ЭЖЕН ЛАБИШ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭЖЕН ЛАБИШ

I

В предисловии к «Полному собранию драматических произведений» Эжена Лабиша Эмиль Ожье говорит: «Как в жизни, так и в творчестве г-на Лабиша веселость льется широкой рекой, которая несет в своих водах самую забавную фантазию и самый крепкий здравый смысл, самый безрассудный вздор и самые тонкие наблюдения. Чтобы заслужить репутацию глубокомысленного писателя, ему недостает лишь чуточки педантизма, и лишь чуточки горечи — чтобы прослыть моралистом высокого полета. Он не прибегает ни к хлысту, ни к феруле; если он и скалит зубы, так только смеясь; он никогда не жалит. Он не испытывает того неистового негодования, о котором говорит Альцест; подобно Реньяру, он смеется, только чтобы позабавиться, а отнюдь не для того, чтобы дать исход своему возмущению». Сказано превосходно, очень метко и справедливо. Но хотелось бы все это несколько развить, чтобы оно стало еще очевиднее и яснее.

Прежде всего надо отметить, что манера г-на Лабиша устарела. Он царил целых четверть века, а это срок очень большой и свидетельство редкостного успеха. Лет двадцать пять — тридцать он олицетворял собою смех французов, властвовал над нашей веселостью. Мало кто пользовался такого рода славой. Но смех г-на Лабиша — уже смех вчерашний, и доказательством этому служит то, что теперь у нас другого рода смех — смех, наиболее яркими представителями которого являются, по-моему, гг. Мейак и Галеви. Сравните «Грелку» или «Кузнечика» с «Соломенной шляпкой» и вы сразу же почувствуете глубокую разницу — больше добродушия во вчерашнем и большую нервозность в сегодняшнем, более непосредственное, радостное, человечное воодушевление старшего и более ограниченную, подправленную парижской пикантностью выдумку младших. Здесь противостоят не только отличные друг от друга темпераменты, здесь сказывается разница двух эпох, двух обществ.

Я охотно развил бы эту параллель, ибо она дает мне новые доказательства беспрестанной эволюции театра, которую я всегда стараюсь подчеркнуть, чтобы поощрить и защитить новаторов. Но это увлекло бы меня в сторону от непосредственной моей задачи, а именно — от рассмотрения драматургии г-на Лабиша.

Очерк чрезмерно разросся бы, и я вынужден его ограничить более тесными рамками. Прежде всего коснусь «Соломенной шляпки» — пьесы, послужившей образцом для множества водевилей. В тот день г-н Лабиш не только написал пьесу, он создал определенный жанр. Композиция ее оказалась такой удачной, такой удобной для нагромождения любых проказ, что сразу же появились подражатели, принявшие ее за модель. Я бы сказал даже, что это была гениальная находка, ибо создать жанр удается далеко не всякому. В современном водевиле еще никто его не превзошел, и ничто не может сравниться с ним в отношении искрометной, щедрой фантазии и здорового, непосредственного смеха. Конечно, здесь не может быть речи о верности наблюдений, правдивости характеров, стиле. Пьесу надо воспринимать как добродушный, непритязательный фарс, превосходно скроенный применительно к сцене.

Но с особенным удовольствием прочел я одноактные пьески, дополняющие первый том, в том числе такие, как «Мизантроп и овернец», «Эдгар и служанка» и «Девочка в надежных руках». Здесь проявился весь талант г-на Лабиша; я хочу сказать, что тут ясно видны особенности его дарования и причины его успеха. Здесь все то же добродушие, тот же непринужденный смех; но автор не ограничивается в этих пьесках исключительно фантазией, он затрагивает жизнь, он ловко перепрыгивает через сточные канавки, он осторожно касается зияющих язв. Это обаятельный человек, который играет с огнем, не обжигаясь сам и никого не пугая.

