СТЕНДАЛЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СТЕНДАЛЬ

I

Стендаль, бесспорно, является романистом, которого меньше всего читают и больше всего хвалят или ругают с чужих слов. О нем не написано ничего достаточно определенного, и имя его до сих пор, можно сказать, окружено легендой. Меня глубоко занимает талант Стендаля, я очень хочу его понять; и тем не менее я долго колебался, прежде чем приняться за этот очерк, потому что боялся, что не сумею представить фигуру писателя в ясном и правдивом свете. Но роль Стендаля в современной литературе настолько значительна, что я обязан рискнуть, даже если мне и не удастся в той мере, как хотелось бы, осветить его сложные произведения, определившие, наряду с произведениями Бальзака, эволюцию натурализма в наши дни.

Надо сказать, что и сам Стендаль при жизни любил напускать на себя таинственность. Это не был человек с открытой душой, широкая и прямая натура, из тех, в чьих жилах течет древняя галльская кровь, кто умеет спокойно творить на глазах у всех. Он усложнял дело всякими соображениями и уловками, держался, словно путешествующий инкогнито дипломат, который втихомолку наслаждается тем, что морочит публику. Он придумывал себе псевдонимы, всякого рода мистификации, смысл которых понимал только он сам. Не обходилось, разумеется, и без подчеркнутого презрения к литературе. Стендаль родился в 1783 году, по философским пристрастиям и светским связям он был человеком XVIII столетия; его оскорбляло, что в наше время так много людей сделали своим ремеслом литературу, он не представлял себе, что можно жить своим пером; впрочем, он ничего для этого и не делал и смотрел на литературу как на забаву, как на отдых для ума, а не как на профессию. Он пытал и силы сперва в живописи, потом в коммерции, в административной деятельности, а после кампании 1812 года, в которой он принял участие, сопровождая нашу армию, остановился наконец на карьере дипломата, — это, безусловно, отвечало складу его ума; но и тут он занял весьма скромное положение: долгие годы он был простым консулом в Чивитавеккья и так и умер в этой должности. Тем не менее, по свидетельству современников, он больше гордился своим местом чиновника, чем званием писателя; рассказывают, что, когда правительство Июльской монархии наградило Стендаля орденом, он уверял, что этот крест выдан консулу, а не романисту. Стендаль хотел сохранить позу писателя-дилетанта. Этим самым он отмежевывался от толпы литераторов с вымазанными в чернилах пальцами, к которым питал отвращение. Он не примыкал к литературным группировкам, выказывал такое же презрение к риторике, как и Сен-Симон, и оставался в своих собственных глазах человеком действия, каковым он всегда мечтал стать. Если верить Стендалю, литература была в его жизни случайным эпизодом.

Отсюда и берет начало то, что я назвал легендой о Стендале. Хоть он и сам писал о себе, и современники оставили о нем воспоминания, все же как человек Стендаль известен очень мало. Когда имеешь дело с этой сложной натурой, поневоле приходится быть настороже и каждую минуту опасаться мистификации; постоянно кажется, что Стендаль хочет обвести вокруг пальца толпу, как дипломат обводит вокруг пальца коронованную особу, к которой направлен в качестве посланника. Я прочел все, что напечатано о Стендале, и, должен сказать, не продвинулся ни на шаг. Современники, Сент-Бев, например, о коем я скажу ниже, по-видимому, судили о нем крайне поверхностно. Он не раскрывался навстречу людям, а они не пытались проникнуть в его душу. В настоящее время задача еще осложнилась. Я знаю, что лучше всего попросту взяться за дело, не давая запутать себя во всех этих тонкостях, памятуя о том, что в самых сложных на вид машинах подчас скрыт самый простой двигатель; впрочем, так я и собираюсь поступить. Но сперва мне хотелось изложить современное состояние вопроса и показать, как мало мы знаем о Стендале по причине всякого рода притворства и запутывания, которые, несомненно, доставляли ему самое искреннее удовольствие. Это было в его натуре.

Остается искать Стендаля в его творчестве. И это самый верный способ добыть истину, ибо произведения искусства — такие свидетели, которых никто не может отвести. Однако надо сказать, что произведения Стендаля до сих пор лишь сгущали окружающий его туман. О них судят предвзято, понимают их превратно, их отрицают или расхваливают, но так и не вынесено о них достаточно ясного суждения, которое позволило бы определить истинное место автора в нашей литературе. Мы и здесь сталкиваемся с легендой. Среди писателей постоянно цитируется следующее изречение Стендаля: «Каждое утро, чтобы взять нужный тон, я прочитываю страницу из „Гражданского кодекса“», — и этого оказалось довольно, чтобы романтики воспылали к нему отвращением, а немногие противники всепобеждающей риторики шумно одобрили его. Может быть, эта фраза действительно была когда-нибудь произнесена или написана, но, право же, ее недостаточно, чтобы наклеить на писателя ярлык. Я думаю, что изучение роли Стендаля в движении 1830 года в значительной мере пролило бы свет на историю этого движения, ибо Стендаль начинал с поддержки романтизма; он отошел от романтиков лишь позднее, когда лирическое неистовство великих поэтов той эпохи одержало окончательную победу. В паши дни ошибочно полагают, что Виктор Гюго сам, от начала до конца создал романтизм, как бы передав ему свою творческую оригинальность. В действительности произошло обратное: Гюго застал романтизм уже сформированным и попросту захватил его, воспользовавшись мощью своего риторического дара; он как бы присвоил себе романтизм, подмял его, подчинил своему деспотизму. И самобытные умы, не желавшие покоряться, отошли от движения. Стендаль, который был двадцатью годами старше Виктора Гюго, остался верен стилистической традиции XVIII века; новый литературный язык оскорблял его вкус, он насмехался над этим потоком эпитетов, с точки зрения Стендаля, ненужных, над фестонами и завитушками, под грузом которых старая французская фраза теряла свою живость и точность. Прибавим, что преувеличение чувств и характеров в произведениях романтиков, их неистовство и декламация в защиту личности коробили его еще больше. Он охотно принимал философскую эволюцию, переворот в области идей, но всем своим существом он отвергал карнавальное бунтарство, перерядившее вечных древних греков и римлян в средневековых рыцарей. Этим и объясняется его изречение о «Гражданском кодексе», которое еще и ныне объединяет художников и для многих людей остается характеристикой стендалевского таланта. В действительности же свидетельство это сомнительно. Мы, повторяю, остаемся в сфере легенды.

