БАЛЬЗАК
БАЛЬЗАК
«Человеческая комедия» подобна башне Вавилонской, которую рука зодчего не успела и никогда бы не успела завершить. Кажется, что ветхие стены вот-вот обрушатся и усеют обломками землю. Строитель употребил в дело все материалы, какие только попались ему под руку: гипс и цемент, камень и мрамор, даже песок и грязь из придорожных канав. И своими грубыми руками, при помощи случайных зачастую материалов, он воздвиг это здание, эту гигантскую башню, не заботясь о гармонии линий и соразмерности частей. Кажется, что слышишь, как тяжко он дышит в своей мастерской, отесывая камни могучими ударами молота и не помышляя о красоте отделки, об изяществе граней. Кажется, что видишь, как он грузно шагает с этажа на этаж, тут складывает голую шершавую стену, там выводит величественные колоннады, прорубает где вздумается портики и ниши, забывая порой, что надо сделать лестницу, и с могучей силой гения безотчетно смешивает грандиозное и пошлое, изысканное и варварское, прекрасное и безобразное.
Башня эта стоит и сегодня недостроенной, и ее чудовищная громада вырисовывается на фоне ясного неба. Это нагромождение дворцов и лачуг; такими мы представляем себе циклопические постройки: тут есть и роскошные залы, и мерзкие закоулки, широкие галереи и узкие коридоры, по которым едва можно протиснуться ползком. Высокие этажи чередуются с низкими, и каждый отличается от другого по стилю. Вдруг оказываешься в каком-то помещении и не знаешь, как ты сюда попал и как отсюда выбраться. Идешь вперед, сто раз теряешь направление, и перед тобою без конца открывается все новое убожество и новое великолепие. Что же это, непотребное место? Или храм? Трудно сказать. Это целый мир, мир образов, построенный чудесным каменщиком, который в часы вдохновения становился художником.
Снаружи, как уже было сказано, — это столп Вавилонский, смешение тысячи стилей, башня из гипса и мрамора; гордыня человеческая мнила вознести ее до небес, но стены осыпались и устилают обломками землю. Между этажами образовались зияющие бреши, кое-где обвалились углы; нескольких дождливых зим довольно было, чтобы раскрошился гипс, слишком часто пускавшийся в ход торопливым работником. Но мрамор цел, все колоннады, все фризы не тронуты временем и только стали еще белее и величественней. Строитель воздвигал эту башню с таким глубоким чувством великого и вечного, что остов ее, кажется, сохранится навсегда; пусть осыпаются стены, пусть проваливаются перекрытия, ломаются лестницы, — каменная кладка устоит перед разрушением, громадная башня будет выситься все такая же гордая, такая же стройная, опираясь на широкие цоколи своих гигантских колонн; мало-помалу глина и песок отпадут, но мраморный скелет монумента будет по-прежнему вырисовываться на горизонте, подобно изломанным очертаниям необъятного города. И если в далеком будущем какой-нибудь страшный вихрь, унося нашу цивилизацию и наш язык, сокрушит каркас этой башни, обломки ее образуют такую гору, что всякий народ, проходя мимо, скажет: «Здесь покоятся развалины целого мира».
I
Бальзак родился в Туре 16 мая 1799 года. Семь лет провел он в Вандомском коллеже, который был тогда и большой моде. Бальзак не был чудо-ребенком, как Виктор Гюго; напротив, учителя считали, что у него посредственный ум, неповоротливый и ленивый. На самом же деле, несмотря на вечно сонный и рассеянный вид, в голове у этого мальчика шла напряженная работа. Когда за лень его сажали в карцер, он украдкой читал — читал запоем все, что попадало ему в руки. Страсть к чтению терзала его, в мозгу теснился такой сложный для его возраста мир идей, что в конце концов он от этого заболел. Никто не догадывался о причине его недуга; ребенка вернули родителям, и он продолжал учение в Турском коллеже. Впрочем, и домашние невысоко его ставили. И потому высмеяли его первые честолюбивые замыслы. В конце 1814 года Бальзак вместе с родителями отправился в Париж и там, по-прежнему безо всякого блеска, завершил свое образование. Он поступил на службу к нотариусу, потом к адвокату. Но крючкотворство ему претило, и в конце концов он добился от отца позволения испытать и силы на поприще литературы. Семья весьма неохотно согласилась на это. Юноше предоставили всего лишь годичный срок, дабы показать, на что он способен. Содержание ему положили такое, чтобы не дать умереть с голоду и вместе с тем отбить у него охоту вольничать. Наконец родители, желая избавить сына от позорного провала, в коем они не сомневались, потребовали хранить все дело в полной тайне: даже близким друзьям говорилось, что Оноре уехал в Монтобан, к своему родственнику.
