АЛЬФРЕД ДЕ МЮССЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АЛЬФРЕД ДЕ МЮССЕ

I

Я буду говорить об Альфреде де Мюссе. Уже давно я собираюсь посвятить очерк любимому поэту, чье имя будит во мне самые дорогие воспоминания юности. И вот случаи представился: г-н Поль де Мюссе, переживший своего брата, опубликовал книгу: «Биография Альфреда де Мюссе. Его жизнь и его сочинения», анализ которой позволит мне осуществить мою давнюю мечту.

Но прежде, чем открыть книгу Поля де Мюссе, я хочу открыть свое сердце. Было это около 1856 года, мне шел семнадцатый год, я рос в одном из уголков Прованса. Я нарочно указываю время, потому что как раз в ту пору молодежь переживала страстное увлечение литературой. Нас было три друга, три проказника, еще протиравших штаны на школьной скамье. В дни каникул, в дни, которые можно было урвать от занятий, мы попадали наконец на деревенский простор и носились как безумные; мы жаждали вольного воздуха, жаркого солнца, нас влекли тропинки, терявшиеся на дне оврагов, и там мы чувствовали себя на свободе, там мы были хозяевами. О, наши бесконечные прогулки по холмам, затем отдых где-нибудь в роще, на берегу ручья, а потом, поздним вечером, возвращение домой по густой пыли проселочных дорог, скрипевшей у нас под ногами, как свежий, только что выпавший снежок! Наслаждались мы и зимним холодом, нас забавляло, как весело звенит затвердевшая земля, схваченная морозом, и мы отправлялись в соседнюю деревушку, уплетали яичницу, радовались чистым и ясным небесам. Летом мы все время проводили у реки, чуть ли не жили там — купанье было нашей страстью: мы целыми днями плескались в воде и выходили на берег лишь для того, чтобы поваляться на мягком горячем песке. А осенью нами овладевала другая страсть: мы становились охотниками, впрочем, охотниками довольно безобидными, ибо охота служила нам только поводом для долгих прогулок. Надо сказать, что в Провансе совершенно нет дичи, ни крупной, ни мелкой, нет там ни зайцев, ни куропаток. На одного кролика приходится десяток охотников. Иногда удается подстрелить несколько дроздов или мелких птичек — жаворонков, садовых овсянок, зябликов. Но нам было все равно. Если время от времени мы и делали выстрел, то лишь ради удовольствия произвести шум. Такие прогулки обычно заканчивались под сенью какого-нибудь дерева, где, растянувшись втроем на земле и глядя в небо, мы поверяли друг другу и увлечения.

А увлекались мы в ту пору прежде всего поэзией. Мы гуляли не одни: в карманах или охотничьих сумках у нас были книги. В течение целого года нашим безусловным кумиром оставался Виктор Гюго. Он покорил нас своей могучей поступью гиганта, он нас восхищал силой своего красноречия. Мы знали наизусть множество стихотворений и, возвращаясь в сумерки домой, шагали в такт с его стихами, звучными, как голос трубы. Но однажды кто-то из нас принес томик Мюссе. В этой провинциальной глуши мы жили в полном неведении, учителя избегали говорить нам о современных поэтах. Чтение Мюссе пробудило наши сердца. Он привел нас в трепет. Я не вдаюсь здесь в критический анализ, я просто рассказываю о том, что чувствовали три мальчугана, оказавшись на лоне природы. Нашему культу Виктора Гюго был нанесен страшный удар; постепенно мы стали ощущать холодок, стихи его начали выветриваться из нашей памяти, мы уже не носили с собою его «Восточные поэмы» или «Осенние листья», — в наших ягдташах безраздельно царил Альфред де Мюссе.

Милые сердцу воспоминания! Стоит мне закрыть глаза, и я вновь вижу эти счастливые дни. Помню теплое сентябрьское утро, голубое небо, словно затянутое серой пеленой. Мы завтракали в овраге, и тонкие ветви огромных плакучих ив свешивались над нашими головами. День был пасмурный, небо грозило дождем, по мы все-таки отправились на прогулку. Когда разразился ливень, нам пришлось укрыться в пещере. Дул ветер, один из тех страшных ветров, что валят деревья; мы зашли в деревенский трактир и выбрали себе местечко поукромней, довольные тем, что можем провести здесь остаток дня. Но где бы мы ни находились, нам было хорошо, оттого что с нами был Мюссе; в овраге, в пещере, в деревенском трактире — он сопровождал нас повсюду, и этого было для нас достаточно. Он утешал нас в любых горестях, избавлял от уныния, с каждой новой встречей становился нам ближе и ближе. Бывало, в лесу, если какая-нибудь необычная птица садилась совсем уж близко от нас, мы решались все-таки в нее выстрелить; к счастью, стрелками мы были никудышными, и птице почти всегда удавалось вовремя взмахнуть крылышками и улететь. Но это не могло надолго отвлечь того из нас, кто, быть может, уже в двадцатый раз перечитывал вслух «Ролла» или «Ночи». Иначе я и теперь не представляю себе охоту. И когда при мне произносят это слово, я невольно вспоминаю наши юношеские мечтания на лоне природы, поэтические строфы, уносящиеся в небо под мерный шум крыльев. И я вновь вижу зеленые рощи, изнуренные зноем поля, широкий простор, среди которого нам, шестнадцатилетним юношам, горделиво жаждавшим иных горизонтов, было тесно.