О Стендале писали очень мало, в особенности по сравнению с огромным количеством статей и даже книг, написанных о Бальзаке. Я знаю только три работы, посвященные Стендалю, которые можно принимать в расчет: это статьи Бальзака, Сент-Бева и г-на Тэна. Авторы их весьма далеки от единодушия. Бальзак и г-н Тэн стоят за Стендаля, Сент-Бев — против; добавлю, что все трое, по-моему, трактуют вопрос недостаточно глубоко, что каждый рассматривает Стендаля только с одной какой-нибудь стороны и не определяет ни его подлинного места в литературе, ни роли, которую он сыграл как писатель. Прочитав все три этюда, ощущаешь какое-то недовольство, не испытываешь полного удовлетворения, определенно чувствуешь, что Стендаль снова от тебя ускользнул.

Статья Бальзака — это порыв сплошного восторга. Он восхищается буквально всем, он превозносит своего соперника в самом возвышенном стиле. Причем восхищение это вполне искренне, ибо тот же самый тон мы находим и в переписке Бальзака. 29 марта 1839 года он писал Стендалю (прочтя в «Конститюсьоннель» эпизод из его романа, где изображалось сражение при Ватерлоо): «Это как будто сделано рукою Боргоньона или Вувермана, Сальватора Розы или Вальтера Скотта». Прочитав затем всю книгу, он снова писал Стендалю 6 апреля:

«„Обитель“ — великая и прекрасная книга, говорю это без лести и зависти, ибо я был бы неспособен ее написать, а то, что не является нашим ремеслом, можно хвалить от души. Я пишу фреску — вы же изваяли итальянские статуи… Здесь все оригинально и ново… Вы выразили душу Италии».

Это написано от чистого сердца, в искреннем порыве, но, признаюсь, я не совсем понимаю противопоставления итальянских статуй фреске; а с другой стороны, еще больше удивляет меня и смущает странная окрошка из имен: Боргоньон и Вуверман, Сальватор Роза и Вальтер Скотт. Я полагаю, что критику следует мыслить более четко. Бальзак живо чувствовал гениальность Стендаля. Он хотел поделиться с нами своим восхищением, но не изучил особенности писателя, не дал нам возможности прикоснуться к механизму этого оригинальнейшего ума, подвизавшегося во французской литературе в начале нашего века.

Если мы теперь перейдем к Сент-Беву, то найдем очерк, изобилующий меткими замечаниями, но он все время ходит вокруг да около, не делая никаких выводов. Это тонко, но пусто. Лишь однажды Стендаль настолько вывел Сент-Бева из себя, что у него вырвалось решительное суждение, а это с ним случалось крайне редко. В статье, посвященной г-ну Тэну, он пишет: «И вот г-н Тэн называет Стендаля; в своей книге „Философы“ он упоминает его имя особенно часто, сопровождая самыми хвалебными эпитетами („великий писатель“, „величайший психолог нашего века“). Даже если я погублю себя, призвав г-на Тэна более строго судить о современной литературе, я все-таки скажу, что, узнав Стендаля, вчитавшись в его произведения и перечитав или попробовав недавно перечитать его столь превозносимые романы (романы всегда неудачные, несмотря на отдельные прекрасные места, и в целом отвратительные), я не могу молчать только потому, что теперь принято рассыпаться в похвалах этому человеку, обладавшему умом острым, проницательным, тонким, будящим мысль, но человеку, который писал бессвязно, неестественно, без всякой выдумки». Итак, слово произнесено: романы Стендаля отвратительны.

В другом месте Сент-Бев заявляет, что отдает предпочтение «Путешествию по моей комнате» Ксавье де Местра. Совершенно очевидно, что здесь мы имеем дело со столкновением двух различных темпераментов. Вопреки свойственной ему обычно тонкости анализа Сент-Бев судит поверхностно, и его оценку надлежит отвергнуть. Конечно, Стендаль пишет бессвязно, конечно, иногда он бывает неестествен; но заключить из этого, что его романы отвратительны, не представляя никаких иных к тому оснований, не силясь понять их глубже, — значит бросать обвинения на ветер, значит по меньшей мере высказать резкое суждение, не удосужившись даже ознакомить нас с его мотивами. Статья Сент-Бева — это светская болтовня образованного человека, не приемлющего натуру, противоположную его собственной; такая статья ничего не объясняет и не может предложить никаких выводов.

