаточно перечислить названия рюмок, выпиваемых в процессе разлучения с одним из собутыльников: при его уходе и вместе с ним пьется посошок (или посошок на дорожку), после его ухода пьется стременная (в честь начала пути — ушедший «ставит ногу в стремя»), затем закурганная (друг скрылся «за курганом», то есть за горизонтом — ср. др.-русск. «за шеломянем» и современное «за бугром» с их семантикой физической и духовной удаленности). Если один из друзей отсутствует с самого начала застолья, пьют его здоровье (чокаясь), если отсутствие объясняется смертью, пьют за помин души (не чокаясь), умершему сорок дней после смерти наливают стакан, опоздавший пьет штрафную — и так без конца. При всех вариациях питейного этикета и описывающей его питейной терминологии, то и другое демонстрирует исключительную прочность микросоциальных связей, не разрываемых не только сколь угодно долгой разлукой, но — на уровне концепции — даже и смертью.

Известно, что употребление наркотиков и алкоголя в известной степени является пережитком архаических ритуалов. Наркотики, однако, использовались по большей части в ритуалах, не предполагавших непременно общего их употребления: к наркотикам прибегали шаманы для ускорения перехода в экстатическое состояние — но шаманство по природе своей индивидуально; наркотиками одурманивали адептов при посвящении в мистерии — но каждое посвящение оставалось индивидуальным; наркотиком ободрялись перед боем воины — но бой был суммой поединков. Эти и подобные действия совершались в интересах коллектива, однако сами по себе не были коллективными, а последствия экстаза бывали даже и опасны для общества — как, например, разные виды «амока», а особенно неизбывная боевая ярость, побуждавшая героев вроде Кухулина или Геракла после победы над врагами истреблять соратников и родичей. Напротив, совместное употребление хмельных напитков восходит к своеобразной вершине общежитейского согласия — к праздничному пиру и до сих пор очень часто является таким пиром. Хотя фактически пьянство в одиночку практикуется, но даже пьяницы с осуждением говорят о том, кто чокается с бутылкой, — нормой остается совместное питье, отсюда специфическое значение русского глагола сообразить. Показательно, что одинокий человек, желая выпить, идет в трактир (бар, притон самогонщика, к пивному ларьку, в заветный садик или дворик), где его гостеприимно встречает хозяин (если он имеется) и посетители, пусть незнакомые (отсюда специфическая функция стойки бара и особые требования, предъявляемые к хорошему бармену), — после чего так или иначе воспроизводится ситуация пира.

Между тем не слишком долгая традиция массового употребления наркотиков европейцами навряд ли может быть названа сложившейся и никаких обязательных коллективных действий не предусматривает, если не считать совсем уж недавно возникшей, но тем не менее довольно устойчивой ассоциации того или иного типа наркотиков с тем или иным видом современной музыки — такая ассоциация, впрочем, остается не более, чем ассоциацией, потому что восприятие музыки, особенно психоделической, в принципе не требует применения вспомогательных средств. Если общая для группы приверженность алкоголю даже при возможных (хотя и весьма относительных) трудностях его добывания предполагает прежде всего совместное употребление, общая для группы приверженность наркотикам вполне может ограничиваться совместным их добыванием, которое всегда затруднительно и/или опасно, — а при этом употребление, во всяком случае «тяжелых» наркотиков, особенно галлюциногенов, все равно — в компании или в одиночку, по понятным причинам всегда может расцениваться как индивидуальное. Поэтому кружок собутыльников является своего рода образцом остающегося устойчивым после достижения цели микросоциума, а кружок наркоманов распадается (пусть временно) этапом раньше — и ярким свидетельством тому является лексически усеченный жаргон.

Предлагаемый способ классификации групп по их отношению к иерархии ситуаций ни в коей мере не предполагает, что сплоченность и тем более влиятельность или престижность «временных» групп ниже сплоченности и влиятельности «постоянных», не говоря уж о том, что сплоченность и престижность вообще параметры относительные. Можно утверждать, однако, что имитировать принадлежность к престижной «временной» группе гораздо проще, чем имитировать принадлежность к «постоянной» — примером тому может быть все то же противопоставление алкоголя наркотикам.

Само по себе потребление алкоголя ввиду своей традиционности и привычности, особенно в России, престижным не является, но есть компании, собирающиеся, например, в дорогих саунах и пьющие там дорогие напитки, иногда в обществе дорогих «девочек», — такой досуг вполне возможно определить как престижный, и самими участниками этих развлечений он, конечно, расценивается именно так. Тем не менее у наркомании в этом смысле имеются заметные преимущества: новизна, ассоциированность с радикальными формами молодежной культуры, наконец, запретность. Притом причастность к престижным формам наркокультуры несравненно проще имитировать на чисто словесном уровне, не особенно опасаясь, что кто-то из присутствующих предложит полный шприц или понюшку кокаина, — имитировать таким же способом привычку к престижным формам питья означало бы для большинства разорение или вечную трезвость, потому что в этом случае рассказов обществу мало, а одна бутылка коньяка несопоставимо дороже даже и десяти расцвеченных специфическими словечками рассказов о посещении кислотного клуба. Действительно, воспроизводимость престижного поведения не должна быть слишком затруднена ни для членов группы, ни для блатыканных в самом широком значении этого термина, и потому-то, в частности, таким удобным способом самоутверждения оказывается жаргон — легкий для освоения и вдобавок бесплатный.