ПИСЬМО ГОСПОЖЕ АЛЬФРЕД ДРЕЙФУС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСЬМО

ГОСПОЖЕ АЛЬФРЕД ДРЕЙФУС

Нижеследующие строки были помещены в «Орор» 29 сентября 1899 года.

Я написал их после того, как президент Лубе подписал 19 сентября указ о помиловании Альфреда Дрейфуса и невинный, дважды осужденный человек вернулся к своим близким. Я имел твердое намерение хранить молчание впредь до того, как дело мое вновь будет передано на рассмотрение Версальского суда присяжных; лишь тогда я собирался сказать свое слово. Но сложились такие обстоятельства, что я никак не мог не высказаться.

* * *

Сударыня!

К вам вернулся невинный мученик, к жене, сыну и дочери вернулся муж и отец, и мысленно я переношусь в лоно семьи, собравшейся наконец воедино, обретшей утешение и счастье. Пусть велика моя гражданская скорбь, пусть негодование, боль и отчаяние все еще владеют честными людьми, — я переживаю вместе с вами это восхитительное мгновение, омытое радостными слезами, мгновение, когда вы обняли воскресшего из мертвых, человека, восставшего из могилы живым и свободным. Ну что ж, сей день воистину великий праздник свободы.

Мысленно представляю себе первый вечер, проведенный при свете лампы в семейном уюте, когда запертые двери ограждают ваше жилище от уличной мерзости. Подле вас дети: их отец проделал такой далекий путь, вернулся из столь долгого, столь загадочного путешествия. Они целуют его и ждут часа, когда он расскажет им о своих приключениях. Какое доверие и покой царят здесь, какая горячая надежда, что спасительное время исцелит все раны! А тем временем мать семейства радостно хлопочет, — от нее потребовалось столько мужества, и теперь предстоит свершить еще один подвиг: окончательно вернуть к жизни своими заботами и лаской мученика, снятого с креста, несчастного, истерзанного человека, которого ей вернули наконец. Нежность и любовь царят за запертыми дверями дома, несказанная доброта осеняет укромный уголок, где улыбаются друг другу родители и дети, а мы, все те, кто стремился к этому, кто долгие месяцы боролся за это мгновение счастья, смотрим на них, скромно отступив в полумрак, безмолвные, удовлетворенные.

Что касается меня, то, признаюсь, вначале мною двигало просто чувство человеколюбия, чувство сострадания и жалости. Одна лишь мысль владела мной, что на ужасные страдания обрекли невинного, и я присоединился к общей борьбе, единственно чтобы избавить этого человека от мучений. С той минуты, как я совершенно уверился в его невиновности, страшная мысль неотступно преследовала меня: сколько уже выстрадал несчастный, какие мучения, какую смертную тоску испытывает он и поныне за глухими стенами темницы, куда ввергла его чудовищная несправедливость судьбы, так и оставшаяся для него непостижимой. Какой вихрь мыслей в его мозгу, какая исступленная надежда, пробуждающаяся с каждым новым утром! И солнце померкло для меня, в одном лишь сострадании черпал я мужество, и единственным моим стремлением стало положить конец истязаниям, поднять тяжелую плиту подземелья, чтобы мученик вновь узрел свет дня и вернулся к родному очагу, где близкие уврачуют его раны.

«Сантименты», — скажут политики, слегка пожав плечами. Видит бог, это правда! Я подчинялся одному лишь велению сердца, я спешил на помощь к человеку, попавшему в беду, будь то еврей, католик или мусульманин. Я думал тогда, что дело просто в судебной ошибке, я не ведал еще огромных размеров преступления злодеев, заковавших этого человека в железо, бросивших его на дно медвежьей ямы и выжидавших, когда придет его смертный час. Вот почему в душе моей не было гнева против неизвестных еще виновников. Я всего-навсего писатель, которого сострадание вынудило прервать повседневный его труд, я не преследовал никаких политических целей, не выступал на стороне какой-либо партии. С самого начала кампании я служил одному лишь делу — делу человеколюбия.