Раскрыв этюд г-на Тэна, мы попадаем в атмосферу безоговорочного восхищения. Мне известно, что его статья о Стендале, включенная в 1866 году в книгу г-на Тэна «Критические и исторические очерки», не является полным и окончательным выражением его мнения; одно время он хотел переделать эту статью, расширить, ибо считает ее недостойной Стендаля. Тем не менее в ней очень точно сформулированы мотивы восхищения г-на Тэна. Начинает он следующими строками: «Я ищу слов, чтобы определить характер ума Стендаля, и мне кажется, что слова эти: „выдающийся ум“». Из этого он и исходит и, пользуясь своим систематическим методом, все сводит к этому слову, или, вернее, производит от него все, что находит в личности Стендаля. Ограничусь одной цитатой. Сказав, что Виктор Гюго — живописец, а Бальзак — физиолог духовного мира, г-н Тэн добавляет: «В бесконечном мире художник выбирает свой особый мир. Мир Стендаля включает только чувства, черты характера, превратности страстей, — словом, жизнь человеческой души». В этом-то все и дело, теперь ясно, почему г-н Тэн в таком восторге. Сидящий в нем философ нашел романиста себе по вкусу в «идеологе» Стендале, как он сам его называет, в психологе и логике, коему мы обязаны «Красным и черным» и «Пармской обителью». Для меня тоже это послужит отправным пунктом, разве что я не стану делать таких выводов, как г-н Тэн, который утверждает по поводу Жюльена Сореля, что «только такие характеры и заслуживают сегодня нашего внимания». Формула современной литературы более широка, и даже если мы считаем Стендаля родоначальником всего направления, все равно надо точно определить меру его влияния и не перекрывать за ним дорогу, поддавшись чисто философскому увлечению. После чрезмерных восторгов Бальзака, сердитой болтовни Сент-Бева и философского удовлетворения, выраженного г-ном Тэном, пора, мне кажется, сказать о Стендале настоящую правду, проанализировать его без предвзятости и определить его действительное место в истории нашего века.

Два главных романа Стендаля, «Красное и черное» (1831) и «Пармская обитель» (1838), не имели при первом своем появлении никакого успеха. Статья Бальзака, сколь ни была она хвалебной, не побудила публику их прочитать; они не вышли за пределы круга людей образованных, да и те не слишком высоко их оцепили. Только около 1850 года произошло как бы второе их рождение. Это очень удивило Сент-Бева, и он в конце концов принял оскорбленную позу. Вслед за тем г-н Тэн, вероятно, выражая мнение целой группы своих друзей по Нормальной школе, бросил слова «великий романист» и «величайший психолог нашего века». И с этой минуты принято стало восхищаться Стендалем, что вовсе не означает, будто его теперь больше читали и более верно судили о нем. Так обстоит дело и поныне: художники отрицают Стендаля, а логики им восторгаются.

Я буду анализировать только Стендаля-романиста, более того, ограничусь лишь двумя его романами: «Красное и черное» и «Пармская обитель», оставив в стороне многочисленные новеллы, и не буду останавливаться на его первом произведении «Арманс, сцены парижской гостиной», которое было опубликовано в 1827 году.

II

Чтобы облегчить себе задачу, я сначала определю характер таланта Стендаля, а затем уже перейду к разбору его книг, подкрепляя и суждения примерами. Это значит начать с конца, ибо сперва я хочу изложить выводы из заметок, которые я делал, перечитывая «Красное и черное» и «Пармскую обитель» с пером в руке. Но я полагаю, что это единственный способ быть до конца понятным.

Стендаль прежде всего психолог. Г-н Тэн очень хорошо определил поле его деятельности, сказав, что Стендаль интересовался только жизнью души. Человек для него состоит из одного лишь мозга, другие органы не в счет. Разумеется, я отношу чувства, страсти, характеры — к мозгу, к мыслящей и действующей материи. Стендаль утверждает, что другие части тела не могут влиять на этот благородный орган, или, по крайней мере, влияние их не кажется ему настолько сильным, чтобы стоило принимать его во внимание. Кроме того, он редко учитывает среду, — я подразумеваю ту атмосферу, в которую погружены его персонажи. Внешний мир для него почти не существует; его не волнует вопрос о том, в каком доме вырос его герой, под каким небом он живет. В общей сложности его метод можно определить так: изучение механизма души из любопытства к этому механизму; изучение человека, с чисто философской и нравственной точки зрения, только со стороны его способности мыслить и чувствовать, но взятого отдельно от природы.

Но ведь, в сущности, — это концепция, характерная для предыдущих двух столетий, когда царил дух классицизма. Разумеется, общее представление о человеке, прежние догмы могли измениться; но мы снова оказываемся перед лицом метафизики, которая изучает душу человека как некую абстракцию, не желая уяснить себе степень воздействия, которое, очевидно, оказывают на эту душу все колесики человеческого механизма и вся окружающая природа. Поэтому сам же г-н Тэн вынужден сравнивать Стендаля с Расином. «Стендаль, — говорит он, — был учеником идеологов, другом г-на де Траси, и эти мастера анализа преподали ему науку о душе. Как часто у нас хвалят Расина за глубокое знание им движений сердца, противоречий его и безумств, но при этом не замечают, что строго соблюдаемые приемы красноречия и изящества, искусное построение монологов, умелое и подробное разъяснение каждым персонажем своих чувств умаляет их правдивость… У Стендаля мы не найдем этого недостатка, а выбранный писателем род литературы позволяет не поддаваться ему». Такая параллель в первую минуту может удивить, но она совершенно правомерна. У трагического поэта и у романиста метод одинаковый, он лишь применяется в различных стилистических системах. Это, повторяю, все та же чистая психология, освобожденная от всякой связи с физиологией и естественными науками.