Возьмем «Мизантропа и овернца». Шифоне, богач, рантье, снедаем жаждой правды. Он хочет правды, он требует ее во что бы то ни стало, и вот он заключает с овернцем Машавуаном договор, по которому обязуется предоставлять ему кров и пищу, а овернец за это должен говорить Шифоне правду всегда и ни с чем не считаясь. Но уже через час Шифоне готов пожертвовать половиною своего капитала, только бы избавиться от постояльца, — до такой степени последний срамит его и раздражает. Вот сюжет, годный для весьма горькой сатиры! Дайте его кому-нибудь из английских комедиографов XVII века, — Бену Джонсону, например, — и вы увидите в каком отталкивающем виде он представит вам род человеческий. Каких только отвратительных истин не бросит Машавуан в лицо окружающим! А у г-на Лабиша горечь улетучивается, остаются только взрывы хохота при виде затруднений, в какие овернец ставит мизантропа; и весь комизм порождается постепенной переменой во взглядах Шифоне, причем он же за это и расплачивается. Здесь большой философский вопрос разрешается шуткой.

А теперь посмотрим «Эдгара и его служанку». Тут перед нами картина нравов и в основе сюжета — случай из числа самых деликатных, самых скользких, какие только возможны в семье. Хозяйский сын Эдгар воспылал нежностью к горничной своей матери, Флорестине. Между тем ему предстоит жениться, связь с девушкой тяготит его, и он собирается положить ей конец. Но Флорестина желает быть любимой и потому всячески препятствует браку своего обольстителя. Все это нельзя назвать особенно назидательным. Такой сюжет может легко привести автора к показу грязной изнанки жизни. Интимная сторона семейной жизни, снисходительность к проказам молодежи, разврат, который заводится в доме, когда ему попустительствуют окружающие, — все это пущено здесь в ход, и притом весьма смело. Но не пугайтесь. Г-н Лабиш будет смеяться так заразительно, в порыве резвой фантазии он так изящно отойдет от реальной жизни, что в сюжете не останется ничего оскорбительного. Зачем же негодовать, раз мы условились, что все это показывают нам смеха ради и что все это вовсе не правда?

Обратимся к «Девочке в надежных руках». Тут дальше идти уж некуда. Сюжет до того отвратителен, что потребовалось чудо ловкости, чтобы приспособить его к сцене и добиться постановки пьесы. Баронесса Фласкемон уезжает на бал и оставляет семилетнюю дочку Берту на попечение лакея Сен-Жермена и горничной Марии. Девочка спит. Едва баронесса уехала, Мария и Сен-Жермен решают поразвлечься в саду Мабиль, расположенном неподалеку. Но тут Берта просыпается и требует, чтобы ее взяли с собой. И она идет на пирушку вместе с прислугой, а домой возвращается верхом на плечах солдата Рокамболя; тем временем баронесса, вернувшаяся раньше обычного, с минуты на минуту должна обнаружить исчезновение дочки.

Что скажете вы о таком зрелище: слуги развращают семилетнего ребенка! Заметьте к тому же, что Берта — девочка весьма развязная, что у Мабиля она попробовала вишневки, что она побывала у Рокамболя в казарме, что она возвращается под хмельком и, вдобавок ко всему, слышала и запомнила солдатскую песенку, полную двусмысленных шуточек. Тут есть чем возмутиться щепетильной критике. О, святотатство, о, невинность младенца! Представляете вы себе, как это семилетнее созданьице слоняется по улицам, становится свидетелем любовных похождений прислуги, возвращается с масляным взглядом из солдатской казармы и с бала публичных девок? Трудно представить себе большее надругательство над ребенком, трудно нагляднее показать лакейские пороки, проникшие в гостиную и спальню, и даже в колыбель младенца.

