ДЕМОКРАТИЯ © Перевод А. Шадрин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДЕМОКРАТИЯ

© Перевод А. Шадрин

Скоро я завершу годичный поход, для которого «Фигаро» так гостеприимно предоставил мне свои страницы. И вот сегодня, когда я вспоминаю написанные мною за этот год статьи, меня охватывает тревога: боюсь, что в пылу борьбы, когда я бывал возмущен человеческой глупостью и недобросовестностью, я недостаточно ясно выражал свое нежное чувство к нашему веку, мою глубокую веру в великое демократическое движение, которое увлекает нас за собой.

Позвольте мне еще раз рассказать об этом. Я знаю, что выражаю здесь мысли, несогласные со взглядами газеты, для которой пишу. Но мне необходимо высказать все, что я думаю, до конца, чтобы избежать каких бы то ни было недоразумений, и пусть уж каждый отвечает за свои убеждения. К тому же можно сделать так, чтобы никого не задеть, надо только быть достаточно учтивым, утверждая то, что тебе кажется истиной.

Перечитывая на днях «Замогильные записки» Шатобриана, я натолкнулся на следующее место: «Европа стремится к демократии… Начиная с Давида и до нашего времени призывали царей; сейчас — призывают народы… Налицо множество симптомов, свидетельствующих о переменах в жизни общества. Напрасно стараются создать партию, которая поддерживала бы единовластие: этот принцип правления отжил свой век… В конце концов придется уйти. Что значат три, четыре года, двадцать лет в жизни народа? Старое общество гибнет вместе с политикой, которая его породила… Настала эра народов».

Вот что писал почти полстолетия назад разочарованный паладин монархии. Он хранил рыцарскую верность своему королю и испустил крик отчаяния, когда увидел новое общество, которое надвигалось, неодолимое, как море. В наши дни прилив продолжается, он стал еще грознее, он сметает сейчас последние обломки старого мира. Ну что же! Этой общественной эволюцией ознаменована вся наша эпоха; это приход демократии, которая обновляет нашу политику, нашу литературу, наши нравы, наши идеи. Я всего-навсего констатирую факт. Добавлю, что, если кто-нибудь захочет преградить этому движению дорогу, он будет сметен.

Впрочем, мне понятны все сожаления. Когда рушится величественный старый храм, сердца верующих преисполняются грусти и гнева. Монархисты возлагают надежды на реставрацию, считая ее возможной, — это весьма почтенная мысль. Допустим даже, что реставрация совершится завтра. Король про царствует десять, двадцать, тридцать лет. «А что потом?» — спросим мы и ответим исполненным великой скорби криком Шатобриана: «В конце концов придется уйти». Новый прилив потопит трон, демократия разольется еще шире и станет глубже.

Зачем же сердиться, зачем разбивать себе в кровь кулаки о грубую силу? Сила сдается, когда ей приходит время сдаться. Появись у нас завтра король, он прежде всего подумает о том, чтобы встать на сторону демократии, ибо никакой король теперь уже не может царствовать, не уступив ей половины своей власти. Впрочем, я не предрешаю формы правления, — могут быть испробованы самые разные; больше того, в течение ста лет наши политические катастрофы происходят от попыток нащупать тот способ, которым можно было бы обеспечить нормальное существование нового общественного порядка.

Вот откуда наше беспокойство, наши ссоры, вся сумятица, творящаяся у нас на глазах; вот отчего, ошеломленные минутным гневом, мы закрываем глаза на великие свершения нашего века.

Я говорю даже не как республиканец, а просто как человек. Почему нам не верить в жизнь, в человечество? Глухое движение сотрясает его и толкает вперед. Так вот, это движение может только расширить сферу бытия, привести к более полному овладению миром. Нет никаких оснований думать, что зло восторжествует. Напротив, когда бывают приложены все усилия, видишь, как история неминуемо делает шаг вперед, сколько бы ни пришлось плутать по дороге. Итак, вперед, поверим в наше будущее! Что бы там ни было, завтрашний день будет прав.

Вот та непоколебимая вера, которую, по-моему, должен был бы разделять всякий политик; ему надо стать выше отвратительной кухни партийных распрей. Самая мерзость начинается тогда, когда все опускаются до уровня посредственности, до подлости честолюбцев, которые всячески стараются разжиться на нашей эпохе. Если тебе хоть сколько-нибудь дорога истина, ты приходишь в негодование, вступаешь в борьбу с этими ничтожными людишками, в то время как, может быть, лучше было бы промолчать и отсидеться в своем углу, дожидаясь окончательных результатов, ибо всё, вплоть до самых нечистоплотных и разрушительных начал, участвует в созидании жизни. Точно так же, как смерть необходима для того, чтобы мог существовать мир, мелкие людишки, несомненно, созданы для того, чтобы, обратившись в небытие, они заполнили собою рвы и век наш мог бы шагать дальше.

