БАЙЛЮ
БАЙЛЮ
Париж, 17 марта 1860 г.
Дорогой Батистен!
По временам я сержусь на себя за свою постоянную тоску. Я понимаю, что это глупо, и доказываю себе, что сам создаю свои горести. У меня лучшая из матерей, и, кроме того, мне посчастливилось встретить в этом враждебном и грязном мире двух друзей, которых я люблю. Сколько людей считали бы себя счастливцами, обладай они половиной этих благ! Сколько людей замкнулись бы в кольце чистой дружбы, не пытаясь искать чего-то, не придумывая желаний, быть может, неисполнимых! Стало быть, моя доля — это щедрая доля, а я еще недоволен и принимаю ее как должное, как нечто такое, что дано каждому на этой земле. Я чувствую себя одиноким, я почти забываю, что у меня есть мать, есть друзья, и я оплакиваю свое одиночество, я спрашиваю себя, зачем нужны все эти горести, в чем смысл моего существования. Я укоряю небо за то, что оно сотворило нас такими, и недоволен тем, что тело всегда скрывает душу человека. Мой сосед с улыбкой приветствует меня, а мне кажется, что на языке у него мед, но в сердце яд; мой пес ласкается ко мне, а я вижу, что его зубы готовы укусить; моя любовница целует меня и клянется в вечной любви, а мне чудится, что в эту самую минуту она задумала изменить мне. Что делать? Такова постоянная моя мука. Мне кажется, я был бы вполне счастлив, если бы души близких людей были обнажены передо мною. Когда моя любовница лежит рядом со мной, я прикладываю ухо к ее губам и слушаю ее дыхание, но ее дыхание ничего не говорит мне, и я прихожу в отчаяние. Я кладу голову ей на грудь, ощущаю ее трепет, слышу глухие удары сердца, и бывают минуты, когда мне кажется, будто я научился понимать этот язык, но нет, это просто шуршит батист, и я прихожу в отчаяние. Вот истинная причина моего уединения. В окружающей меня толпе я не вижу ни одной души, это только бренные оболочки, и, страдая от своего ужасного одиночества, душа моя становится все более печальной. Сколько раз я проклинал небо за то, что оно создало нас такими, что оно допустило эту вечную ложь и скрыло сущность под обманчивой внешностью. Что мне в красоте сосуда, если его содержимое дурно пахнет? И кто может убедить меня, что оно благовонно? Я преклоняюсь перед формой, красота для меня — все. Но не надо смешивать: эта любовь к линиям — всего лишь любовь художника; картина, статуя, все неодушевленные предметы имеют ведь лишь одно достоинство — их внешнюю, материальную красоту; но пусть мимо меня пройдет живая Венера Милосская, — быть может, я упаду к ногам этой копии прославленной статуи, но — я уверен — душа моя отвернется от нее. Я убежден, что эта прекрасная женщина лжива; насколько прекрасно тело, настолько же уродлива та сила, которая его одушевляет; эти красивые большие глаза лгут, эти прелестные губы лгут, эти груди, эти божественные очертания — все это совершенное тело лжет. — Вот тот червь, который подтачивает меня изнутри, и нет ни одного приятного ощущения, которое бы он не отравил мне своей нечистой слюной. И даже вас, друзья мои, — бывали случаи, когда он осквернял даже вас; если он не нападал открыто на вашу дружбу ко мне, если не пытался хотя бы незначительными мелочами отдалить меня от вас, то он приходил и нашептывал, что, как и все другие, вы мне лжете. Только бы моя откровенность не обидела вас; лучше пожалейте меня и, когда вы будете здесь, постарайтесь меня излечить. Постоянно быть рядом друг с другом и совсем не знать друг друга, ограничиваясь лишь банальным обменом банальными словами, — такова человеческая жизнь. Никогда, никогда не иметь возможности слить свою душу с другой душой! Испытывать экстаз нежности, любовные восторги, но не знать, разделяют ли их с тобой! Сжимать любовницу в объятиях, содрогаться в едином порыве плоти, но если содрогнулась и душа твоя, так никогда и не узнать, ответила ли тебе ее душа! Ах, почему нельзя раскрыть эту грудь, дышащую негой, почему нельзя добраться до сердца и взглянуть, участвует ли и оно также в этом любовном объятии! — Человек один, да, он один на земле. Повторяю, мы видим лишь то, что зримо глазом, и каждый день все больше и больше убеждает меня в том, что вокруг нас пустыня.