Самое занятное то, что эта пьеса была, по-видимому, написана на заказ, для дебюта Селины Монталан, которая около 1850 года представляла собою малютку Добре того времени. Для этой необыкновенной девочки требовалась роль, в которой она могла бы резвиться, прыгать, скалить беленькие зубки, напевать что-нибудь легкомысленное, и г-н Лабиш взялся написать такую роль и сочинил пьесу, которая всех смешила до упаду, хотя еще чуть-чуть — и она, конечно, смутила бы и привела в ужас зрительный зал.

Мне кажется, что излишне указывать на страшную драму, которая скрыта под этим фарсом. Выступая с таким сюжетом, автор сильно рисковал, что его освищут. Стоило только чуть-чуть усилить такое-то место, придать немного правдоподобия такой-то сцене, слегка приглушить комизм другой, — и в результатах можно было бы не сомневаться. Более острый наблюдатель, драматург, придерживающийся того, что он видит вокруг себя, привел бы публику в негодование с первых же слов. Но вот в дело вмешивается г-н Лабиш, и вся чудовищность исчезает или, по крайней мере, прячется за такой милой веселостью, что возмущаться уже невозможно. Что же тут дурного? Ведь все в зале знают, что это лишь игра, а если кто-нибудь и забудет, что он в театре, то автор подмигнет ему, прозвучит каламбур, создастся потешная ситуация, и это напомнит зрителю, что перед ним — шутка. Вся пьеса — ее построение, персонажи-марионетки, ее стиль — говорит одно: «Посмеемся!» И все смеются.

Таковы, по-моему, отличительные черты таланта г-на Лабиша. Он создал карикатуру на жизнь, и карикатуру на редкость забавную и на редкость безобидную. Отсюда его огромный успех, отсюда заслуженная им любовь публики. Зритель не хочет, чтобы с ним обращались грубо, чтобы под предлогом его развлечь показывали ему человеческую грязь. Мы еще смеемся, смотря комедии Мольера, но смеемся иной раз нехотя, ибо чувствуем, какая глубина скрыта под их поверхностью. Г-н Лабиш приходит, отважно берется за человеческие пороки, по примешивает сюда вымысел, который делает все смешным. Когда истина чересчур горька, он заставляет ее перекувырнуться, и прыжок получается неотразимый. В сущности, он не желает знать, есть ли в жизни грязь и преступления; он считает, что прежде всего есть над чем посмеяться. Люди превращаются у него в удивительно потешные марионетки. В общем, он не моралист, не философ. Весельчак — только и всего.

Так же думает и г-н Ожье. Я только позволил себе развить его рассуждения и подкрепить их доказательствами. Не будем сожалеть, что г-ну Лабишу недостает педантизма; педантизм вещь противная. Что же касается горечи, то она, правда, порождает великие творения. И между Мольером и г-ном Лабишем одна только пропасть: горечь. Она, подобно могучей реке, бурлит в произведениях великих наблюдателей. Тот, кто знает человека, не может быть чужд горечи, и в этом-то горьком привкусе почти всегда и заключается прелесть гения. Бросьте ферулу, но оставьте в руках хлыст.

II

Выше я сказал, что Эжен Лабиш шутник — и только. Потом я пожалел, что у меня сорвалось это слово, так как боюсь, что его поймут недостаточно широко. Одного желания посмешить еще мало — особенно в театре. Смех — один из самых благодатных и редких даров, которые можно принести людям. И ничто столь не характерно для французов, как смех. Национальный дух наш сказался в Рабле, Мольере, Лафонтене и Вольтере. Если о драматурге можно сказать: «Он смешит», — то это уже немалая хвала, — независимо от той или иной оценки литературных достоинств его произведений.

Впрочем, в смехе может заключаться и великое презрение. Видеть в человеке лишь никчемного паяца; с любопытством изучать его, как изучают причудливое насекомое; толкать его только на рискованные выходки — все это, в общем, значит весьма презрительно относиться к человечеству. Это значит считать, что оно не заслуживает более глубокого исследования. Это значит утверждать, что на него нельзя смотреть без того, чтобы тут же не прыснуть со смеху. Это значит даже отказывать ему в чести, что оно может пугать. Это значит считать, что в лучшем случае оно годно лишь для того, чтобы потешать малых и больших детей. Таково, по-видимому, мнение г-на Лабиша, который писал мне: «Я никогда не мог принимать человека всерьез».