Только позднее я осмыслил неимоверную трудность задачи, которую мы вознамерились выполнить. Чем больший размах приобретала борьба, тем более ясно я отдавал себе отчет, что избавление невинного потребует нечеловеческих усилий. Нам противостояли все могущественные силы общества, единственным же нашим оружием было оружие правды. Мы должны были совершить чудо, чтобы спасти погребенного заживо. Сколько раз в эти два ужасных года я отчаивался преуспеть в моем деле, отчаивался живым вернуть этого человека его родным! Он по-прежнему оставался во мраке подземелья, и тщетно мы умножали наши усилия в сто, в тысячу, в двадцать тысяч крат, — могильную плиту придавил тяжкий груз беззаконий, и я страшился, что руки наши опустятся в изнеможении, прежде чем наступит час решающего усилия. Все кончено, надежды нет! Быть может, когда-нибудь, много лет спустя мы восстановим истину, добьемся справедливости. Но тогда несчастный будет мертв, он никогда уж не вернется, и жена и дети не встретят его торжествующим поцелуем.

И вот ныне, сударыня, мы свершили чудо. После двух лет титанической борьбы мы сделали невозможное, мы претворили мечту в действительность, ибо мученика сняли с креста, на коем он был распят, ибо невинный обрел свободу, ибо муж ваш вернулся к вам. Пришел конец его страданиям и, стало быть, и нашим, и страшные видения не потревожат более наш сон. Оттого, повторяю, сегодня для нас светлый праздник, праздник великой победы. Объятые тихой радостью, мы вместе с вами, сударыня, переживаем счастливое мгновение; ни одна женщина, ни одна мать не может без волнения думать об этом первом вечере, проведенном при свете лампы в тесном кругу семьи, мысль об этом наполняет тихой радостью всех людей мира, чью любовь и сочувствие вы снискали себе.

Разумеется, сударыня, горька сия милость. Возможно ли обречь человека такой нравственной пытке после стольких телесных мучений? И с каким негодованием говоришь себе, что от сострадания добились того, что должно было получить из рук правосудия!

Самое возмутительное в том, что все, как видно, было подстроено, чтобы покончить дело сим величайшим беззаконием. Судьи сговорились нанести невинному еще один удар, чтобы спасти истинных виновников, а сами с чудовищным лицемерием надели личину милосердия: «Ты хочешь чести, мы же из милости даруем тебе свободу, дабы твое бесчестье перед законом скрыло преступления твоих палачей». В долгом перечне совершенных гнусностей нет более омерзительного посягательства на человеческое достоинство. Осквернить ложью святое сострадание, сделать из него орудие клеветы, обратить в пощечину невинному, чтобы злодеи разгуливали при свете дня, красуясь султанами и золотыми нашивками! Какая неслыханная подлость!

И сколь горестно сознание, что правительство великой державы, по гибельному малодушию своему, позволило склонить себя к милосердию, в то время как долг повелевал ему свершить правосудие! Малодушно отступить перед наглостью политической группировки, воображать, будто можно добиться умиротворения с помощью беззакония, рассчитывать откупиться милостивым прощением, отравленным иудиным лицемерием, — это ли не верх безрассудства, в котором упорствует правительство! Разве не должно было правительство тотчас же после того, как Реннским судом был вынесен возмутительный приговор,[45] передать его в Кассационный суд, вместо того чтобы столь оскорбительно пренебречь высшей юридической инстанцией? Разве спасение страны не заключалось в этом шаге, который явился бы выражением должной решительности, вернул бы нам уважение всего мира и восстановил законность? Только отправление правосудия может привести к окончательному умиротворению, всякая уступка малодушию вызовет лишь новую вспышку страстей; сильного правительства — вот чего нам недоставало до сего дня, правительства, которое исполнило бы до конца свой долг и наставило бы на истинный путь обманутый клеветой, доведенный до исступления народ.

Но в своем падении мы зашли уже столь далеко, что распинаемся перед правительством за проявленное им милосердие. Великий боже, оно дерзнуло выказать доброту! Какая беспримерная смелость, какая безумная отвага, когда подумаешь, что ему грозят клыки лютых зверей, которые вышли из дремучих лесов и стаями рыщут среди нас! Проявить доброту, когда не можешь проявить твердости — что ж, и это похвально. Впрочем, сударыня, ваш муж может ждать восстановления своего доброго имени,[46] что следовало бы сделать немедленно ради чести самой Франции, с высоко поднятой головой, ибо нет пред всеми народами земли невинного, чья невинность была бы вящей.