В психологе кроется идеолог и логик. Именно здесь одерживает Стендаль и победы. Надо видеть, как, оттолкнувшись от определенной идеи, он затем показывает возникновение из нее целой группы новых идей: они рождаются одна из другой, усложняются, разматываются, как клубок. Невозможно вообразить себе более тонкий, более проникновенный, более неожиданный и непрестанный анализ. Стендаль им наслаждается, он то и дело раскрывает перед вами мозг своих персонажей, дает вам пощупать каждую его извилину. Никто еще так, как он, не овладел механизмом человеческой души. Вот возникла какая-то идея; это шестерня, которая приведет в движение все остальное; а вот уже справа рождается другая идея, слева — третья, идеи сзади, идеи спереди, — и начинаются толчки, повороты, мало-помалу машина начинает работать, ускоряет и ход, и, наконец, мы видим в действии всю душу, со всеми ее способностями, чувствами и страстями. Такой анализ заполняет целые страницы, можно сказать, что из него состоит все произведение. Мастер логики с величайшей уверенностью ведет своих героев через роман, невзирая на всякого рода отклонения, на первый взгляд противоречащие одно другому. Вы все время чувствуете, что автор здесь, что он с холодным вниманием следит за работой своей машины. Каждый созданный им характер — это психологический опыт, производимый над человеком. Стендаль изобретает душу, обладающую определенными чувствами, определенными страстями, бросает ее в гущу последовательно изменяющихся обстоятельств, а сам лишь отмечает, как функционирует эта душа при данных условиях. Стендаль для меня не наблюдатель, исходящий из наблюдения, чтобы затем логическим путем достигнуть истины, а логик, исходящий из логики и нередко достигающий истины, минуя наблюдение.

Очень часто имя Стендаля называют рядом с именем Бальзака, будто не замечая, какая пропасть лежит между ними. Г-н Тэн, сравнивая их, выражает свою мысль довольно неясно. Стендалю он отдает психологию, душевную жизнь, а относительно Бальзака пишет: «Что замечал Бальзак, создавая „Человеческую комедию“? Вы скажете — все; да, это так, но замечал как ученый, как физиолог душевного мира, как „доктор социальных наук“, по его же собственному определению; вот почему его повествование превращается в изложение его теорий, меж двух страниц романа читатель находит лекцию в духе Сорбонны, а рассуждения и комментарии становятся бичом бальзаковского стиля». Я совершенно не понимаю, почему критик устанавливает такую зависимость. Доктору социальных наук нет нужды ни рассуждать, ни комментировать: ему достаточно показать. Г-н Тэн просто отмечает здесь особенность литературного темперамента Бальзака и без всяких оснований оценивает это как пагубный недостаток метода. Единственное, что верно, — это то, что Бальзак отталкивался от исследования своего предмета, как это делает ученый; вся его работа основывалась на наблюдении над человеческим существом, и поэтому он, подобно зоологу, придавал огромное значение всем органам человека и окружающей его среде. Мы словно видим Бальзака в операционном зале, со скальпелем в руке; он убедился, что человек состоит не только из мозга, догадался, что человек — это все равно что растение, привязанное к родной почве, и с этой минуты решил из любви к истине ничего не отбрасывать в человеке, показывать его целиком, со всеми его действительными функциями, подверженного влиянию необъятного мира. А Стендаль тем временем продолжает сидеть в своем кабинете философа, ворошит идеи, берет от человека только голову и подсчитывает каждую пульсацию его мозга. Он пишет роман не для того, чтобы анализировать кусок действительности, живые существа и предметы, а для того, чтобы было куда приложить и теории о любви, чтобы применить систему Кондильяка к процессу формирования идей. Вот в чем огромная разница между Стендалем и Бальзаком. Это коренная разница, она происходит не только от противоположности темпераментов, но еще более от различия философских воззрений.

В целом, Стендаль — это поистине связующее звено между нашим современным романом и романом XVIII века. Он был шестнадцатью годами старше Бальзака, он принадлежал другой эпохе. Именно благодаря Стендалю мы можем, через голову романтизма, соединиться со старым французским гением. Мне хотелось бы особо выделить одну черту Стендаля: его презрение к человеческому телу, замалчивание физиологических элементов в человеке и роли окружающей его среды. В «Пармской обители» он примет в расчет национальный характер, он сделает этот первый шаг и покажет нам реальных итальянцев, а не переодетых французов; но пейзаж, климат, время суток, погода, — одним словом, природа никогда не будет включена в действие и не будет влиять на его персонажей. Современная Стендалю наука, очевидно, еще до этого не дошла. Он сознательно остается в пределах абстракции, он ставит человека на особое место в природе, а потом заявляет, что раз единственное, что есть благородного в человеке, — это душа, значит, одна только душа и достойна стать предметом изображения. По этой именно причине г-н Тэн, сам будучи логиком, так высоко ставит Стендаля. По его мнению, Стендаль превосходит всех прочих писателей оттого, что он не выходит за пределы умственного механизма, за пределы чисто духовной сферы. А это все равно, что сказать: чем больше Стендаль пренебрегает природой, которую он изгоняет из человека, чем больше замыкается он в философской абстракции, тем он выше. Я же считаю, что Стендаль из-за этого дает менее полную картину жизни, вот и все.