Все дело в темпераментах. Аналитикам всегда трудно принимать человека всерьез. Но одни негодуют, в то время как другие потешаются. Да и потешаться можно двояко: добродушно, как г-н Лабиш, или горько и беспощадно, как великие сатирики. Г-ну Лабишу свойственно доводить равнодушие до такой степени, что пороки кажутся ему всего лишь забавными недоразумениями. В большинстве случаев его персонажи — куклы, которых он заставляет плясать над пропастью, чтобы посмеяться, наблюдая гримасы, которые появляются на их лицах. Он не забывает прежде всего предупредить публику, что все это делается лишь для того, чтобы приятно провести время, и что так или иначе — комедия завершится счастливейшим образом.

Я часто замечал, что в театре смелость выдумки может заходить очень далеко. Стоит только драматургу и публике условиться о том, что они решили посмеяться и что пьеса — всего лишь шутка, и тогда позволительно показывать и говорить на сцене все, что угодно. Г-н Лабиш большой мастер придавать фантастический оборот самым отталкивающим явлениям жизни. Его комизм состоит из жестокой житейской правды, воспринятой с ее карикатурной стороны и воссозданной незлобивым умом, который сознательно задерживается на поверхности явлений. Это исключительно деликатная клавиатура: достаточно одного не в меру резкого звука, и публика придет в негодование. Тут нужны легкие пальцы, надо едва-едва касаться человеческих язв, — так, чтобы зрители ощущали лишь приятное щекотание. Я не утверждаю, что г-н Лабиш, взявшись писать для театра, рассуждал именно так; он просто был наделен счастливым характером; ему суждено было в течение более четверти века смешить французскую буржуазию.

Забавлять два-три поколения, целых тридцать лет веселить Францию — это немалая честь. Комедиографы, одаренные большим талантом, подобно г-ну Лабишу, в конце концов становятся носителями определенного рода смеха, который по праву завоевывает особое место в истории наших нравов. Нет сомнения, что в каждую эпоху смеются по-разному. Комизм Мольера иной, чем комизм Бомарше, а последний опять-таки не тот, что у Пикара. Комизм меняется вместе с эволюцией общества, и доказательством этого служит то, что, как я уже сказал, комедии г-на Лабиша начинают стареть. Теперь у нас в театре господствуют Мейак и Галеви. Возвращаюсь к параллели, которую я провел выше.

Господин Лабиш здоровее, мягче; он извлекает комизм из обыденных случаев, из положений, смехотворность которых он доводит до крайней черты. У гг. Мейака и Галеви смех более нервный, утонченный и изысканный; они увлекают публику чисто парижским остроумием, пикантным, тонко приправленным пряностями, почерпнутым из художественной и светской среды. Чтобы понимать и любить их, надо жить нашей лихорадочной жизнью. В провинции их пьесы, говорят, остаются загадкой для подавляющего большинства зрителей. Недавно я вновь был на представлении «Соломенной шляпки». Фарс этот бессмертен, однако зрительный зал потешался меньше, чем прежде, пьеса казалась чересчур простенькой, чересчур добродушной, лишенной тех острых положений, заимствованных у действительности, которые нам теперь так по вкусу.