Когда я пытаюсь разобраться в моих тогдашних ощущениях, мне кажется, что в Мюссе нас больше всего привлекало юношеское озорство его гения. «Испанские и итальянские повести» перенесли нас в мир шутливого романтизма, в котором, неведомо для нас самих, мы находили отдохновение от серьезного романтизма Виктора Гюго. Мы обожали средневековый антураж, любовные напитки и поединки, но небрежность тона, легкая ирония, скептическая усмешка, сквозившая между строк, придавали всему этому особую прелесть. «Баллада, обращенная к луне» приводила нас в восторг, потому что в ней мы слышали вызов, брошенный истинным поэтом как романтикам, так и классикам, свободный смех независимого человека, в котором все наше поколение узнавало своего собрата. Потом, когда мы уже были покорены блеском Мюссе, нас окончательно захватила его глубокая человечность. Он был для нас уже не просто гениальным озорником, собратом всех шестнадцатилетних — мы открыли в нем такую человеческую глубину, что сердца наши забились в такт с его стихами. Тогда он стал нашим божеством. За его смехом и мальчишескими выходками мы почувствовали горечь и слезы; но до конца нашим поэтом он сделался лишь тогда, когда впервые заставил нас плакать.

Чтобы стала понятной власть Мюссе над молодежью моего поколения, надо знать самую эту молодежь. Мы вступили в жизнь вскоре после триумфальных побед романтизма. Наше литературное рождение произошло на другой день после декабрьского переворота, и о битвах 1830 года мы знали только по рассказам старших. Романтический накал успел уже к тому времени остыть. Виктор Гюго в своем далеком изгнании был окружен для нас ореолом славы. Но, несмотря на благоговение перед ним, мы не принадлежали к числу правоверных, к числу его безусловных почитателей; нам не случалось приблизиться к этому божеству, и мы готовы были разделить восхищение его современников лишь при том условии, что сможем однажды сами проверить, насколько оно обосновано. Где-то подспудно в нас уже зрело иное отношение к вещам — предвестие нового литературного направления, приход которого был неотвратим. Мало-помалу мы прониклись страстью к точному анализу. Вот причина того — и в этом я сегодня уверен, — что почти все мы постепенно отошли от Виктора Гюго. Мы не могли объяснить, почему стихи его не волновали наши сердца так же глубоко, как стихи Мюссе. Но мы уже ощущали все более леденящий холод, которым веяло от этой гигантской глыбы риторики. И мы любили Мюссе за то, что в нем не так чувствуется ритор, за то, что он обращается прямо к сердцу. Бесспорно, Виктор Гюго остается самым изумительным мастером французской литературы. Но рядом с ним всегда будет стоять Мюссе, бессмертный в своей скорби. Я вовсе не распределяю места, я говорю лишь о тех душевных движениях, которые вызывали эти два поэта в людях моего поколения. Мы отдали предпочтение тому из них, в чьих стихах было больше правды.

Литературная школа, на первое место выдвигающая совершенство формы, идет, думается мне, очень опасным путем. Безукоризненные стилисты рассуждают так: без формы, без совершенства нет ничего вечного; долгая жизнь уготована лишь творениям совершенным. И они ссылаются на историю, они мечтают придать своим произведениям каменную неподвижность античных статуй; побуждаемые тщеславием, они хотят, чтобы после них не осталось ни одной страницы, которая не была бы отлита из бронзы или высечена из мрамора. Безусловно, среди наших выдающихся современных писателей найдутся такие, которые превосходно применили эти принципы. Но опасения внушают мне ученики, потому что настойчивое стремление лишь к совершенству формы засушивает произведение и мертвит его. К тому же вовсе не верно, будто бессмертна одна только красота: в еще большей мере бессмертна жизнь. Язык не стоит на месте, эстетические нормы меняются, представление об идеале не есть нечто застывшее; между тем крик человеческой души, правда радости или страдания — вечны. Мы уже не ощущаем технического совершенства стихов Гомера или Вергилия; творения их живут в веках, потому что они вложили в и стихи человеческие чувства. Прежде чем быть искусным расстановщиком слов, истинный поэт должен быть творцом. Обманутые собственным тщеславием, иные бездарные стихоплеты полагают, будто им достаточно умело расположить слова, имеющиеся в словаре, и они обеспечат себе бессмертие. Нет, бессмертия они себе не обеспечат, если не принесут с собою жизнь, если не принесут крупицу человеческой правды, радость или печаль, которые были бы их собственной радостью или печалью. Вот, к примеру, Альфред де Мюссе и Виктор Гюго. Первый не церемонился ни с грамматикой, ни с просодией; второй был одним из самых виртуозных мастеров слова, каких только знал мир. Но уверяю вас, три четверти стихов Гюго окажутся добычею пыли, а стихи Мюссе почти все уцелеют, потому что они не столько зарифмованы, сколько пережиты поэтом. Циклопические сооружения, воздвигаемые риторами, в конце концов всегда разваливаются на куски.

В шестнадцать лет мы, конечно, всего этого не понимали. Мы просто были под обаянием Мюссе и не пытались разобраться, в чем же тут дело. Мюссе захватил нас без остатка. Дурные рифмы, которые ставятся ему в упрек, его пренебрежение поэтической позой, тот особый мир, в котором он замыкается, — все это нас не только не отвращало, но, быть может, даже влекло к нему с особой силой. О женщинах он говорил со страстью и горечью, которые нас воспламеняли. Мы чувствовали, что, несмотря на свою маску презрительного и насмешливого Дон-Жуана, он боготворит их, боготворит до такой степени, что за их любовь готов идти на смерть. Как и мы, он был пылок и скептичен, слаб и отважен, а в ошибках своих признавался с такою же готовностью, с какой их совершал. Говорили, что он выразил свой век, его пытались увидеть в образе Ролла, юноши, который, в двадцать лет уже пресытившись жизнью, приходит к девушке, падшему созданию, чтобы в ее комнате покончить самоубийством, но перед смертью проникается к ней истинно возвышенной любовью. Образ этот прекрасен, он символизирует вечную любовь, которая возрождается сама собой, он показывает, что поколения, которые так рано состарились, напрасно отчаиваются, ибо радость любви бессмертна; однако я думаю, что Мюссе более человечен, нежели современен. Его Ролла — это поэт, драпирующийся в тогу разочарования, это нарочитая фигура. По воле рока он оказался отпрыском первых романтиков, и, должно быть, в восемнадцать лет, смотрясь в зеркало, мечтал о Рене и Манфреде. Отсюда и образ Сына века, который еще и сегодня выдвигают на первый план, — это своевольное дитя, ангел и демон, разбивающий стакан, из которого он пил, весь — сомнение и страсть. Но, к счастью, Мюссе не ограничился одним только этим образом. Гений его был чересчур свободен для того, чтобы не устремиться к вершинам жизни. Когда он писал и «Ночи», он уже сбросил с себя романтические лохмотья, отныне он принадлежал не только своему веку — он стал поэтом всех времен. В голосе его звучит страдание и любовь всего человечества. И тут он, Мюссе, вне требований моды, вне литературных школ. Жалоба его — это жалоба, рвущаяся из людских сердец. Только этим могу я объяснить, что она встречала в нас такой отклик. Мы уже не были школьниками, восхищенными совершенством стиля: мы были взрослыми людьми, которые вдруг услышали отголосок своих собственных чувств. Мюссе жил жизнью человечества, и мы жили вместе с ним.