Ах, сударыня, позвольте мне высказать Вам, сколь велико наше восхищение, наше благоговение, наше преклонение пред вашим мужем. Он столько страдал, страдал безвинно, под бременем людской глупости и злобы, что мы хотели бы уврачевать своей любовью каждую его рану. Мы понимаем, что искупление невозможно, что общество никогда не сможет загладить свою вину перед страдальцем, которого оно истязало со звериной жестокостью; вот почему мы воздвигли ему алтарь в наших сердцах, ибо не можем отплатить ему даром более чистым, более драгоценным, чем это любовное, братское обожание. Он стал героем, более великим, чем иные, оттого что более иных страдал. Напрасные страдания снискали ему венец святого, — величественный, сияющий своей непорочностью, вступил он отныне в храм грядущего — обитель богов, где пребудут те, память о ком волнует сердца и вечно будет пробуждать в них благие чувства. Письма, которые он пересылал Вам, сударыня, вечно будут нетленны в памяти людской как благороднейший вопль истязаемой невинности, когда-либо исторгнутый из человеческой души. Никого еще доселе не постигала участь более ужасная, и никто еще не заслужил большего почитания и любви.

И вот, словно бы для того, чтобы еще более возвеличить вашего мужа, палачи подвергли его новой изуверской пытке, устроив над ним судилище в Ренне. Безжалостные, низкие, они прошли один за другим перед мучеником, снятым с креста, перед изнемогающим страдальцем, которого поддерживала одна лишь сила духа, плюя ему в лицо, осыпая его ударами ножей, растравляя раны его желчью и уксусом. Поведение Вашего мужа было поистине достойно восхищения: ни единой жалобы не слетело с его уст, стоик выдержал до конца, полный высокого мужества и спокойной веры в правое дело, которым суждено поражать умы многих поколений. Зрелище это было столь прекрасным и волнующим, что незаконный приговор, вынесенный после месяца позорного разбирательства, когда с каждым новым слушанием невиновность обвиняемого становилась все более очевидной, вызвал бурю гнева во всех странах. Исполнилось предначертание судьбы, невинный стал святым, дабы незабываемый урок был преподан миру.

Вот, сударыня, истинное величие! Нет славы более звучной, нет торжества более полного. Невольно спрашиваешь себя: полно, так ли уж необходимо гласное оправдание, юридическое подтверждение невиновности, когда не найдется на свете честного человека, который не был бы теперь убежден в непорочности Дрейфуса? Ныне он стал олицетворением братства людей во всех концах земли. И в то время, как вере в Христа понадобилось четыре столетия для того, чтобы принять окончательный вид и завоевать народы нескольких стран, вера в дважды осужденного невинного человека с быстротой молнии распространилась по всему шару земному, сплотив цивилизованные народы в великую всемирную семью. Я ищу в прошлом хоть один пример подобного единения людей всей планеты и не нахожу. Дважды осужденный невинный человек более способствовал сплочению народов, делу братства людей и справедливости, чем сто лет философских споров и гуманитарных теорий. Впервые за все минувшие века человечество бросило клич освобождения, негодующе воззвало к справедливости и великодушию, словно исчезли границы и люди земли слились в единый, связанный узами братства народ, о котором мечтают поэты.

Так пусть же чтят, пусть окружают уважением человека, коему выпал жребий страдальца и чьим именем свершилось ныне всемирное братство!

Сударыня, он может спать спокойно, не тревожась более ни о чем, в тихой семейной обители, согретый теплом Ваших святых рук. Можете рассчитывать на нас, мы достойно воспоем его. От нас, поэтов, ведется слава, и мы сложим в его хвалу такую песнь, что ни один из ровесников наших не оставит по себе в памяти людской след более жгучий. Уже немало книг написано в его честь — целая груда сочинений, где доказывается его невиновность и прославляется его мученический подвиг. И в то время, как палачи располагают скудными письменными свидетельствами в виде немногочисленных книг и брошюр, ревнители правды и справедливости вносили и будут вносить свой вклад в историю, будут доставлять все новые улики, которые помогут гигантскому расследованию и позволят когда-нибудь вынести окончательное суждение о накопленных фактах. Так готовится приговор, который вынесет будущее и который явится торжеством правды, великим праздником исправления ошибки, когда коленопреклоненные потомки будут молить светлой памятью великого мученика о прощении вины своих отцов.