Следует особенно подчеркнуть это, потому что в этом суть дела. Возьмите любой персонаж Стендаля: это великолепно смонтированная машина, наделенная способностью мыслить и чувствовать. Возьмите персонаж Бальзака: это человек из плоти и крови, носящий определенную одежду и окруженный определенной атмосферой. Где же творение более полное, где подлинная жизнь? Очевидно, у Бальзака. Конечно, я восхищаюсь проницательным и своеобразным умом Стендаля. Но он занимает меня так, как занимал бы гениальный механик, демонстрирующий работу сложнейшей машины; Бальзак же захватывает меня целиком могучею силой воссозданной им жизни.

Я не понимаю, как можно различать в человеке, так сказать, верх и низ. Мне говорят, что душа наверху, а плоть внизу. Почему? Я не могу представить себе душу без тела, для меня они слиты воедино. Чем, например, Жюльен Сорель — образ от начала до конца умозрительный — выше барона Юло, совершенно живого человека? Один рассуждает, другой живет. Я отдаю предпочтение последнему. Если вы отбросите тело, если не примете в расчет физиологию, вы тут же нарушите правду жизни, ибо не надо вдаваться в философские проблемы, чтобы понять, что функции всех органов глубоко отзываются в мозгу и что более или менее упорядоченное их действие регулирует либо расстраивает работу мысли. Точно так же обстоит дело и со средой: она существует, она оказывает очевидное и значительное влияние на человека, и писатель не становится выше оттого, что упраздняет ее, не оставляет для нее места в своем объяснении того, как действует человеческая машина.

Вот какой ответ должен быть дан противникам натуралистического метода, когда они упрекают современных романистов в том, что те видят в человеке прежде всего животное и подробно описывают его в качестве такового. Наш герой — это уже не чистый дух, не абстрактный человек XVIII века; он является предметом изучения современной физиологической науки, существом, состоящим из различных органов, пребывающим в среде, которая ежеминутно воздействует на него. Поэтому нам приходится учитывать весь человеческий механизм и данные внешнего мира. Описание для нас — лишь необходимое дополнение к анализу. Все внешние чувства воздействуют на душу. Каждое душевное движение убыстряется либо замедляется зрением, обонянием, слухом, вкусом, осязанием. Теперь уже выяснилось, что представление о том, будто существует некая изолированная от действительности душа, функционирующая сама по себе, в полной пустоте, — ложно. Это была бы психологическая механика, а не жизнь. Правда, можно потерять чувство меры, особенно в описаниях; бывает, что писатели-стилисты чрезмерно увлекаются словесной виртуозностью, соперничают с живописцами, стремясь показать гибкость и блеск своей фразы. Но эта чрезмерность не меняет того факта, что точное и ясное обозначение среды, а также изучение ее влияния на персонажей, остаются для современного романа научной необходимостью.

Для ясности обращусь к примеру. В «Красном и черном» есть Знаменитый эпизод — сцена, где Жюльен Сорель, однажды вечером сидя рядом с г-жой де Реналь в густой тени большого дерева, решает, что, пока она беседует с г-жой Дервиль, он непременно должен взять ее за руку. Это маленькая безмолвная драма огромной художественной силы, и Стендаль великолепно анализирует душевное состояние обоих своих героев. Но о среде здесь не сказано ни слова. Мы могли быть перенесены в любое другое место, в любые иные обстоятельства, — сцена осталась бы той же, лишь было бы темно. Я прекрасно понимаю, что Жюльен Сорель, находясь в состоянии крайнего волевого напряжения, не испытывает воздействия внешней среды. Он ничего не видит, не слышит, не чувствует, он хочет только одного: взять г-жу де Реналь за руку и удержать ее ладонь в своей. Но г-жа де Реналь, напротив, должна была бы остро реагировать на все внешние обстоятельства. Дайте этот эпизод писателю, для которого среда существует, и он покажет вам, как ночь, с ее ароматами, смутными голосами, с ее мягким сладострастием, побудила эту женщину уступить Жюльену. И такой писатель передаст правду жизни, нарисованная им картина окажется более полной.

Повторяю, речь идет не о том, чтобы писать какие-то красивые фразы, а о том, чтобы отметить каждое обстоятельство, определяющее или меняющее ход человеческой машины. Так вот подобные замечания я могу сделать, читая любое произведение Стендаля. Это доказывает его превосходство, скажут мне еще раз. Но в чем оно? Стендаль не ритор, и тем лучше для него. Но он остается в пределах абстракции, и я не вижу, каким образом это может возвысить его над теми, кто погружается в действительность. Нет никаких оснований ставить психолога рангом выше, чем физиолога.