В то время в провинции не было юноши, который не держал бы на своей книжной полке стихов Альфреда де Мюссе. Я слышал, что еще и сегодня любой школьник в первую очередь покупает его стихотворения. В провинции читают мало. В каждом городишке найдется всего десяток-другой молодых людей, интересующихся литературой. В этот узкий кружок редко проникают новые книги: там читают и перечитывают всегда одни и те же определенные произведения. Именно здесь безраздельно царит Мюссе. Два томика его стихов всегда можно найти в книжных лавках, и недавно один издатель меня уверял, что за двадцать лет, несмотря на множество переизданий, спрос на них не сократился. Об этом я говорю для того, чтобы подчеркнуть устойчивость успеха Мюссе. Правда, среди его читателей имеются и женщины. Женщины в провинции тоже охотно его читают. Долгое время они увлекались Ламартином. Потом Ламартин сделался поэтом молодых девушек, единственным поэтом, чьи стихи пансионеркам не зазорно держать в руках; но на другой день после свадьбы каждая из них становится страстной поклонницей Мюссе. В то время как звезда Ламартина меркнет, звезда Мюссе по-прежнему ярко сверкает на небосклоне. Перипетии моды, вместе с которой меняются и людские пристрастия, всегда поучительны. Если поэтов начала века еще нельзя окончательно расположить по степени подлинной долговечности их творений, то как расположатся они, по крайней мере, в будущем столетии, можно предсказать уже сегодня.

Признаться, я не могу говорить о Мюссе с холодной беспристрастностью критика. Я сказал уже, что он — это моя молодость. И стоит мне перечитать хотя бы одну из его строф, молодость просыпается во мне и говорит его устами. Вот почему я не собираюсь писать критический очерк. Я просто хочу побеседовать о Мюссе в связи с биографией, которую недавно опубликовал брат поэта.

II

Книгу г-на Поля де Мюссе, о которой было объявлено заблаговременно, ждали с нетерпением. Все надеялись узнать наконец правду о Мюссе. Нет другого писателя, чья жизнь дала бы повод для такого множества легенд. Даже при жизни поэта на его счет ходили самые противоречивые толки. Отсюда и законное любопытство: ведь если г-н Поль де Мюссе не скажет правды, то уж наверняка ее не скажет никто другой. Как ближайший родственник Альфреда де Мюссе он мог знать о нем решительно все, он взял на себя задачу, которая только ему и была по плечу.

Впрочем, поразмыслив, я прихожу к заключению, что на книгу г-на Поля де Мюссе не следовало возлагать слишком больших надежд. Безусловно, никто лучше, чем он, не мог описать жизнь его брата: он располагал собственными воспоминаниями, в его распоряжении были различные документы. Однако, если он и знал все, сказать обо всем он поневоле оказался не в состоянии. Его книга с первой же страницы неизбежно должна была превратиться в защитительную речь. Он не рассказывает о брате, — он защищает его от сплетен и слухов. Он заботливо набрасывает покровы на неприглядные стороны его личности и, напротив, выпячивает стороны привлекательные. Короче, он не настолько беспристрастен, чтобы мы могли верить ему на слово. В итоге биография Альфреда де Мюссе, написанная г-ном Полем де Мюссе, — это книга, доверять которой следует с очень серьезными оговорками.

И все-таки книга эта весьма интересна благодаря содержащимся в ней свидетельствам. Она полна новых фактов; вот почему мы должны относиться к ней как к кладезю превосходных материалов, из которого будущий биограф сумеет многое почерпнуть. Если сама книга не отличается полнотой, она даст возможность пополнить сведения о поэте. Сопоставив доводы обвинения с аргументами защиты, со временем удастся, быть может, установить истину. Следовало бы послушать живущих еще современников Мюссе, сравнить их свидетельства с тем, что пишет его брат, и после тщательного изучения всех материалов высказать свою точку зрения. Но я не ставлю себе такой задачи. Я ограничусь рассмотрением документов, приводимых г-ном Полем де Мюссе.