Но также и мы, сударыня, поэты, навеки пригвождаем преступников к позорному столбу. Те, кому мы выносим приговор, будут вызывать презрение и чувство гадливости у грядущих поколений. Имена злодеев, заклейменные нами, останутся в веках как воспоминание о чем-то невыразимо гнусном. Высшее правосудие оставляет за собой право на такое возмездие, оно обязывает поэтов завещать долгой череде поколений ненависть к тем, чьи губительные для общества злодеяния, чьи неслыханные преступления не предусматриваются статьями уголовного права. Я, конечно, понимаю, что для подлых душ, для негодяев, живущих сегодняшним днем, это слишком отдаленная кара, вызывающая у них лишь презрительный смех. Они довольны, что могут творить наглое беззаконие сегодня. Власть, установленная пинками сапог, — вот победа, которая тешит низменные наклонности этих мерзавцев. Какое им дело до того, что будет после их смерти, что им до хулы, — ведь мертвецы не краснеют от стыда! Не чем иным, как низменностью души объясняется позорное зрелище, которому мы стали свидетелями: бессовестная ложь, отъявленное мошенничество, неслыханная наглость — ухищрения, которых хватит ненадолго и которые лишь ускорят окончательное разоблачение преступников. Неужто нет у них потомства, неужто не страшатся они, что когда-нибудь краской стыда покроются лица их детей и внуков?

Жалкие безумцы! Они, как видно, даже не подозревают, что собственными руками врыли позорный столб, к которому мы пригвоздим их имена. Среди них, сдается мне, немало тупиц, коих породила узость их ремесла и особенности среды. Можно ли вообразить больших глупцов, чем реннские судьи, которые вновь приговаривают невинного, чтобы спасти честь армии? Славную же услугу оказали они армии, обесчестив ее вопиющим попранием законности! Снова они тупо идут напролом к ближайшей цели, нимало не заботясь о завтрашнем дне. Им надо было выгородить горстку проштрафившихся военачальников, даже если это равносильно самоубийству для военных судов, даже если это навлечет подозрение на высшие чины, связанные круговой порукой. Кстати, таким образом они совершили еще одно преступление: запятнав армию, они настолько усугубили беспорядок и возмущение, что правительство помиловало невинного, но при этом, несомненно, уступило настоятельной необходимости исправить положение, сочтя себя вынужденным нарушить закон, чтобы хоть сколько-нибудь успокоить страсти.

Но вы должны, сударыня, забыть, а главное, презреть. Умение презирать подлости и оскорбления — великая поддержка в жизни. Мне всегда был от этого большой прок. Вот уже сорок лет, как я тружусь, и сорок лет, как выдерживаю невзгоды только потому, что стою выше оскорблений, которые навлекал на себя каждым новым своим сочинением. И в течение двух лет, с тех пор как мы ведем битву за истину и правосудие, нас так усердно поливали зловонной жижей, что мы вышли из этой купели закованными в несокрушимую броню, неуязвимыми отныне для ядовитых укусов. Есть грязные газетенки, есть низкие люди, которых я вычеркнул из своей жизни. Они не существуют более для меня, я пропускаю эти названия и эти имена, если они попадутся мне, я даже не читаю выдержки из их писаний, буде таковые встретятся. Этого требует обыкновенная чистоплотность. Я не знаю, угомонились они или нет, презрение изгнало их из моих мыслей до той поры, когда они захлебнутся в собственных нечистотах.

И я советую невинному с презрительным спокойствием не замечать жестоких оскорблений, градом сыплющихся на него. Он столь велик, столь недосягаем, что не должен более страдать от них. Пусть же рука об руку с вами он вновь вкусит радость жизни под ярким солнцем, вдали от беснующейся толпы, и внемлет лишь хору участливых голосов, долетающих к нему со всех концов света. Да пребудет мир с мучеником, столь чуждающимся в отдохновении, и да обрящет он в тихом убежище, где Вы станете любить его и врачевать его раны, лишь нежную ласку людских сердец и природы.

Мы же, сударыня, продолжим борьбу и завтра будем сражаться за правосудие с той же непреклонной волей, что и вчера. Мы должны добиться оправдания невиновного, и не столько ради него самого, — слава его и без того велика, — сколько ради восстановления доброго имени Франции, которой столь непомерное беззаконие грозит неминуемой гибелью. Добиться отмены постыдного приговора, смыть позорное пятно, очернившее Францию в глазах народов, — вот к чему неустанно, каждочасно мы будем направлять наши усилия. Великая страна не может существовать без правосудия, и Франция дотоле будет погружена в уныние, доколе не будет смыта скверна, след от пощечины, нанесенной ее верховному институту права, доколе не будет исправлен вред, причиненный всем гражданам ее этим надругательством над законом. Узы, скрепляющие общество, распадаются, здание обращается в груду обломков, коль скоро исчезают гарантии, обеспечивающие соблюдение законов. Законность была попрана с такой неслыханной дерзостью, с такой вызывающей наглостью, что мы лишены даже возможности умолчать о постигшем нас бедствии, утаить наш позор, чтобы не краснеть перед соседями. Весь мир видел и слышал, а посему восстановление справедливости должно состояться на глазах всего мира и породить такой же громкий отзвук, какой вызвала сама ошибка.