А теперь зададим вопрос: в чем же гениальность Стендаля? С моей точки зрения, в том, что при помощи своего орудия — психологии, к какой бы она ни вела неполноте и схематичности, Стендаль часто добывает самую доподлинную жизненную правду. Я уже говорил, что не вижу в нем наблюдателя. Он не ведет наблюдения, чтобы вслед за тем бесхитростно живописать природу. Его романы — это произведения рассудочные, он изображает квинтэссенцию человечества, извлеченную философским путем. Стендаль немало повидал в своей жизни, однако он не воспроизводит реальный ход вещей, а подчиняет его своим теориям, преломляет мир сквозь и общественные воззрения. Но получается так, что этот психолог, презирающий реальную действительность и замкнувшийся в своей логике, приходит чисто умозрительным путем к такой смелой и убедительной жизненной правде, какую никто до него не решился ввести в роман. Вот что восхищает меня. Признаюсь, меня мало трогают тонкости его анализа, непрестанное тиканье часового механизма, которое мы слышим под черепом его героев, — иногда я сомневаюсь, верно ли идут эти часы; к тому же это не настоящая, неполная жизнь. Философы могут восторгаться сколько угодно, по человек, влюбленный в действительность, в то, что происходит изо дня в день у него на глазах, всегда будет испытывать неловкость, оказавшись сопричастным более или менее парадоксальным теориям. Но тут внезапно открывается сцена, и слово берет жизнь. С этой точки зрения «Пармской обители» я предпочитаю «Красное и черное». Я не знаю ничего более поразительного, чем первая ночь любви Жюльена и мадемуазель де ла Моль. Здесь и смущение, и неловкость, и глупая и вместе с тем жестокая ошибка — все это изображено с редкой силой, все так и дышит правдой. Спору нет, это не найдено посредством наблюдения, это выведено логическим путем; но психолог здесь высвободился из пут старательно нагроможденных сложностей и одним прыжком достиг простоты, я сказал бы, простодушия, свойственного правде. Можно привести еще десятки мест, в которых Стендаль, пользуясь только логикой, приходит к поразительно верным наблюдениям. Никто до него с большей правдивостью не изображал любовь. Когда он не погрязает в хитросплетениях своей системы, он добывает такие документы, которые сокрушают все навязанные идеи и внезапно разливают вокруг яркий свет. Вспомните его трактаты о любви, его шаблоны для романов, а потом взгляните на точный и беспощадный анализ Стендаля. Вот где его настоящая сила!

Если он является одним из наших учителей, одним из зачинателей натуралистического движения, то не потому, что он был только психологом, а потому, что психолог в нем был достаточно могуч, чтобы прийти к реальной действительности через голову своих теорий, без помощи физиологии и естественных наук.

Итак, подведем итоги: Стендаль занимает в истории романа промежуточное место между метафизическим пониманием этого рода литературы в XVIII веке и научным пониманием века нынешнего. Как и писатели предшествующих двух столетий, он не выходит за рамки духовной жизни, видит в человеке лишь благородный механизм, наделенный мыслями и страстями. Но если Стендаль не дошел до признания человека как явления физиологического, человека, живущего всеми органами, действующего под влиянием общественной среды и природы, то все же надо сказать, что метафизика Стендаля — это уже не метафизика Расина или даже Вольтера; она пропущена через философию Кондильяка, в ней уже брезжит позитивизм, чувствуется, что мы находимся на пороге научного века. Никакая догма не сковывает персонажей Стендаля. Научное следствие уже началось, и романист отправляется добывать истину; по его собственным словам, он проносит зеркало вдоль дороги; но это зеркало отражает только голову человека, благороднейшую часть его существа, не показывая ни его тела, ни окружающей местности. Действительность преломляется сквозь темперамент дипломата и логика, коего не коснулись ни наука, ни искусство. Прибавьте к этому ум, который отбросил все предрассудки, но часто оказывается в плену систем; смелую и острую мысль, коей сознание своего превосходства придает иронию, и, не довольствуясь подшучиванием над другими, она порой вышучивает самое себя.

А теперь приступим к разбору «Красного и черного». Впрочем, я не собираюсь производить систематический анализ этой книги. Просто я только что внимательно перечитал этот роман Стендаля и хочу поделиться своими размышлениями на его счет.

III

Но прежде всего необходимо сказать о том, какую большую роль сыграла в творчестве Стендаля судьба Наполеона. «Красное и черное» останется непонятным, если мы не перенесемся в эпоху, когда, по всей вероятности, был задуман этот роман, и не примем во внимание состояния умов того поколения, к которому принадлежал Стендаль, — свидетелей сказочной карьеры императора. Стендаль, этот скептик, этот холодный насмешник, лишенный предрассудков моралист, писатель, избегающий всякой восторженности, трепетал и склонялся ниц при одном звуке имени Наполеона. Прямо он этого не высказывает, но мы все время чувствуем его давнишнее преклонение перед императором, чувствуем, какое опустошение в нем самом и вокруг него произвело крушение колосса. С этой точки зрения Жюльена Сореля надо рассматривать как символ честолюбивых грез и горьких сожалений целой эпохи.

Более того, по-моему, Стендаль вложил в образ Жюльена Сореля многое от самого себя. Мне легко представить его себе мечтающим о воинской славе в те времена, когда простые солдаты становились маршалами Франции. А потом Империя развалилась, и вся молодежь его поколения, все эти разгоревшиеся аппетиты, взвинченные честолюбия, все эти юноши, мечтавшие найти в солдатском ранце корону, внезапно оказались перенесены в другую эпоху — в общество Реставрации, где заправляли священники и царедворцы; ризницы и салоны заменили теперь поля сражений; могучим оружием выскочек стало лицемерие. Вот где ключ к характеру Жюльена, каким он изображен в начале книги; но отнюдь не ключ к загадочному названию «Красное и черное», смысл которого, мне кажется, не в том, что господство военных сменилось господством церковников.

Я особо обращаю на это внимание, потому что мне никогда не приходилось видеть, чтобы у нас изучали совершенно реальное влияние личности Наполеона на нашу литературу. Эпоха Империи породила весьма посредственные литературные произведения; но нельзя отрицать, что судьба Наполеона словно гвоздем засела в головах его современников. Последствия этого проявились позднее, и лишь тогда стало заметно смятение умов. У Виктора Гюго этот изъян выразился в потоке лиризма. У Бальзака произошла гипертрофия личности: он явно захотел создать целый мир в романе, как Наполеон мечтал завоевать старый мир. Все честолюбивые помыслы непомерно раздулись, все предприятия становились гигантскими; в литературе, как и везде, мечтали только о всемирном господстве. Но больше всего меня удивляет, что общей манией был захвачен и Стендаль. Он уже не насмехается, кажется, что он смотрит на Наполеона как на божество, вместе с которым ушли вольность и благородство Франции.