В детстве Альфред де Мюссе был, по-видимому, озорным и не по возрасту развитым ребенком. Он родился И декабря 1810 года в Париже, на улице Нуайе, одной из самых узких и многолюдных улиц старого Парижа. Дом под номером тридцать три стоит тут по сию пору, несмотря на то что одну сторону улицы снесли, когда прокладывали новый бульвар. Здесь, в этом сумрачном старинном доме, и рос поэт. Окружавшая его суровая и замкнутая среда меньше всего предвещала расцвет этого опьяненного светом, пылкого и свободного гения. Г-н Поль де Мюссе сообщает о раннем детстве своего брата много любопытных подробностей. Приведу одну из них: «Однажды, когда Альфреду было три года, ему купили красные башмачки. Они ему очень понравились, и ему хотелось поскорее выйти в своей обновке на улицу. Пока мать одевала мальчика и расчесывала его длинные локоны, он от нетерпения переминался с ноги на ногу. Вдруг он со слезами в голосе воскликнул: „Скорее же, мамочка! Мои новые башмачки станут старенькими!“» Биограф видит в этом вспышку того самого нетерпения, которое в дальнейшем было столь характерно для Альфреда де Мюссе. А вот другой случай, который я нахожу более примечательным. Поэту шел тогда десятый год. «Из-за тесноты и недостатка свежего воздуха у Альфреда бывали болезненные приступы. Они весьма напоминали то, что у молодых девиц называют бледной немочью. И вот как-то раз он за один день разбил бильярдным шаром зеркало в гостиной, разрезал ножницами новые гардины и поставил огромную сургучную печать на карту Европы как раз в самой середине Средиземного моря. И за все эти проступки ему не сделали ни малейшего замечания, потому что он и сам выглядел очень удрученным».

Впрочем, детство будущего великого поэта прошло возле материнской юбки. У него были домашние воспитатели, и в коллеж он поступил позднее. Зимы он проводил в старом доме на улице Нуайе, а на лето его иногда увозили в деревню к родственникам или в имение приятельницы г-жи де Мюссе. Ум ребенка впервые пробудился, по-видимому, при чтении рыцарских романов. Было ему тогда лет восемь, не больше. «Нам дали „Освобожденный Иерусалим“. Мы проглотили его в один присест. Нам нужен был „Неистовый Роланд“, а затем „Амадис“, „Пьер из Прованса“, „Жерар Неверский“ и т. д. Мы искали подвигов, сражений, ловких ударов копьями и шпагами. Что до любовных эпизодов, то это нас вовсе не интересовало, и как только паладины начинали ворковать, мы переворачивали страницу. Вскоре нашим воображением завладели приключения…» Еще до рыцарских романов будущий поэт так сильно увлекся «Тысяча и одной ночью», что вместе с братом разыгрывал целые сцены из арабских сказок. Дети соорудили в глубине сада павильон в восточном вкусе, употребив для постройки старый секретер, стремянку и несколько досок; этот павильон явился ареной настоящих сражений. Позднее они обшарили весь дом, чтобы проверить, нет ли в нем тайников, как в тех домах, о которых рассказывалось в сказках; они искали потайные двери, скрытые лестницы, подземные ходы, ведущие в подземелья. Потом, с годами, пришло сомнение, и они с горечью убедились, что путешествовать сквозь стены не слишком удобно. Чтение «Дон-Кихота» их доконало. «Так еще в детстве для Альфреда де Мюссе завершился период увлечения сказочным и невероятным, своего рода болезнь, которой должно было переболеть его воображение, — болезнь, впрочем, неопасная, ибо он излечился от нее в том возрасте, когда у иных она только начинается; от этого недуга в его натуре осталось лишь нечто поэтическое и благородное, склонность смотреть на жизнь как на роман, какое-то юношеское любопытство, восторг перед неожиданным, перед прихотливой цепью случайностей».

В общем, повторяю, детство Мюссе не отмечено ничем выдающимся. По-видимому, он был прилежным учеником, смышленым и усидчивым. Сперва он занимался с домашним воспитателем, затем поступил в небольшое учебное заведение, где оставался недолго; соученики преследовали мальчика, колотили его, пока он не попадал под защиту слуги, приходившего встречать маленького Альфреда. Наконец его определили в коллеж Генриха IV, где он сдружился с герцогом Шартрским, отец которого, будущий король Луи-Филипп, желая подчеркнуть и демократические чувства, определил сына в самую обычную школу. В эту пору Мюссе довелось проводить каникулы в замке Нейи. «Он понравился всей семье Орлеанов и особенно матери юных принцев, которая советовала своему сыну не забывать белокурого мальчугана. В таком совете не было надобности: де Шартр — так звали принца в коллеже — питал к Альфреду явную симпатию. Во время уроков он писал ему множество записочек». На общем конкурсе лицеев Альфред де Мюссе получил вторую премию за латинское сочинение на тему «О происхождении наших чувств», что свидетельствует о его глубоких познаниях.

У меня нет возможности проследить жизнь Мюссе шаг за шагом, и я предпочитаю сгруппировать отдельные факты таким образом, чтобы показать его с различных сторон как поэта и человека. Прежде всего меня интересует человек. Поэтому я сразу же перехожу от ребенка к юноше и остановлюсь на его любовной биографии. Он влюблялся множество раз, брат его дает понять, что количество любовных приключений поэта бесчисленно. Но самая громкая связь Альфреда де Мюссе, та, которая, если верить легенде, оставила неизгладимый след во всей его жизни, была, как известно, связь с Жорж Санд. Вокруг этого короткого романа поднялся невероятный шум. После смерти поэта г-н Поль де Мюссе и г-жа Жорж Санд выпустили по книге[63] — словно обменялись ударами дубины: первый с целью доказать, что во всем виновата возлюбленная, а она — чтобы возразить в ответ, что несносен был любовник. Вот почему в книге, которую недавно выпустил г-н Поль де Мюссе, любопытные искали новых подробностей; но им пришлось разочароваться, ибо биограф проявил исключительную сдержанность и не прибавил ни одного важного факта к тому, что мы уже знаем.