Во втором томе «Полного собрания драматических произведений» содержатся наиболее литературные комедии г-на Лабиша. Остановлюсь прежде всего на «Путешествии господина Перишона», которое по какой-то непонятной причине уже не возобновляется во Французской Комедии. Сюжет ее хорошо известен; он построен на чисто философском умозаключении, которое некий мизантропический Ларошфуко мог бы сформулировать так: «Мы любим людей не за те услуги, которые они нам оказывают, а за те, которые сами оказываем им». Г-на Перишона, во время его путешествия по Швейцарии, спасает молодой человек по имени Арман, и спасенный начинает всей душой ненавидеть своего спасителя, в то же время он проникается необыкновенной нежностью к другому юноше, Даниэлю, которого ему удалось, как он воображает, выручить из большой беды. Вот тут-то и обнаруживается великое мастерство г-на Лабиша. Перишон должен бы стать совершенно нестерпимым из-за своего глупого мещанского тщеславия; добавьте к тому же, что он трус и чудовищный эгоист. И вот этого-то несносного тупицу мы по воле г-на Лабиша начинаем любить — таким простодушным и, в сущности, славным малым показывает его нам автор. Тут снова сказывается счастливый характер драматурга, благодаря которому он порхает над людской подлостью, останавливаясь лишь на легких, смешных изъянах, вызывающих у нас улыбку.

С чисто профессиональной точки зрения, меня особенно поражает неисчерпаемое богатство драматургических выдумок, которым блещет г-н Лабиш даже в таком сюжете. Пьеса целиком построена на эгоистической мысли, которую я отметил выше; легко себе представить, каким убогим оказался бы этот сюжет под пером драматурга, менее искушенного во всех особенностях сцены. Г-н Лабиш поддерживает впечатление, на разные лады повторяя и варьируя одну и ту же тему, и все четыре действия оказываются вполне насыщенными. Лично мне особенно нравится второй акт, где разыгрываются два противоположных друг другу инцидента, а также третий акт, в котором создавшаяся ситуация получает дальнейшее развитие; первый акт, где действие происходит на вокзале, теперь кажется пустоватым, а четвертый содержит чересчур упрощенную развязку, — она построена на том, что Перишон подслушивает разговор Даниэля с Арманом. И все-таки нельзя не восторгаться ловкостью автора, мастерством, с каким он превратил нравственный сюжет, казалось бы, столь мало пригодный для сцены, в увлекательное произведение.

Заметьте, что перед нами не комедия интриги. Тут подлинный анализ человеческой психологии. При всей своей изобретательности, г-н Лабиш никогда не выискивает ненужных осложнений, и именно за это я его высоко ценю. Если сравнить его с г-ном Сарду, сразу видишь, насколько Лабиш выше непринужденностью выдумки, неисчерпаемым обилием комических деталей, которые льются как из ручья, широтой вдохновения в чисто французском духе, умением не задерживаться на мелочах и извлекать комизм из самих ситуаций.

Чего же недостает «Путешествию господина Перишона», чтобы стать подлинным шедевром? Скажу откровенно: ему недостает какой-то чисто литературной выправки и еще большей простоты в использовании комических элементов. Как я уже говорил, первый акт пустоват: он представляет собою всего лишь довольно посредственную карикатурную картину того, как отправляется в путь буржуа, непривычный к путешествиям по железной дороге. Еще строже выскажусь я о развязке. Подслушанный разговор — прием, недостойный безупречного произведения. Мне кажется, что развязку можно было бы вывести из самого характера Перишона. Встречаются в пьесе и такие эпизоды, — особенно появление офицера Матье, — которые вставлены, по-видимому, только для того, чтобы расширить пьесу, а на деле они сужают ее и лишают единства. Хотелось бы, чтобы интрига была более «собранной» и стремительной.

«Пыль в глаза» — тоже комедия, целиком основанная на наблюдении. Автор задался целью показать, с каким безудержным рвением некоторые семьи стремятся ослепить окружающих, выставляя напоказ роскошь, которую они в действительности не могут поддерживать. Трудно представить себе что-либо потешнее, чем состязание во лжи между семьями Ратинуа и Маленжар, стремящимися перед свадьбой детей скрыть свое истинное финансовое положение. Толчок этому дают Маленжары: они хотят как можно удачнее пристроить свою дочку Эммелину и принудить Ратинуа выделить их сыну побольше денег; вообразив, что Маленжары страшно богаты, Ратинуа тоже пускаются во все тяжкие. Стоит только прочитать сцену, где двое отцов обсуждают денежную сторону дела и помимо волн доходят до огромных цифр! Это комизм высшего качества, комизм положений и психологии, — именно таким комизмом отличаются комедии Мольера. Тут огромная дистанция от некоторых преуспевающих современных авторов, пьесы коих строятся на одних недоразумениях.