И вот появляется Жюльен, тайно создавший себе божество из Наполеона и вынужденный скрывать этот культ, потому что он хочет подняться выше своего общественного положения. Весь характер Жюльена, такой сложный и на первый взгляд противоречивый, построен на этой основе: благородная, чувствительная, утонченная натура, не имея возможности открыто удовлетворить свое честолюбие, ударяется в лицемерие и самые сложные интриги. Ведь если отбросить честолюбие, Жюльен счастлив в своих горах, а если бы дать ему достойное поле деятельности, он одержал бы блистательные победы, не опускаясь до непрерывных дипломатических хитростей. Он поистине сын своего времени, юноша выдающегося ума, обладающий темпераментом, который толкает его к блестящей карьере; но он слишком поздно явился на свет, чтобы стать одним из наполеоновских маршалов, и потому решает проложить себе путь через ризницу и действует, как лицемерный лакей. Теперь его характер проясняется, мы начинаем понимать истинный смысл его покорности и его бунта, его нежности и жестокости, его обманов и чистосердечия. Вдобавок он все доводит до крайности, выказывает столько же наивности, сколько и ловкости, и больше неискушенности, чем ума. Стендаль хотел показать человека со всеми контрастами его натуры, которые проявляются в зависимости от обстоятельств. Бесспорно, это весьма замечательный анализ, еще никто так кропотливо не рылся в человеческом мозгу. Я только сетую на постоянную натянутость стендалевского героя; он не живет, он всегда и везде является «объектом изучения», автор не спускает с него глаз, и в конце концов оказывается, что его мелкие поступки дают гораздо больше материала, чем действия, решающие его судьбу.

Очень интересно разобрать начало романа. Здесь вы еще не захвачены фабулой и можете судить о литературном методе Стендаля. Это метод, близкий к произволу автора. Нет никаких причин открывать повествование описанием городка Верьера и портретом г-на де Реналя. Я знаю, что надо как-то начать; но я хочу сказать, что автор не руководствуется здесь принципом симметрии, последовательности, какой бы то ни было компоновки материала. Он пишет абзац за абзацем, как придется: какой попадет под руку первым, тому он и рад. Пока повествование не развернулось по-настоящему, это даже вносит некоторый сумбур, кажется, что в романе есть противоречия, приходится не раз возвращаться назад, чтобы убедиться, что нить рассказа не оборвалась.

Проследим, каким образом вводятся в роман персонажи. Они словно проскальзывают сюда исподтишка. Когда они нужны Стендалю, он их окликает, и они являются, — часто уже к концу какого-нибудь происшествия. Городок Верьер, к которому время от времени обращается автор, тоже остается довольно неясным; чувствуется, что он выдуман, его не видишь. Словом, в романе нет порядка, нет логики. Наконец-то произнесено верное слово. Да, этот логик в области идей становится взбалмошным в области стиля и композиции. Такая непоследовательность поражает меня и представляется мне характерной для Стендаля. Об этом я еще буду подробно говорить ниже.

Госпожа де Реналь принадлежит к лучшим образам Стендаля, потому что он не оказывает на нее слишком большого давления. Этой душе он оставил некоторую свободу. Однако следует отметить, что и ее он хотел сделать выше других людей. Это один из тех стендалевских характеров, которые считает своим долгом похвалить г-н Тэн: Стендалю претят заурядные персонажи, он всегда возвышает их в соответствии со своим рассудочным идеалом. Сперва г-жа де Реналь кажется всего лишь незначительной буржуазной дамой, но скоро романист придает ей черты во всех отношениях выдающейся женщины. Нет ничего прелестнее первой встречи Жюльена с этой прекрасной особой, описания их любви, постепенных уступок с ее стороны и трезво-наивных расчетов молодого человека, — все это дышит такой чуть нарочитой правдой, что кажется, будто читаешь главу из «Исповеди». Однако, признаюсь, меня обескураживает, когда я затем вижу их обоих такими «выдающимися» и ежеминутно слышу, как г-жа де Реналь говорит о гениальности Жюльена. «Его гениальность, — пишет Стендаль, — ее пугала; ей казалось, что с каждым днем в молодом аббате все яснее проступает будущий великий человек». Вспомните, что Жюльену нет еще и двадцати лет и что он еще абсолютно ничего не совершил, более того, никогда ничего не совершит, что доказывало бы гениальность, которую ему так настойчиво приписывают. Несомненно, для Стендаля он гений потому, что романист, единственный хозяин этого мозга, вкладывает в него то, что он считает проявлением гениальности. Вот он, тот изъян в умах, который причинил Наполеон: для Стендаля, как, впрочем, и для Бальзака, гениальность является обычным состоянием их героев. То же самое мы найдем и в «Пармской обители».