В общих чертах эта история известна. Альфред де Мюссе вместе с Жорж Санд отправился в путешествие по Италии. В Венеции Мюссе заболел, и Жорж Санд изменила ему с молодым врачом-итальянцем, который его выхаживал. Поэт возвратился во Францию один, не оправившись от болезни, с разбитым сердцем. Эта история, в которой так трудно установить истину, в общем, весьма банальна. Дело не приняло бы столь серьезный и даже трагический оборот, если бы не высокое положение любовников в литературном мире. Сквозь перипетии любовной распри проглядывал их гений, и огласка, которую получила эта история, роковым образом усугубила ее последствия. Измена Жорж Санд представляется очевидной; обстоятельства, с которыми эта измена связана, придают ей несомненную жестокость. Однако надо признать, что если когда-либо два существа были созданы для взаимного непонимания, то это именно Мюссе, и Жорж Санд. Насколько он был человеком избалованным, требовательным и своенравным, прожигавшим жизнь и во всем искавшим для себя удовольствие, настолько она была натура серьезная, уравновешенная и относилась к своей писательском профессии с методичностью искусной коммерсантки. Можно понять, что они полюбили друг друга, но еще более понятно, почему после нескольких месяцев совместной жизни наступил бурный разрыв. Они должны были быть друг для друга непереносимы. Впрочем, я уверен, что на протяжении всей своей жизни Мюссе был самым несносным любовником, какого только можно вообразить. Это в какой-то мере объясняет измену Жорж Санд.

Молва, я думаю, сильно преувеличила страдания Мюссе после разрыва. Разумеется, поэт был больно уязвлен в своем чувстве и в своей гордости. В Париж он возвратился в плачевном состоянии. Вот, что пишет его брат: «10 апреля несчастный блудный сын наконец приехал; лицо его осунулось, черты изменились. Теперь, когда он снова оказался под материнским крылышком, восстановление его здоровья было лишь делом времени; но о серьезности его недуга можно было судить по тому, как медленно он поправлялся, и по тем странным явлениям, которыми его выздоровление сопровождалось. Когда брат впервые пожелал рассказать нам о своей болезни и об истинных причинах своего возвращения в Париж, он переменился в лице и впал в обморочное состояние. С ним случился жесточайший нервный припадок, и прошел целый месяц, прежде чем он вернулся к этому разговору и завершил свой рассказ». Это свидетельствует о необычайной нервной чувствительности Альфреда де Мюссе, любопытные примеры которой приводит его биограф. Поэт надолго замкнулся в себе, как это всегда случалось с ним после очередного любовного разрыва; но со временем он совсем оправился и потом влюблялся еще не раз. Вот финал этой истории: «Написав „Майскую ночь“, он мне сказал, что его рана полностью зажила. Я спросил, не может ли она открыться вновь. „Как знать, — ответил он, — но если даже она и откроется, то лишь в моих стихах“». Спустя двадцать лет в салоне нашей матери однажды вечером заговорили о разводе. В присутствии нескольких человек, сохранивших к нему привязанность, Альфред сказал: «Законы о браке не столь уж плохи. В молодости у меня была минута, когда я охотно отдал бы десять лет жизни, лишь бы наш кодекс разрешал развод, чтобы я мог жениться на замужней женщине. А если бы мое желание тогда исполнилось, через полгода я пустил бы себе пулю в лоб».

Итак, довольно трудно, по-видимому, объяснить печальный конец Мюссе горькими переживаниями, которые причинило ему обманутое большое чувство. Если он скатился к праздности и вину, то в этом нужно видеть не что иное, как следствие его темперамента. К такому падению он был предрасположен. Жажда наслаждений, потребность жить без оглядки, вкладывать всего себя в минутное чувство очень скоро должны были отнять у него волю. В восемнадцать лет он всем существом своим отдается удовольствиям. Брат его говорит: «Прогулки верхом были в моде — он нанимает лошадей. Все играют в карты — и он становится азартным картежником. В моду вошло не спать по ночам — и он бодрствует». Всегда он стремился лишь к одному — он хотел чувствовать, что живет, хотел изведать все ощущения. Г-н Поль де Мюссе, пытающийся, впрочем, оправдать брата, приводит весьма примечательные подробности: «Часто Альфред жаловался на то, что жизнь тянется слишком медленно, что проклятое время стоит на месте». И чуть дальше, рассказав о находивших на Мюссе приступах нелюдимости, когда тот запирался один в своей комнате, он пишет: «Порою им овладевало желание рассеяться и переменить образ жизни, и тогда он бросался из одной крайности в другую. Десять раз подряд мог он ходить в Итальянский театр, в Оперу или в Комическую оперу; потом наступал вечер, и он возвращался домой, сытый музыкой надолго. Пускаясь в какие-либо развлечения, он обнаруживал ту же одержимость. Ни в чем он не знал меры, и часто это сказывалось на его здоровье; но до последнего своего дня он никогда не желал проявить умеренность или малейшую осторожность. Во всем этом давала себя знать натура неуравновешенная, — он очертя голову бросался в жизнь, спешил изведать и хорошее и дурное, он был наделен ненасытной жадностью ребенка, быстро воспламенялся и столь же быстро охладевал. Вслед за женщинами пришло вино. Женщины заставляли его плакать: быть может, вино принесет ему утешение». И он предстает передо мною в образе созданного им Дон-Жуана, — я вижу этого высокого человека, которому опостылело искать красоту, и теперь за столиком кафе он ищет забвения от мучительной душевной тоски.