Признаюсь, мне меньше нравятся «Птички», — не имевшие, впрочем, успеха и у публики. Речь идет о достойном человеке, крайне добром и отзывчивом, который, по совету своего практичного брата, пытается стать черствым, но, к счастью, никак не может преуспеть в этом. Тут все очень мило, очень тонко, основано на проникновенном наблюдении, но в конечном счете несколько уныло.

Остается сказать о «Вспышках капитана Тика». Здесь мы снова возвращаемся к фантазии — и к какой прелестной фантазии! Сюжет пьесы несложен: он заключается в приезде капитана в дом его тетки, в его любви к кузине Люсиль, в его вспыльчивости, которая то и дело грозит расстроить брак. И этим надо было заполнить три действия! Добавлю, что не так-то легко изобразить человека, который постоянно злится. Наконец поневоле надо приписать ему какой-нибудь грубый поступок: какой же? Г-н Лабиш создал образ привлекательного юноши, вспыльчивость которого придает ему только еще большее обаяние. А из всех грубостей автор избрал единственную, которая может рассмешить, — пинок в зад. В комедии этот пинок приобретает прямо-таки эпический размах: он достается на долю ворчливого опекуна, г-на Дезамбуа. Старик уже скрылся за кулисой, исчез, как вдруг вспыливший капитан яростно поднимает ногу. А самое смешное то, что несколько мгновений спустя г-н Дезамбуа важно появляется вновь и ни словом не напоминает о случившемся. Какое добродушное веселье! Как самые прискорбные происшествия обращаются у г-на Лабиша в безобидную шутку!

Тут же находится и знаменитая сцена со звонком, — по-моему, весьма типичная для Лабиша. Ситуация общеизвестна. Капитан обещал Люсиль, что больше не будет выходить из себя, но девушка, не веря, берет с него слово, что он станет сдерживать себя, как только зазвонит колокольчик, который стоит тут же, на столике. Входит г-н Дезамбуа и говорит капитану весьма неприятные вещи; выведенный из терпения, капитан готов уже броситься на него, как вдруг раздается колокольчик; капитан сразу успокаивается и, улыбнувшись, предоставляет опекуну продолжать речь. Трудно себе представить на сцене что-либо изящнее. Но это еще не все: настает момент, когда несправедливые нападки г-на Дезамбуа до того возмущают Люсиль, что она сама приходит в негодование; тут уже капитан берется за колокольчик. Все кончается взрывом хохота.

Я не знаю лучше построенной и более забавной сцены. Здесь, в этих прекрасно сбалансированных выдумках, целый театр. Эта сцена всегда вызывает восторг, потому что удовлетворяет потребность зрителя в симметрии, и она чарует взор и слух даже больше, чем ум. Это театр самодовлеющий, в котором назидательность отсутствует. В жизни, конечно, колокольчиком не исправишь человека от его недостатков. На другой же день после свадьбы капитан начнет еще пуще браниться и сыпать пинки. Чего доброго, и жену прибьет. Ну и что же? Колокольчик звенит так мелодично, что публика вполне удовлетворена.

В томе содержится еще «Грамматика» — остроумная, пресмешная комедия в одном действии. В заключение замечу, что если в первом томе г-н Лабиш показывает себя одним из наиболее здравых и мощных выдумщиков, какие у нас когда-либо были, то во втором томе перед нами драматург более широкого охвата, порою достигающий вершин комедии.