Приведу следующую фразу Жюльена относительно г-жи де Реналь: «Вот женщина редкой гениальности, доведенная до предела несчастья, а все потому, что она узнала меня». Но хуже всего, что в другом месте Жюльен судит об этой самой женщине, как последний глупец. Например, немного дальше он размышляет таким образом: «Кто знает, сколько у нее было любовников! Может быть, она благосклонна ко мне только потому, что устраивать наши свидания не представляет труда». Это режет мне слух, потому что Жюльен должен быть совершенно лишен проницательности, чтобы так мало знать г-жу де Реналь, — ведь они живут в маленьком городке, и он общается с нею ежедневно. Такие странные повороты в анализе встречаются часто, иногда через каждые несколько строк; это те бесчисленные петли на дороге, которые сбивают с толку читателя и придают произведению надуманный характер. Конечно, человеку свойственна непоследовательность, но эти метания героя, эта фиксация его умственной жизни, минута за минутой и в мельчайших подробностях, по-моему, мешают Стендалю дать более широкую и натуральную картину действительности. Почти все время мы имеем дело с исключениями. Так, любовь г-жи де Реналь и Жюльена — в особенности когда он играет взятую на себя роль — скрипит и застопоривается на каждой странице, словно машина, недостаточно послушная механику. Приведу один пример. Жюльен опьянен восторгом оттого, что держал в своей руке руку г-жи де Реналь; далее Стендаль пишет: «Однако это его состояние было просто ощущением удовольствия, но отнюдь не страстью. Возвращаясь к себе в комнату, он думал только об одном: какое это будет блаженство снова взяться сейчас за свою любимую книгу, ибо для юноши в двадцать лет мысли о „свете“ и о том, какое он впечатление в нем произведет, заслоняют все». Не могу выразить, как смущает меня это философское различие между удовольствием и страстью, которое устанавливает здесь автор; и заметьте, что он тут же сопровождает свою мысль примером, заставив Жюльена предпочесть «Мемориал Святой Елены»[29] еще не остывшему воспоминанию о г-же де Реналь. Я не оспариваю самого факта — он возможен. Но он беспокоит меня, потому что я чувствую: возникает он здесь не из наблюдения, а из желания подкрепить доказательством теорию об удовольствии и страсти в любви. Автор везде выступает в такой же роли: как прозектор, как логик, отмечающий различные душевные состояния, в которые он повергает своих героев. Он так копается в их мозгу, что кажется, будто все они страдают мигренью. Читая роман, я болею за них душой, часто мне хочется крикнуть: «Ради бога, оставьте же их хоть на минуту в покое, дайте им пожить славной животной жизнью, без затей, по велению инстинкта, среди здоровой природы; обращайтесь с ними попроще, как обыкновенный человек!»

Нарочитый характер произведения становится особенно заметен в описании лицемерия Жюльена. Можно сказать, что «Красное и черное» — превосходный учебник лицемерия; и характерно, что лицемерие снова и подробно исследуется в «Пармской обители». Искусство лжи — один из вопросов, больше всего занимавших Стендаля. Как другие рождаются полицейскими, так он, кажется, родился дипломатом, с пристрастием к тайнам, сложностям к необходимости проявлять двуличие — ко всему, что составляло славу этой профессии. Сейчас мы смотрим на это иначе, мы знаем, что дипломат обычно такой же глупый человек, как и любой другой. Тем не менее Стендаль связывал представление о человеческом превосходстве с идеалом могучего ума, поставившего себе за правило обманывать людей и при этом оставаться единственным, кто извлекает пользу из своего обмана. Заметьте, что, как я уже говорил, Жюльен, по сути дела, благороднейший человек — бескорыстный, нежный, великодушный. Если он гибнет, то от избытка воображения: он слишком поэт. Но Стендаль навязывает ему ложь в качестве единственного и необходимого орудия преуспеяния. Он заставляет Жюльена бахвалиться своим лицемерием, и вы чувствуете, как он радуется, когда ему удается внушить герою какой-нибудь двуличный поступок. Например, он с отеческим удовлетворением восклицает: «Не надо думать, что из Жюльена не выйдет никакого толка; он правильно выбирал слова, выражавшие лукавое и осторожное лицемерие. В его возрасте это не так уж плохо». В другом месте, когда в Жюльене восстает честный человек, автор берет слово и заявляет: «Признаюсь, слабость, проявленная Жюльеном в эту минуту, побуждает меня составить о нем невысокое мнение». Мы как будто читаем философскую повесть Вольтера. Это ирония, Жюльен становится символом. В основе образа Жюльена лежит определенная социальная концепция, а дальше можно разглядеть великое презрение к людям, преклонение перед исключительными умами, которые правят миром, прибегая к любым средствам. Повторяю, все это натяжки, на самом деле жизнь течет по более пологому руслу. Когда Стендаль пишет: «Жюльен дал себе зарок говорить только то, что кажется фальшивым ему самому», — он настораживает нас в отношении персонажа, который с первой до последней страницы является больше олицетворенной волей, нежели живым существом.

И при всем том в романе имеется множество великолепных страниц. Все они отмечены тем гением великого логика, о котором я уже говорил; в таких незабываемых сценах, как первая ночь Жюльена и г-жи де Реналь, вспыхивает жизненная правда. Никогда еще любовь с ее ложью и великодушием, с ее горестями и блаженством не была изучена столь досконально. Портрет мужа — это настоящее чудо. Я не знаю, кто более мастерски, — причем без ложного величия и с необычайной правдивостью, — изобразил душевную бурю, чем это сделал Стендаль в картине ужасной внутренней борьбы г-на де Реналя после получения им анонимного письма, разоблачающего измену жены. Я все время возвращаюсь к началу романа, потому что это, несомненно, лучшая его часть и на ее материале мне легче определить мироощущение и метод Стендаля. А теперь мы можем более бегло коснуться и остальных частей книги.