С некоторых пор я испытываю другое огорчение. Когда, устав от одиночества, я призываю ласковую утешительницу Музу, она уже не спешит на мой зов. Прежде, когда я брался за перо, меня охватывало такое чувство, словно некое дружески расположенное существо реяло вокруг меня; этот дух, это дыхание являлось для меня как бы душой, не скрытой никакой телесной оболочкой; я верил ему, мне и в голову не приходило заподозрить его во лжи. Я уже не был один, сомнения исчезали, и это утешало меня, и я с радостью писал все, что подсказывал мне мой добрый гений. Увы, теперь не то; когда я пишу, рядом со мной никого нет. Муза на время покинула меня, я остался один и пишу дурные стихи, а потом с отвращением рву все, что написал. Тщетно напрягаю я свой ум — мысль перестала быть отчетливой, какая-то пелена закрывает образы, которые я хочу передать, стих потерял силу, ясность, а если у меня и бывают озарения, промежутки между ними длинны и скучны. Нельзя сказать, чтобы во мне умерло вдохновение; в часы размышлений ум мой работает все так же плодотворно, а воображение все так же богато. Мне не хватает лишь способов выражения: я не умею правильно построить сюжет, не владею техникой стиха. Или, вернее, мне не хватает моей Музы — этого духа, который диктовал мне прежде, а теперь оставил меня одного с моими слабыми возможностями. К счастью, это лишь переходный период — так говорит мне внутреннее чувство. И порой мне даже кажется, что так лучше. Искусство по-прежнему меня волнует, я понимаю, я чувствую прекрасное, и если я рву свои стихи, стало быть, они не удовлетворяют меня, стало быть, я сознаю, что должен, что могу писать лучше. Все дело в том, чтобы найти это лучшее; обладая мужеством, человек непременно добьется своего, особенно, если он знает, чего хочет. — И все же те часы, когда поэт сомневается в себе, — грустные часы. Тайная борьба с непокорной Музой иной раз повергает его в безысходное отчаяние. Бывают минуты, когда все, что я написал, кажется мне незрелым и никуда не годным, когда все мысли, все планы на будущее представляются жалкими и ничтожными. Я ощущаю огромную потребность в том, чтобы меня ободрили; я не вымаливаю похвалы, но если бы одно из моих творений вышло в свет и, наряду со справедливыми упреками, кто-нибудь сказал бы, что я могу без страха продолжать свой путь и что предчувствия не обманули меня, мне кажется, я стал бы работать лучше. Вечно оставаясь никому не известным, неизбежно начинаешь сомневаться в своих силах; ничто так не возвышает мысль автора, как успех. Как бы там ни было, чтобы приобрести известность, надо работать и работать; я молод, и если последние несколько месяцев, полные тревог и разочарований, причинили мне вред, все же они не могли полностью заглушить во мне поэзию. Я чувствую, как она трепещет во мне; нужен лишь один удачный день, одно радостное событие, и она расцветет снова. Я очень рассчитываю на приезд Сезанна.
Я уже долго говорю о себе и, хотя знаю, что тебе это интересно, не хочу посвящать своей особе все восемь страниц. Мне известно, что в твоей душе давно уже идет поединок между искусством и математикой. Иногда ты восхищаешься искусством и проклинаешь алгебру, иногда математика одерживает верх, а искусство, не исчезая полностью, остается в твоих письмах лишь как уступка моему званию поэта. Этот поединок в высшей степени меня занимает, я следил за ним с наслаждением хирурга, экспериментирующего in anima vili[63], как вдруг вспомнил, что ведь это anima vili (не ручаюсь за свою латынь) — мой близкий друг, один из тех единственных друзей, которые и придают слову «друг» какой-то смысл в моих глазах. Поэтому я считаю, что должен прекратить наблюдения и высказать все, что я об этом думаю. Не буду спорить о том, что важнее, — искусство или математика: моя цель — несколько успокоить друга и примирить обе враждующие стороны. Был момент, когда я уже решил, что ты спасен, — ты сам мельком упомянул о том пути, который я и собираюсь тебе предложить. В одном из писем ты сказал: «Человек должен уметь заниматься математикой, как поэт, как философ». Другими словами: «Я наконец понял поэзию и философию науки и не стану больше задерживаться на тех ученических мелочах, которые составляют радость педантов; я буду рассматривать человеческий ум, который борется за познание законов, управляющих миром, и открывает их с помощью науки; буду рассматривать человеческий ум, который борется за познание истины и находит ее с