Преступно намерение лишить Францию чести, преступно добиваться, чтобы все отвернулись от нее, облив ее презрением. Конечно, иностранцы съедутся на нашу Выставку, я ни разу не усомнился в том, что толпы их наводнят Париж будущим летом, точно так же, как народ стекается на ярмарочные гулянья, где ярко сияют огни и гремит музыка. Но может ли удовольствоваться этим наша гордость? Не должно ли нам столь же дорожить уважением, сколь и кошельком гостей, которые соберутся к нам со всех концов земного шара? Мы устраиваем праздничный смотр нашей промышленности, науки, искусств, мы выставляем на всеобщее обозрение плоды наших трудов в этом столетии. Но можем ли мы похвастать своим правосудием? Мне представляется нелепая, издевательская картина — Чертов остров, перевезенный по частям и собранный для показа на Марсовом поле. Не знаю, что чувствуют другие, но меня сжигает мучительный стыд, я не представляю себе, чтобы Выставка была открыта прежде, чем Франция вернет себе право называться страной справедливости. Пусть будет восстановлена репутация невинно пострадавшего, — Франция вновь обретет свое доброе имя вместе с ним.

В заключение еще раз повторяю, сударыня, что Вы можете положиться на добрых граждан, которые добились освобождения Вашего мужа и добьются восстановления его чести. Ни один не оставит поле битвы, ибо все знают, что, воюя за правосудие, воюют за страну. Брат невинного, достойный самых высоких похвал, снова подаст пример мужества и мудрости. И коли уж нам не удалось вернуть Вам любимого человека сразу и свободным, и избавленным от клеветнического обвинения, мы просим у Вас еще немного терпения, мы надеемся, что дети Ваши не намного успеют подрасти, прежде чем с имени, которое они носят, официально будет смыто позорное пятно.

В эти дни мысли мои с неизменным постоянством обращаются к Вашим дорогим детям, я представляю их себе рядом с отцом. Я знаю, как ревностно, с чуткостью поистине необыкновенной, Вы держали их в полнейшем неведении. Дети думали, что отец в отъезде; с течением времени, по мере того как ум их развивался, они становились все настойчивее, расспрашивали, требовали объяснить им, отчего так долго не возвращается отец. Что сказать им, когда мученик все еще томился в злодейской темнице, когда в невинности его была убеждена лишь небольшая горстка верующих? Представляю себе ваше отчаяние. Но вот в последние недели невинность его воссияла, как солнце, рассеяв все сомнения, и как бы мне хотелось, чтобы Вы взяли тогда детей за руку и привели их к реннской тюрьме, чтобы в их памяти навсегда запечатлелся образ отца, покидающего стены узилища во всем величии своего мужества. Вы сказали бы им, через какие страдания он прошел, сколь возвышен дух его, как самозабвенно должны любить его они, чтобы заставить его забыть людскую несправедливость. Их детские души закалились бы в этой купели мужественной добродетели.

Впрочем, и сейчас еще не поздно. Как-нибудь вечером, когда семья соберется на огонек, наслаждаясь тихим счастьем домашнего гнезда, отец усадит их себе на колени и поведает о своих страшных испытаниях. Им надо знать, чтобы чтили его, чтобы преклонялись перед ним, как он того заслуживает. Когда он кончит свою повесть, они поймут, что нет на свете героя более прославленного, нет мученика, чьи страдания более потрясли бы сердца людей. Они будут гордиться им, будут носить его имя с высоко поднятой головой, как имя бесстрашного витязя и стоика, чья чистота возвысилась до святости под ударами самой ужасной судьбы, когда-либо постигшей человека из-за жестокости и подлости людской. И когда-нибудь не сын и не дочь невинного, а дети палачей будут сгорать от стыда, всеми отверженные и презираемые.

Соблаговолите принять, сударыня, уверения в совершенном к Вам почтении.