И вот Бальзак в Париже, в жалкой конуре на улице Ледигьер, он может мечтать и писать, сколько душе угодно. Сперва он захотел испробовать себя в театре и с огромным трудом накропал пятиактную трагедию «Кромвель»; прочитанная в кругу домашних и друзей, она получила самую посредственную оценку. Родители сочли, что этого испытания вполне достаточно, и юноше пришлось вернуться домой. Но он продолжал писать. Именно в эти годы он создал множество тех романов-поделок, которые потом всегда отказывался признать за и. В пять лет он опубликовал под различными псевдонимами добрых сорок томов. Занимаясь этой постыдной работой, он содрогался от отвращения, его гений глухо восставал против такой нелепой траты времени. Если бы Бальзак располагал тогда пенсией в пятнадцать тысяч франков, может быть, он избежал бы денежных затруднений, которые искалечили его жизнь. Чтобы вырваться из зависимости, в коей он пребывал в родительском доме, Бальзак решил заняться коммерцией: он купил типографию и принялся выпускать дешевые издания Лафонтена и Мольера. В то время ему было двадцать пять лет. Предприятие оказалось разорительным. Семья не захотела помочь ему в беде, и молодому человеку пришлось выйти из дела, понеся значительный урон; вот когда было положено начало денежному долгу, который так страшно тяготел над всем существованием Бальзака. В 1827 году он снова очутился на улице, без гроша в кармане, всеми покинутый, не имея никаких других средств, кроме своего пера, чтобы прожить и оправдаться перед родственниками. И началась беспощадная битва, которую он вел до последнего вздоха. Нет на свете героя, могущего похвалиться такими же чудесами воли и мужества, какие совершал Бальзак.
Ему исполнилось двадцать девять лет. Он обосновался на улице Турнон. Все близкие жалели его и горько осуждали каждый его шаг. Надо представить себе Бальзака в его жалкой комнатушке; ни одна душа не верит в него, даже мать и отец считают его беспутной головой, человеком, неспособным создать себе достойное положение. И тут он написал «Шуаны» — первый роман, под которым он поставил свое настоящее имя. Пресса, как водится, сперва выказала благожелательность к этому незнакомцу; он еще никому не мешал и вел себя скромно, — так и подобает новичку. Но скоро все изменилось; стоило появиться следующим романам, и на Бальзака ополчилась вся критика, завязалась отчаянная борьба; его смешивали с грязью после каждой новой книги. Позднее описание среды журналистов в «Утраченных иллюзиях» окончательно поссорило Бальзака с газетами. И хотя на все нападки он с презрением отвечал новыми шедеврами, можно сказать, что умер он, так и не одержав победы. Восхвалять его начали над его могилой.
Я не собираюсь входить в подробности жизни Бальзака — она проста и широко известна. Все знают, что он поселился сперва на улице Турнон, потом переехал на улицу Кассини, на улицу Батайль, в Жарди, на улицу Басс, в Пасси и, наконец, в Божон, в тот самый дом, где он и умер. Все знают, что до конца дней он был в плену у кредиторов, отбивался от векселей и переписанных векселей, что его обирали ростовщики, что с каждым годом он запутывался все больше, невероятно много работал, но так и не смог освободиться от долгов. Жизнь его свелась к титаническому труду. И все же какие-то ее стороны оставались скрытыми. Временами Бальзак ускользал от самых близких друзей, хранил суровое молчание о своих отношениях с женщинами. Нередко он вдруг исчезал, отправлялся в путешествие, никому не сказав ни слова. Действие одного из его романов происходило в городе, где он никогда не бывал; Бальзаку захотелось непременно посетить этот город; таким образом он объездил почти всю Францию. Затем он пустился в более длительные путешествия, отправился в Савойю, в Сардинию, на Корсику, в Германию, Италию, Россию. При этом напряженная работа не прекращалась и во время поездок, — он писал везде, был бы только краешек стола. В жизни этого труженика не происходило никаких выдающихся событий. Мы получим полное представление о Бальзаке, если к сказанному выше добавим, что в нем никогда не умирал делец и что буйное воображение романиста часто проявлялось во всякого рода затеях и предпринимательстве: так, он мечтал о производстве нового сорта бумаги, чтобы печатать на ней и произведения; мечтал извлечь прибыль из шлака, оставшегося после древних римлян в Сардинии, причем он приводил тот аргумент, что в античные времена способы добычи металла были еще весьма несовершенны. В этой неугомонной голове постоянно рождались невероятные проекты. Захотел он стать и политическим деятелем, но потерпел неудачу. К счастью для французской словесности, Бальзаку пришлось остаться просто романистом и употребить свой гений на создание книг, которые, в силу сложившихся обстоятельств, так тяжело рождались на свет.
Самым значительным событием его жизни была женитьба на графине Ганской. Когда он с ней познакомился, она была замужем. Он любил ее целых шестнадцать лет и наконец, незадолго до своей смерти, вступил с ней в брак. Когда в России состоялась его свадьба, Бальзак уже страдал болезнью сердца, которая и свела его в могилу; во Францию он вернулся, только чтобы умереть. Из переписки Бальзака мы узнаем теперь очень интересные подробности насчет этого союза, подготовленного и заключенного в строжайшей тайне. В связи с этим я покажу такого Бальзака, какого никто еще не знает, — необычайно осмотрительного и честолюбивого.