Этим же объясняется и его праздность. Он слишком много любви отдал поэзии, и она его больше не удовлетворяла. Биограф приводит слова, которые весьма типичны. Мюссе говорил: «Я ведь не письмоводитель и не приказчик! Почему же я не могу распоряжаться своим временем, как мне заблагорассудится? Я много написал, не меньше, чем Данте или Тассо. Но разве кому-нибудь, черт возьми, приходило в голову называть их бездельниками? Когда Гете угодно было отложить перо, никто его не упрекал за то, что он слишком долго предается научным забавам. Пока я жив, я — если захочу — буду поступать, как Гете. Моя Муза принадлежит мне, и я докажу людям, что она меня слушается, что я являюсь ее повелителем и что добиться от нее чего-нибудь можно, только угождая мне». Все это, разумеется, шутка, не более, но шутка очень горькая. В самом деле, если писатель вправе перестать писать, то, переставая писать, он тем самым доказывает, что потребность в творчестве в нем иссякла. Между тем писатель, утративший эту потребность, — конченый писатель, какие бы оправдания он для себя ни придумывал. В цитированных словах Мюссе знаменательна мысль о том, что его Муза принадлежит ему и что он намерен распоряжаться ею, как своей рабыней. В этом — весь Мюссе. Он очень дорожил вниманием публики, но он был в состоянии прекратить писать, чтобы его больше не читали, чтобы он мог насладиться одиночеством. Исповедавшись во всеуслышание, поэт сомкнул уста, охваченный желанием молчать. А может быть, Мюссе, который очень гордился своей неувядаемой молодостью, стал сознавать, что гении его угасает.

Впрочем, достаточно указать на факты. Пережив свой гений, Мюссе скатился к беспутству. Когда он умер — 2 мая 1857 года — говорили, что у него была болезнь сердца; на самом же деле он в течение длительного времени медленно убивал себя той жизнью, которую вел. К чему его сегодня защищать? Потомкам нет нужды требовать от него ответа в его буржуазных добродетелях. Он снискал себе лавры бессмертия не за то, что рано ложился спать и пользовался уважением своего привратника. Он, бесспорно, не был бы столь велик, если бы бережнее тратил и силы. Потому он и стоит так высоко в литературе, потому он и дорог людским сердцам, что он жил, не щадя себя, что он был молодостью и безумством своего века. В нашу неврастеническую эпоху он остается самым хрупким, самым чувствительным нервным механизмом. Каждый из нас узнает в нем себя: как и он, мы любим, как и он, можем очутиться на мостовой. Мюссе надо принимать и в его величии, и в его падении. Рассуждать о причинах его смерти значило бы умалять его гений.

III

Теперь я перехожу к Мюссе-писателю. Брат представляет нам его в несколько неожиданном свете. Он утверждает, что в Мюссе жил великий критик. По его словам, сперва поэт просто наслаждался тем, что ему нравилось: «Вначале он загорался, целиком отдаваясь первому восторгу, а кончал подробным и углубленным изучением. Эти два, казалось бы, взаимоисключающие свойства — восторженность и проницательность — позволили ему не только в литературе, но и в других областях искусства приобрести такую основательность суждений, что, не имей он иных занятий, он мог бы стать одним из самых выдающихся критиков своего времени». Такой вывод мне представляется спорным, но Мюссе, безусловно, не был сектантом в литературе; он писал, не опираясь на принципы и теории, в конечном счете он просто следовал своему вкусу и своему пониманию. Таков весь его писательский путь.

Вот при каких любопытных обстоятельствах в Мюссе проснулось его призвание. Переехав в Отейль, родители поэта сблизились с семьей автора водевилей, г-на Мелевиля. Однажды Альфред участвовал в каком-то спектакле, и — пикантная подробность — будущему автору «Ночей» аплодировал Скриб. Между тем Мюссе продолжал и занятия в Париже, и ему дважды в день, утром и вечером, приходилось пересекать Булонский лес. «Как-то раз он прихватил с собою томик Андре Шенье и вернулся домой позже, чем обычно. Очарованный этой элегической поэзией, он пошел более длинным путем. От удовольствия читать и перечитывать любимые стихи до желания сочинять самому — всего один шаг. Альфред не устоял перед искушением. Он сочинил элегию, которую не стал хранить, сочтя ее недостойной». Таким образом, эта элегия была его первым произведением в стихах. А вот история того, как Альфред де Мюссе впервые опубликовал и стихи. «В то время в Дижоне три раза в неделю выходила маленькая газетка под названием „Провинциал“… Заручившись рекомендацией Поля Фуше, никому не известный молодой поэт послал туда балладу, написанную специально для этой газеты. Стихотворение, озаглавленное „Греза“, появилось в воскресном номере от 31 августа 1828 года и было подписано инициалами — А. Д. М. Пустячок этот пригрезился белокурому юноше в отейльском лесу». Мюссе было тогда восемнадцать лет. И, наконец, спустя несколько месяцев он опубликовал первую свою книгу. «Альфред был счастлив, получив возможность перевести с английского небольшой роман для книгоиздателя г-на Мама. Он озаглавил его просто: „Пожиратель опиума“[64]. Издатель настаивал на другом названии: „Англичанин — пожиратель опиума“. Этот маленький томик, ставший сегодня библиографической редкостью, был переведен за один месяц».