помощью науки; ведь наука, как некое грандиозное целое, тоже обладает своей поэзией и своей философией, и поскольку я терзаюсь, испытывая потребность в прекрасном и не имея возможности всецело отдаться искусству в собственном смысле слова, я буду искать это прекрасное, этот идеал в науке». — Твое рассуждение было правильно, все положения, которые ты выдвигал, были справедливы, я уже радовался, видя, что успех обеспечен и проблема разрешена, как вдруг последнее твое письмо снова нарушило мой покой. Оказывается, борьба не кончена, и, более того, она заставила тебя усомниться в нашей дружбе; ибо вот одна из твоих фраз: «Когда вы увидите, что я не способен как-то выразить себя в искусстве — и в живописи, и в поэзии, — вы, наверное, сочтете меня недостойным вас». Как мог ты счесть нас сухарями, способными отказать тебе в дружбе единственно по той причине, что ты не станешь нашим коллегой! Разве порядочные люди — только художники и поэты? Уж скорей это мы могли бы сказать: «Когда ты увидишь, что мы не способны создать себе положение, ты, наверное, решишь, что два жалких представителя богемы — маляр и рифмоплет — недостойны твоей особы». Знаю, что эта фраза приведет тебя в негодование, но такое же действие оказала на нас твоя, и я не могу не отомстить за столь грубое оскорбление. — Впрочем, я отвлекся от темы. Я остановился на том, что, увидев возможность полюбовного соглашения между искусством и математикой, ты вдруг ушел куда-то в сторону. И вот мой совет: в течение тех шести месяцев, которые тебе еще предстоит провести в лицее, иди по тропе, которую ты уже открыл, — изучай математику, как поэт и философ. А потом, когда будешь свободен, еще раз загляни в себя и выбери ту дорогу, которая покажется тебе более привлекательной; но смотри обдумай этот проект хорошенько: самое трудное — повернуть назад, когда ты уже в пути.
Перечитал написанные шесть страниц и нахожу в своей прозе те же недостатки, какие вижу и в своих стихах. Я говорю то, что хочу сказать, но говорю плохо. По-моему, у меня мало экспрессии, переходы от одной мысли к другой чересчур тяжеловесны. — Боже мой, до чего я постарел! Я далеко не пресыщен — пресыщены только дураки, — и все же голова моя клонится долу под тяжестью повседневных наблюдений. Зато когда сквозь грустные мысли вдруг пробивается свежее воспоминание о наших чудесных каникулах, у меня бывает такое ощущение, словно свежий ветерок ласково касается моего лба. Это прекрасное воспоминание, этот ангел с золотыми крыльями приносит мне нежную ласку, и только он один умеет отогнать черные думы своей улыбкой; мне кажется, Муза снова придет на мой зов, если я позову ее затем, чтобы описать одно из приключений, которые все еще так приятны, так милы моему сердцу. Быть может, я осуществлю это намерение и попытаюсь сделать нечто вроде «Паоло»[64] в стихотворной поэме под названием «Эфирная».
Недавно получил письмо от Сезанна. Он пишет, что его маленькая сестренка больна и он приедет в Париж не раньше начала следующего месяца. Значит, вы еще сможете встретиться во время пасхальных каникул. Выпейте напоследок по доброму стаканчику вина, выкурите по трубочке, и дай ему слово, что присоединишься к нам в сентябре. Тогда мы сможем образовать созвездие, в котором звезды, правда, будут малочисленны и бледны, но которое засверкает благодаря силе их единения. Как говорит старина Сезанн — наши мечты, наши философские рассуждения будут бесподобны. Я жду этих дней, как самых счастливых, и надеюсь, что не обманусь в своих ожиданиях.
Ты просишь меня рассказать подробности относительно моего устройства на службу, и я готов удовлетворить твое любопытство — дружеское и вполне законное. Место, которое я ищу, — это первое попавшееся место, вот и все. Поскольку, собираясь поступить в то или иное ведомство, я не связываю с ним мыслей о своей будущности, мне совершенно все равно, что данное ведомство может дать мне в этом отношении. Тысяча двести франков в год — вот все, что требуется, а есть там надежды на продвижение или нет, мне безразлично. Готов повторять без конца — должность является для меня лишь средством заработать на хлеб; пусть она будет самой скромной, лишь бы мне хватило на жизнь. Ни на одну секунду я не связываю с ней мысли о своей будущности. Так как, рассчитывая только на Музу, можно умереть с голоду, не успев прославиться, надо искать заработок на другом поприще, но основой моего будущего положения я по-прежнему считаю поэзию.