Сущность политики в наши дни заключается именно в этом. Хотя время пока еще смутное, события с каждым днем обретают все более отчетливые формы, и всюду слышен уже рокот демократии, которая день ото дня все ближе. Совершенно ясно, что в ней — наше будущее. А раз так, то надо принять ее, надо в нее поверить, даже если одни страстно ее отрицают, а другие хотят положить ее к себе в карман. Не ее вина, что дураки и негодяи на ней спекулируют. А главное, нечего дрожать при ее приближении, какую бы грозу она ни несла с собой. Мир создавался среди катастроф. Когда дело будет завершено, ее признают за благо.

Но я оставляю политику, ведь в конце-то концов это не моя область, и я втянулся в борьбу только потому, что все виды человеческих вывихов представлены в ней в изобилии.

Перейдем к литературе. Там демократические тенденции развиваются почти с такою же силой, как и в политике. На смену романтическому бунту, который расчистил почву, явилось натуралистическое движение, призванное утвердить новый порядок. Каждое общество несет свою литературу, и проницательные критики давно уже возвещают изменение ее характера. Встревоженный этим надвигающимся потоком, Сент-Бев разочаровался в своих упованиях на романтизм и кинулся назад, к классической эпохе. Как ни широк был его кругозор, он чувствовал, что некая новая стихия захлестнула его прежние привычки и вкусы, он говорил, что кончается целая эпоха, что писателям старой Франции пора уходить.

Это ощущение страха, это стремление со всем покончить я обнаружил у всех моих старших собратьев, даже у самых знаменитых. Это тревога и отчаяние политиков-роялистов перед лицом потрясенной страны, которая низвергает вековые устои; любопытно, что среди писателей, трепещущих теперь перед демократией в литературе, есть и такие, которые в свое время больше всего способствовали ее приходу. Но они дети другого века, в нашем их все оскорбляет. Пресса с ее оглушающей шумихой, с ее более чем сомнительными делишками выводит их из себя. Они по-прежнему привержены башне из слоновой кости Альфреда де Виньи, в их представлении поэт священнодействует, посвящая свои досуги писанию стихов; одна мысль о том, что их можно продавать, приводит его в негодование. В наших современных произведениях, разнохарактерных и написанных наспех, в творчестве, ставшем профессией, они видят близкий конец литературы, окончательное крушение всего великого и прекрасного.

Я пытаюсь в точности описать здесь очень типичное для них состояние духа. Они не чувствуют почвы под ногами, им кажется, что настало светопреставление. Рокот надвигающейся демократии кажется им издалека криками варваров, которые вот-вот изрубят всех мыслящих людей и низведут все человечество до уровня посредственности. И этот ужас, мысль, что демократия — заклятый враг искусства и литературы, заставляет их ненавидеть свое время, новые идеи, новые изобретения, весь огромный поток позитивизма, влияние которого ощущается все сильнее и сильнее в современной литературе.

Попробуйте поговорить о нашей эпохе с писателями, которым сейчас лет пятьдесят — шестьдесят. Иные из них, может быть, пустятся в лирические излияния по поводу демократии, которой агонизирующий романтизм завещал камзол Эрнани. Но другие, те, которые не принимают участия в пышном шествии ревнителей всеобщего блага, возденут руки к небу, содрогаясь от отвращения перед мерзостью литературного мира. Старинный стиль, этот милый стиль, взращенный в академических садах, пропитанный приятной эрудицией и лукавой риторикой, сейчас доживает в агонии последние дни, чтобы уступить место другому, грубому и точному, опирающемуся на документы, на место литературных забав приходят опыты ученого, для которого литература сделалась ремеслом, который доказал, что писатель может добывать средства к существованию пером, так же как врач — ланцетом. Именно этой земной стороной писательской деятельности и возмущаются представители нашего старшего поколения, предрекая конец французской литературе — погрязшей в утилитарности и страдающей от стремления всех уравнять, которое несет с собою демократия.

Среди моих современников я знаю еще одну группу писателей, которые, хоть и ни на что не сетуя, недоверчиво и презрительно относятся к демократическому движению. Они — мои ровесники. Это изощренные виртуозы ума, которые с аристократическим небрежением стараются все понять и ни к чему не воспламениться страстью. Они пускаются в утонченные рассуждения об искусстве, мудрствуют, пытаются быть остроумными, в своей изощренности доходят до того, что делают все наоборот, только бы стать непохожими на других. Но прежде всего они стараются показать, что стоят в стороне и презирают толпу; иные из них делают вид, будто пишут для одного-единственного читателя, для какого-нибудь знаменитого своего собрата, и заявляют, что им нет дела до всего остального мира. В действительности же они не идут навстречу своему веку, ибо не разделяют его страстей.

И, откровенно говоря, эти молодые денди от литературы, занимающиеся камерной музыкой, печалят меня больше, нежели наши предшественники-романтики, для чьих стенаний нужен по меньшей мере полный состав оркестра. Можно понять сожаления о прошлом перед лицом будущего, но что сказать об этих детях нынешнего дня, которые считают утонченным и остроумным бросить дело, чтобы, отойдя в сторону, предаваться невинным играм? Демократия надвигается, а они пускают в тазу бумажные кораблики, оправдываясь тем, что слишком легко обуты и, выйдя на воздух, могут промочить ноги.

