Альфред Бем. Поэзия Л. Червинской

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Альфред Бем. Поэзия Л. Червинской

(Лидия Червинская.Рассветы Стихи. Париж, 1937)

Мне не раз приходилось выступать против так наз. «парижского» направления эмигрантской поэзии. Но никогда я не отрицал талантливости отдельных, наиболее ярких ее представителей. Вопрос шел о направлении, о путях поэзии. Я остаюсь при убеждении, что путь этот глубоко ошибочен, что ведет он неизбежно к тупику, и чем упорнее будут его держаться, тем труднее будет сторонникам этого направления, при всей их индивидуальной одаренности, найти выход из тупика. Жизнь начинает, скорее к моему огорчению, чем к радости, мое мнение подтверждать.

Передо мною лежит книжечка стихов Лидии Червинской «Рассветы». Я склонен считать Л. Червинскую наиболее ярким и, пожалуй, наиболее талантливым представителем «парижского направления» в ее молодой части. Ее «Приближения» (1934 г.) звучали почти вызовом и до известной меры определили собою характер всего движения. Уже одно это говорит о незаурядном ее даровании. Удача или неудача Л. Червинской как поэта имеет поэтому существенное значение для дальнейшей судьбы «дневниковой поэзии». Новая книга ее стихов «Рассветы» (Париж, 1937) ясно показывает, что возможности поэзии этого рода уже исчерпаны. За весьма короткое время успели создаться штампы, выработалась манера, даже почти «манерность», закрепилась тематика и определились четко формальные особенности стиля. Досадно, что Л. Червинская, которая в «Приближениях» прокладывала путь этому направлению, сейчас повторяет себя и повторяет своих подражателей.

Приглушенные интонации, недоуменно-вопросительные обороты, неожиданный афоризм, точно умещающийся в одну-две строки («все возникает только в боли, все воплощается в тоске»), игра в «скобочки», нарочитая простота словаря и разорванный синтаксис (множество недоговоренных и оборванных строк, обилие вводных предложений, отсюда — любимый знак — тире) — вот почти весь репертуар литературных приемов «дневниковой» поэзии. Выработав литературную манеру, поэзия интимности и простоты неизбежно убивает самое себя. Ибо весь ее смысл был в том, чтобы вырваться из литературщины, даже больше: перестать быть литературой вообще. Борьба с «красивостью», с литературными условностями кончилась тем, что «дневниковая» поэзия впала в худшую поэтическую условность – в манерность и позу.

Отрицая на словах всякую идеологию в поэзии, это направление на деле пропитано совершенно определенной идеологией, которая придает ей особый привкус. Георгий Иванов очень удачно назвал душевное состояние, характеризующее носителей этой идеологии: распад атома. Распадение целостности личности, потеря опоры в сверхличных ценностях, разъедающий самоанализ и невозможность ни на чем закрепиться – все это создает своеобразную душевную настроенность. Парижские «ничегоки» («ничего», «кажется» и «может быть» – любимые словечки их поэтического словаря) с упорством повторяют поэтические формулы, которые свидетельствуют только об их внутреннем неблагополучии и вовсе не отражают «болезни века». И совершенно непонятно, в какой русской среде их поэзия может найти отклик. Русский декаданс далеко позади, «чертовы качели» – воспоминание нашей юности, а современность и по сю и по ту сторону – меньше всего могла бы питать настроения «конца века». Нужны какие-то особые, странные, поистине «монпарнасские» условия, в которых эти настроения находят питательные соки. Книжечка стихов Л. Червинской это — «голый человек на голой земле». Никаких признаков времени, никаких ощутимых следов реальной жизни. Дело происходит в каком-то фантастическом Париже, условно «монпарнасском», загадочном и странном.

Очень странно. Особенно странно

То, что в странности прочно живем.