Возможно, что вторая половина моих планов окажется несбыточной мечтой. Что ж, тогда мне останется скромная должность, чтобы иметь кусок хлеба, и я до конца буду верен своему девизу: «Все или ничего». Могу еще сказать, что эту должность я ищу в каком-нибудь таком ведомстве, которое требует энергичной деятельности, например, в управлении надзора, и, может быть, через несколько дней получу место на железной дороге, где веду переговоры.
Жду от тебя письма к началу апреля, — ты напишешь его во время каникул, в Эксе. А я напишу тебе уже после того, как приедет Сезанн. Впрочем, это будет очень скоро. — Не забудь сообщить мне кое-какие подробности относительно Экса и его обитателей.
Кланяйся родителям.
Жму руку. Твой друг.
Советую тебе читать и изучать Монтеня. Мне очень по душе его философия, и я уверен, что тебе она понравится не меньше. Обрати особое внимание на главу: «О воспитании детей». Какая это пощечина нашему классическому образованию!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
БАТИСТЕНУ БАЙЛЮ
БАТИСТЕНУ БАЙЛЮ Париж, 23 января 1859 г.Дорогой друг!В предыдущем письме я сообщил тебе, что собираюсь в самом скором времени поступить на службу в какое-нибудь ведомство. Это решение было отчаянным, нелепым. Все мое будущее было бы исковеркано, мне предстояло просиживать
БАТИСТЕНУ БАЙЛЮ
БАТИСТЕНУ БАЙЛЮ Париж, 20 февраля 1860 г.Дорогой друг!Недавно написал тебе письмо, которое должно было прийти в Марсель в среду на первой неделе великого поста и, как видно, разминулось с твоим. Надеюсь, что г-н Мобер исправно вручил его тебе. Сегодняшнее посылаю на адрес
БАЙЛЮ
БАЙЛЮ Париж, 17 марта 1860 г.Дорогой Батистен!По временам я сержусь на себя за свою постоянную тоску. Я понимаю, что это глупо, и доказываю себе, что сам создаю свои горести. У меня лучшая из матерей, и, кроме того, мне посчастливилось встретить в этом враждебном и грязном мире
БАЙЛЮ
БАЙЛЮ Париж, 2 июня 1860 г.Дорогой Байль!Мне еще не удалось разыскать твое предпоследнее письмо, — очевидно, оно затерялось на почте. Поэтому ограничиваюсь тем, что отвечаю на письмо от 24 мая; это уже само по себе нелегкая задача.Что до моих упреков по твоему адресу, то часть
БАЙЛЮ
БАЙЛЮ Париж, 15 июня 1860 г.Дорогой Байль!Только что читал Андре Шенье. Ты обещал прислать мне письмо о стиле, но бог весть когда еще оно дойдет до меня, и в ожидании твоих соображении мне хочется поделиться с тобой теми мыслями, которые вызвало у меня чтение этого поэта. Само
БАЙЛЮ
БАЙЛЮ Дорогой Байль!4 июля 1860 г.Только что прочитал «Жака» Жорж Санд. Это удивительная книга, ее нельзя листать без слез, без дрожи восторга. Фабула самая простая, интрига самая несложная, и все-таки каждая фраза живет, каждое слово волнует. Жак, герой романа, женится на
БАЙЛЮ
БАЙЛЮ Париж, 25 июля 1860 г.Дорогой Байль!Я дал себе клятву не возвращаться к нашему последнему спору, но письмо, которое я только что получил, вынуждает меня сделаться клятвопреступником.Мне очень неприятно, что ты так истолковал мои слова. Это я — я считаю тебя кретином! Уж
БАЙЛЮ
БАЙЛЮ Июль 1860 г.Дорогой друг!Небольшое недомогание и большущая лень до сего дня мешали мне сесть за письмо. Да и к чему переписываться? Ведь отсутствие интересов мало располагает к обмену мнений. Главное — каждый из нас должен твердо помнить, что у него есть друг, чье
БАЙЛЮ
БАЙЛЮ Париж, 1 мая 1861 г.Любезный друг!Ты так долго молчишь, что мне сейчас пришлось найти твое последнее письмо и подсчитать, сколько дней прошло с тех пор, как я его получил. Оно датировано 13 марта. Значит, ты не думал обо мне целых полтора месяца. Знаю, что приближаются твои
БАЙЛЮ
БАЙЛЮ Париж, 10 июня 1861 г.Любезный друг!Вот уже несколько дней, как я мучаюсь тяжелым сплином. Приступы этой болезни протекают у меня очень странно: угнетенность, смешанная с тревогой, физические и душевные страдания. Все представляется мне в черном свете, нигде я не