Критическое чутье, отмечаемое у Мюссе его братом, в сочетании с самобытным талантом объясняет место, которое занимает поэт в плеяде романтиков. С первых же шагов он был одним из самых пламенных последователей Виктора Гюго. «Еще в школьные годы однокашник и друг Альфреда де Мюссе Поль Фуше ввел его в дом Гюго. Там он встречал Альфреда де Виньи, Проспера Мериме, Сент-Бева, Эмиля и Антони Дешана, Луи Буланже и других. Сделавшись вскоре приверженцем новой религии, он стал участником вечерних прогулок, во время которых члены „Сенакля“ любовались закатом солнца и созерцали старый Париж с высоких башен собора Парижской богоматери». В эту пору Мюссе написал небольшую поэму, целиком скопированную с Виктора Гюго; это была романтическая сцена, действие которой происходит в Испании; впоследствии он счел ее недостойной публикации. Между тем Мюссе долгое время скрывал и поэтические опыты. И вот однажды он решился наконец прочитать элегию и несколько баллад. «Элегия имела успех, но поэма „Агнеса“, та, что была скопирована с Виктора Гюго, вызвала настоящий восторг. Огромная разница в общей манере и в стиле между этими двумя произведениями не могла ускользнуть от внимания столь просвещенной аудитории. Уже тогда были основания предположить, что Мюссе не сможет долгое время служить под чужим знаменем и что он вскоре покинет общий строй, чтобы последовать за своей собственной фантазией; но это никому и в голову не приходило». Ранние стихотворения Мюссе не увидели света. Воодушевленный успехом, он тут же написал другие, для того чтобы прочитать их своим друзьям; вот эти вещи: «Восход», «Андалузка», «Дон Паэс», «Каштаны из огня», «Порция», «Баллада, обращенная к луне». Мюссе в то время было девятнадцать лет, а он уже вполне нашел себя. Участники «Сенакля» неизменно восхищались стихами белокурого юноши, по-видимому, не подозревая о том литературном перевороте, который они собою знаменовали. Чтобы раскрыть романтикам глаза, понадобился выход первой книжки поэта, его «Испанских повестей». История их опубликования принадлежит отныне анналам нашей литературы. Отец Мюссе, обеспокоенный будущим сына, незадолго до того определил Альфреда в контору некоего г-на Февреля, получившего подряд на поставку войскам топлива. Ясно, что поэт просто изнывал на своей службе, и он решил попытать счастья на литературном поприще в надежде растрогать сердца родителей и получить свободу. Он отнес и стихи издателю Юрбену Канелю, который согласился их напечатать, но при этом сказал молодому автору, что для более или менее внушительной книжки не хватает строк пятисот. Мюссе лихорадочно принялся за работу. Он берет отпуск, уезжает в Ле-Ман, где жил в то время его дядя, и спустя три недели возвращается оттуда с поэмой «Мардош». Книгу поэта, имя которого никому ничего не говорило, наборщики, видимо, набирали между делом. Мюссе прочитал ее друзьям дома, и ему был предсказан самый большой успех. Успех, действительно, оказался огромным. «Испанские повести» появились в конце декабря 1829 года. Они были выпущены тиражом пятьсот экземпляров: в те времена во Франции мало кто покупал книги — обычно книгу брали в читальне. Газеты высказались неодобрительно, публика пришла в восторг, а романтический «Сенакль»[65] вдруг увидел, что в лоне его вырос смелый и большой поэт.

Разрыв между Мюссе и романтиками был уже близок. Последние делали вид, будто усматривают в «Испанских повестях» книгу единомышленника. Но последовавшие вскоре произведения Мюссе, опубликованные в «Ревю де Пари» — «Пустые пожелания», «Октав» и, главным образом, «Тайные мысли Рафаэля», — задели их особенно больно. Предоставляю слово биографу: «Известно, что поэт просил прощения у своего родного языка за то, что порою наносил ему обиды. Расин и Шекспир, говорил он, встречались за его столом с Буало, который отпустил им их грехи; и хотя Альфред хвастал, что его Муза ходит босиком, как сама правда, классики, по его словам, могли бы считать, что на ногах у нее золотые котурны. Они могли бы радоваться тому, что он принес и извинения, да еще в такой изысканной форме; но классики сделали вид, будто не знают об этом, и вернулись к „точке над i“ из „Баллады, обращенной к луне“, как мольеровский маркиз к своему „пирогу с кремом“. Тем временем романтики, уязвленные исповедью Рафаэля, сетовали на отступничество Мюссе и говорили даже, что автор „Испанских повестей“ уже не тот, каким был поначалу, что он обманул их надежды. Внезапно Альфред де Мюссе оказался в одиночестве, против него разом ополчились все партии; но он был молод и горд…» Мало-помалу дело дошло до полного разрыва. Романтики окончательно обозлились на непокорного мальчишку, каким они считали Мюссе. Любопытно, что среди тех, кто окружает старого Виктора Гюго, об авторе «Ночей» и сегодня еще говорят с поразительным пренебрежением. Ему ставят в упрек плохие рифмы, поэтическую неумелость. От одного закоренелого романтика я слышал просто чудовищные слова: «Мюссе — это поэт-любитель». Риторы 1830 года никогда не могли простить ему, что он был прежде всего человеком, а затем уже писателем. Кроме того, его считали бунтарем-отступником, обвиняли в том, что он, некогда ученик Виктора Гюго, посмел встать рядом с ним и возвыситься чуть ли не до его уровня. А подобных преступлений поэты друг другу не прощают.

Словом, на долю Мюссе выпали все оскорбления, которыми глупость награждает гениев. Но, должно быть, ничто так его не задело, как длительный заговор молчания, организованный против него прессой. Во Франции это повторялось со всеми выдающимися людьми, которые творили в одиночестве, не примыкая к какому-либо клану. Когда новичок становится помехой, его имя просто-напросто перестают упоминать, сотвори он хоть шедевр. Полагают, что таким образом удастся скрыть его от публики и что, отчаявшись, он перестанет писать. Вот весьма поучительный отрывок из книги Поля де Мюссе: «Он стал замечать, что, выходя в свет, лучшие его создания словно исчезают в пустоте. С тех пор как его гений воспарил еще выше, с тех пор как стихи его стали доступны каждому, — ибо достаточно было иметь сердце, чтобы почувствовать всю их прелесть, — пресса сделала вид, будто такой поэт ей вовсе не ведом, а если она случайно и произносила его имя, то лишь для того, чтобы с обидным пренебрежением процитировать автора „Испанских повестей“ или „Андалузки“, словно бы с 1830 года он не сдвинулся с места». К счастью, этот заговор молчания был столь же глупым, сколь и неумелым. Обычно приходит пора, и какое-нибудь незначительное обстоятельство развязывает языки самых злобных противников. Поэт, которого пытались замолчать, предстает еще более значительным, кажется, будто прорвало плотину, и долго сдерживаемые слова в конце концов все-таки вырываются наружу и заполняют мир. Для Мюссе таким обстоятельством, сломившим молчание, явился успех во Французской Комедии его «Каприза», на чем я сейчас и остановлюсь.