Да, очень прочно, безвыходно прочно, совсем как дома, расположился герой этой загадочной жизни в этом странном мире. Он точно несколько досадует, что в этом городе «умирают. Рождаются дети», что сюда приезжают и уезжают, что здесь встречают на вокзале и целуются, одним словом, живут реальной жизнью реальных людей. Ему это все недоступно. Или, вернее, доступно… и все это и с ним случается (очевидно, по человеческой слабости), но он сейчас же вспоминает, что:

Не стоит уезжать и возвращаться,

Не стоит на вокзале целоваться

И плакать у вагонного окна.

Не стоит…

Надоело притворяться:

Бессильны деньги, и любовь скучна,

Хотя и грустно в этом признаваться…

По существу же, страшно досадно и завидно, что существует еще этот обыкновенный человек, живущий подлинной, непритворной жизнью. Много дал бы герой за возвращение к утерянной цельности:

Хочется верности, денег, величия,

Попросту – жизни самой.

От бесприютности, от безразличия

Тянет в чужую Россию – домой…

По человечеству, это понятно и – в порядке личном – даже вызовет сочувствие, – но досадно, что и здесь не без выверта, не без поэтического кокетства: в «чужую Россию – домой», ведь это же сделано для большего впечатления, на удивление! Особенно неприятны в поэзии Л. Червинской постоянные срывы от подлинной трагичности к кокетству трагичностью. Это не гейневская горькая ирония, а какое-то безответственное кокетничанье своим отчаянием. «Совесть – что это такое?» спросит автор в привычной недоуменно-вопросительной интонации. И тут же готов литературный, никак не связанный с подлинной душевной жизнью ответ:

Только память о вине.

Почему только? Разве памяти о вине, если эта вина действительно переживается и осознается, мало? И когда вопрос смерти в его предельной трагичности разрешается подобного рода словесной эквилибристикой, становится совсем уж неприятно.

Живем – как будто не старея,

Умрем – узнают из газет.

Не все ль равно? Бессмертья нет.

Так легко примиряется герой с отсутствием бессмертья. Поэтому не страшен и конец:

Не будет страха. Ничего. Никак.

По-разному бывает. Можно так.

Кому что нравится – можно, конечно, и так. Но при чем тут «Смерть Ивана Ильича»?

Что за этим? Неизбежно-ясная

Смерть Ивана Ильича.

Если в поэзии можно пользоваться литературной реминисценцией, то только при условии, что она полностью отвечает за себя. «Смерть Ивана Ильича» меньше всего дает права пользоваться ею для литературной игры, для рифмы ча – ча.

Я начал с того, что признал за Л. Червинской несомненную талантливость. Она в полной мере сказалась и в ее последней книжке. В ней есть несколько вполне поэтически законченных и безупречных стихотворений (напр., «Все помню…»), в ней есть безошибочная поэтическая интонация, наконец, что уже самое большое достоинство – авторская индивидуальность и неповторимость. Но хвалить поэта сложившегося – пустое занятие. С ним надо обращаться как со взрослым, которому уже самому пора знать себе цену.

Когда думаешь о современной эмигрантской поэзии, то прежде всего является мысль о ее взрослости . Бесспорно, общий уровень эмигрантской поэзии сейчас очень высок. И пусть о поэзии эмиграции знает очень ограниченный круг, а европейский читатель и вовсе не имеет о ней представления; мы-то сами для себя должны осознать этот рост эмигрантской поэзии, и мы вправе этим гордиться.

Но именно эта взрослость налагает на поэзию эмиграции особенную ответственность. Ей ничего не нужно прощать, к ней можно и должно быть требовательным; всякое снисходительное полупризнание или похваливание было бы для нее оскорбительным. И если отдельные поэты слишком близко принимают к сердцу тот или иной отзыв о них, то это свидетельствует только о том, что они сами еще не научились с должным уважением относиться к своему творчеству. Литературные расхождения не исключают взаимного уважения, и острое слово в полемике не равно личному оскорблению.

Прага, 6 апреля 1938.

Газета «Меч». Варшава-Париж. 1938, № 17 (203).