Послушайте, по-моему, в литературе, как и в политике, не надо бояться нового времени. Литература умирает только вместе с языком. Завтрашний день принесет нам свои творения, и, я надеюсь, они будут тем значительнее, чем шире будет брешь, выходящая в XX век. Нельзя себе представить, чтобы после той грандиозной умственной деятельности, которая знаменует наше время, мы присутствовали при агонии. Вне всякого сомнения — это зарождение нового, начало некоего огромного исторического периода. Какая эпоха родится на свет? Никто не знает. Но почему бы нам не довериться ей и не ждать ее с тем спокойствием, которое дает вера?

Разумеется, наша литературная эпоха на редкость смутная. После того как рухнул храм классицизма, мы жили среди анархии стилей; готический собор мгновенно превратился в обломки, как те бутафорские руины в богатых поместьях, которые распадаются после первого же дождя; потом царил хаос разных своеобычных причуд, а между тем формула натурализма постепенно уточнялась и утверждала себя. Только наши дети смогут окончательно определить ее и осмыслить, — мы еще слишком взбудоражены борьбою и не можем отнестись к ней с необходимым спокойствием. Отсюда наши досадные преувеличения, наш все еще напыщенный язык и нарочитый выбор объектов для наблюдения. Всякая революция начинается именно так — с прискорбного насилия. Надо ждать, пока будет основано новое государство.

Поток низкопробной литературы, загромождающий собою умы и приводящий в отчаяние настоящих писателей, не лучше, чем пустозвонство прессы. Разумеется, дело не обходится без грязи, и это одно из тревожных последствий демократии, но как и в любой области эволюции человечества, без низкого и постыдного здесь не обойтись. К тому же пресса делает полезное дело: это — авангард демократии, она распространяет любовь к чтению и множит ряды нашей публики. Я знаю, что как раз на эту чересчур многочисленную публику и жалуются наши старые писатели и утонченные представители молодого поколения. Но почему бы нам бояться покровительства всего народа? Подлинная демократия в литературе именно в этом: говорить обо всех и говорить всем, дать гражданские права в литературе всем классам и обратиться, таким образом, ко всем гражданам. Если наша аудитория станет огромной, нам понадобится голос достаточно могучий, чтобы он разнесся по всем закоулкам нашей страны.

То же самое относится и к меркантилизму, в котором упрекают современную литературу. Я уже говорил, что деньги приносят нам достоинство, ибо приносят свободу. Мы — коммерсанты, это сущая правда; мы не хнычем, как эта размазня Чаттертон,[8] когда нам приходится продавать наши книги; да и книги по-настоящему становятся нашими именно тогда, когда мы их продаем. И мы завоевали право откровенно высказывать в них свои мысли, с тех пор как стали жить своим трудом наравне с другими тружениками нашей страны.

Дайте схлынуть потокам мутной воды, затопившим, как видно, всю землю, и уповайте на голубое небо. Разумеется, будущее погружено во тьму, никто не может сказать достоверно, каким оно будет. В смутные времена, подобные нашим, можно понять приступы отчаяния. Как часто самые устойчивые люди во время шторма, потеряв из виду берег, теряют власть над собой и начинают кощунствовать! Вот почему основой для всех проявлений человеческой деятельности должна стать наука. Наука — это единственное, на что можно положиться. Если вам нужно во что-то верить, сделайте ее опорой политики, так же как и литературы. Вы сразу же вновь обретете силу. Вы на скале, которая не пошатнется.

Да, есть наука, она упорядочит и самое демократию. Эта демократия — пока всего-навсего слово: для одних — страшное пугало, для других — дойная корова. Я лично не пытаюсь определить, что это такое, узнать, что она несет нам хорошего или дурного, — с меня довольно и того, что демократия водворяется через посредство науки и что, рано или поздно, наука должна в ней все обусловить. Наука похоронит безумства ревнителей всеобщего блага, бредовые теории голодных и честолюбцев, для того чтобы создать новый общественный порядок, основанный на подлинных истинах, подсказанных самою природой. И тогда чего же нам тревожиться о будущем — оно ведь явится логическим результатом усилий всего человечества. Повторяю, оно явится не чем иным, как развитием жизни.

Нас обвиняют в неверии. Я хотел бы подняться во весь рост — и громко прокричать мое кредо.

Я верю в мой век со всей нежностью человека современного. Силен только тот, кто верит. Тот, кто — и политике и в литературе — не верит своему времени, впадает в заблуждение и оказывается бессильным. Я видел, как люди старше меня, предавшись сожалениям, обрекли себя на бесплодие; я, безусловно, увижу, как будут преданы забвению те из моих современников, которые, преисполнившись изощренного скептицизма, забиваются в глухой угол, чтобы низать там жемчуг.

Я верю в науку, потому что это — движущая сила нашего века, потому что именно она со всей четкостью выражает политику и литературу завтрашнего дня. Это она начала революцию, она же ее и завершит. Она расширит область наших знаний, ничем их не ограничивая, она уточнит наши способности и сделает наши отношения логически последовательными.

Я верю в сегодняшний день и верю в завтрашний, я убежден, что жизнь наша будет все время развиваться, силам жизни я и отдал всю мою страсть.