Я уже говорил о лености Мюссе. Он принадлежал к поколению писателей, которые любили подчеркивать свое внешне пренебрежительное отношение к труду. Поэты-труженики 1830 года работали втихомолку; у них было в моде создавать видимость, будто достаточно им растворить окно и вдохновение слетит к ним, словно пташка небесная. Это кажется удивительным для нас, современных писателей, которые трудятся изо всех сил и гордятся, что талантом своим обязаны собственному усердию. Наиболее законченный тип поэта 1830 года — это Чаттертон Альфреда де Виньи, — юный безумец, страдающий из-за того, что он пишет ради денег и торгует своим гением. Так вот Мюссе болел той же странной болезнью. Работать он мог только в свое удовольствие и не хотел походить на фабриканта, который к назначенному дню должен выполнить срочный заказ. Об этом свидетельствует и его брат. Почти все и произведения Мюссе публиковал в «Ревю де Де Монд». Но очень часто обязательства перед этим журналом тяготили его. Однажды, когда по совету брата поэт решил написать несколько новелл, чтобы выйти таким образом из денежных затруднений, к нему как раз явился сотрудник журнала Феликс Боннер. «Он пришел на всякий случай справиться, нет ли чего-нибудь новенького из стихов или прозы, и ожидал обычного ответа: „Я ничего не высидел и не желаю высиживать, дорогой Боннер!“ И для него явилось приятной неожиданностью узнать о новых замыслах поэта. Добрые намерения Альфреда были настолько искренни, что он дал письменное обязательство за три месяца предоставить журналу три новеллы». Однако в итоге разыгралась целая драма. Уже на другой день Мюссе с раздражением бросил своему брату: «Вы превратили меня в поденщика, зарабатывающего своим пером, в батрака, в каторжника!» Я подчеркиваю подобный взгляд на поэтический труд, ибо в нем — характеристика целой литературной эпохи. Много раз Мюссе пытался приниматься за работу, чтобы выполнить взятое на себя обязательство. Он начал странное произведение, которое собирался озаглавить «Падший поэт»; в нем он хотел выразить всю свою горечь, все и поэтические и любовные разочарования, но оно так и не было закончено, и поэт взял с брата слово, что тот не опубликует из него ни строчки. Г-н Поль де Мюссе в своей «Биографии» приводит лишь несколько очень интересных отрывков из этой вещи. В конце концов поэту удалось кое-как избавиться от тяготившего его обязательства перед журналом, и лишь после этого он вздохнул свободно. Всякая работа по принуждению была ему отвратительна. Мы, разумеется, смотрим на дело иначе; крупнейшие писатели современности гордятся тем, что работают по десять часов в день, и они не боятся заранее заключать договоры с газетами и издателями.

Альфред де Мюссе, с его неприязнью к систематическому труду, словно предчувствовал огромный успех романа-фельетона. Вот свидетельство его брата. «С необычной прозорливостью, поражающей меня и по сию пору, он еще за три года предугадал, что эта новая литература вскоре повлечет за собою целый переворот и приведет к глубочайшей порче общественных вкусов». Роман-фельетон остался ему ненавистен. Мюссе обвинял этот род литературы в том, что он отвратил читателей от хороших произведений, и когда поэта упрекали в лепи, он восклицал: «Интересно, стоял ли за спиной у Петрарки десяток менторов или полицейских, которые, приставив ему нож к горлу, заставляли поэта воспевать голубые глаза Лауры, когда тому хотелось отдыхать!.. Любопытно было бы знать, сколько найдется таких среди людей, называющих меня лентяем, которые лишь повторяют то, что они слышали, сколько таких, которые в жизни не прочитали ни единого стихотворения и были бы в большом затруднении, если бы их заставили прочесть что-либо, помимо „Парижских тайн“. Роман-фельетон — вот истинная литература нашего времени!»

В жизни этого столь гордого, столь дорожившего своей независимостью писателя была, однако же, минута слабости. Я имею в виду ту минуту, когда он согласился просить о своем избрании в Академию и склонился ниц перед тем, что сам же ненавидел. Все, кто присутствовал на церемонии его приема, говорят, что у них сжималось сердце при виде того, с каким подобострастием держался Мюссе, как бы испрашивая прощения за свой свободный гений. Г-н Поль де Мюссе лишь вскользь останавливается на этом эпизоде из жизни брата. Вот несколько любопытных подробностей: «Альфред де Мюссе считал, что классики из Французской Академии не достаточно высоко его ценят, чтобы он мог просить их принять его в свой синклит». Однако, ободренный г-ном Мериме, он все же решился… Автор «Ночей» оказался более чувствительным, чем я думал, к этому чисто внешнему знаку, в котором он видел необходимую форму признания своего таланта. В день, когда Мюссе произнес хвалебное слово в память г-на Дюпати, чье кресло он наследовал, я слышал, как среди элегантной публики, среди розовощеких старичков, прошел шепот восторженного удивления, вызванного молодостью кандидата и его светлой шевелюрой. Ему можно было дать лет тридцать… Избрание его состоялось не без труда. Из всех важных персон, которые в тот день окружали Мюссе, самое большее, человек десять знали несколько его стихотворений. Сам г-н Ламартин публично признался, что он их не читал. Другие просто не желали с ними знакомиться и ругали их понаслышке. Накануне голосования г-н Ансело, который очень благоволил к кандидату и не колебался подать за него свой голос, говорил в Пале-Рояле издателю Шарпантье: «Бедняга Альфред — очень славный малый и очаровательный светский человек, но, между нами говоря, он никогда не умел и никогда не научится писать стихи».