Приведенных биографических сведений мне достаточно, чтобы обойтись без подробных разъяснений по поводу каждого отрывка из писем Бальзака, которые я буду цитировать ниже. Так в моем анализе не окажется слишком больших пробелов. Впрочем, в настоящем очерке я просто намереваюсь изложить суть «Переписки». Я прочитал ее с самым прилежным вниманием, особо присматриваясь к письмам, которые проливают на Бальзака новый свет или, по крайней мере, освещают важные стороны его жизни. Моя задача будет состоять единственно в том, чтобы соединить письма, касающиеся одних и тех же фактов, и показать, таким образом, живого Бальзака, человека великого сердца и великого ума, человека, до сих пор еще полностью нам не известного. Пришло время воздвигнуть его статую над созданной им циклопической башней, над тем монументом, о котором я говорил выше и который будет жить в веках, — статую гения, ставшего героем трудолюбия.
II
Предавая гласности переписку знаменитых людей, мы, обычно, сказываем им плохую услугу. В письмах они почти всегда выглядят эгоистичными и холодными, расчетливыми и тщеславными. Тут мы видим великого человека в халате, без лаврового венка на голове, в его естественном облике; и нередко человек этот оказывается мелким, даже скверным. С Бальзаком не происходит ничего подобного. Наоборот, «Переписка» его возвышает. Можно было перерыть все ящики его стола и опубликовать все их содержимое, ни на йоту не принизив Бальзака. Из этого грозного испытания он выходит еще более привлекательным и великим.
Прежде всего бросается в глаза его доброта и жизнерадостность. Он был добрым, он был жизнерадостным — два свойства, крайне редко встречающиеся у тех, кто занимается ужасным литературным ремеслом, которое так быстро превращает самых лучших людей в грустных и злых. Еще удивительнее то, что сквозь все неотступные и тяжкие заботы, какие только могут выпасть на долю человека, он пронес и сохранил до последнего часа нежное сердце и детский смех. Люди догадывались о его душевной ясности, но не знали, какая в нем таилась широта и безмятежность духа. Ведь это настоящее откровение — найти в гиганте, в человеке столь огромного ума такую душевную теплоту, такой ровный характер. Очевидно, он обладал могучим духовным здоровьем, великолепным темпераментом, в котором преобладали сила, спокойствие и любовь. Сердце у него было такое же необъятное, как и мозг. По-моему, это главное, и это ставит его особняком среди других людей.
Первые письма к сестре Лоре, написанные двадцатилетним Бальзаком в мансарде на улице Ледигьер, прелестны по своему пылу и по выраженному в них чувству привязанности. Здесь уже виден несравненный знаток французского языка — автор «Озорных рассказов»; он выдумывает слова, находит необыкновенные обороты, поражает переливающей через край жизненностью и богатством стиля. Это настоящие раскаты смеха, увлажненного слезою нежности. «Лора, дорогая Лора, как я тебя люблю! Неужели ты не можешь стащить папенькина Тацита? Помни, что я полагаюсь на тебя, моя нежная, как амбра, сестрица, ты должна кого угодно укокошить ради своего братца» (Париж, октябрь 1819 г.). И далее: «Мадемуазель Лора, я надеваю брыжжи и четырехугольную шапочку, я взбираюсь на кафедру, чтобы, на правах старшего, тебя отчитать. Ах ты злючка, по поводу прелестной барышни с третьего этажа ты напоминаешь мне о той барышне из Зоологического сада! Фи, как не стыдно, мадемуазель! Лора, я не шучу, это серьезно. Если бы кто-нибудь случайно прочитал твое письмо, меня приняли бы за какого-то Ришелье, который любит тридцать шесть женщин зараз. У меня не такое вместительное сердце, кроме вас — а вас я просто обожаю, — я могу любить одновременно только одну особу. Ах, Лора, Лора! Она готова видеть во мне Ловеласа; а почему, скажите на милость? Если бы я еще походил на Адониса…» (Париж, 30 октября 1819 г.). Затем появляется мечтательная нота: «Сегодня я чувствую, что не в богатстве счастье и что время, проведенное здесь, станет для меня источником сладостных воспоминаний! Жить как вздумается, работать по своему вкусу и усмотрению, если захочу — ничего не делать, баюкать себя мечтами о будущем, которое рисуется мне прекрасным, думать о вас и знать, что вы благополучны, иметь возлюбленной Юлию Руссо, а друзьями — Лафонтена и Мольера, учителем — Расина, местом прогулок — кладбище Пер-Лашез!.. Покидаю тебя и отправляюсь на Пер-Лашез изучать страдания, как ты изучаешь расположение мышц для своих этюдов. Я покинул Зоологический сад, там слишком грустно… И вот я опять на кладбище, тут уж я набрался впечатлений, которые наводят на серьезные мысли. Конечно, не бывает эпитафий прекраснее, чем эти: Лафонтен, Массена, Мольер — одно такое имя говорит все и навевает грезы!» (Париж, 1820 г.). И он подписывается: «Твой скаред-братец».
В этих юношеских письмах весь Бальзак, но я могу взять из них только несколько фраз. Здесь уже слышится его могучи! смех, он уже владеет своим собственным литературным стилем, которого он так упорно искал позднее, сбитый с толку романтическим великолепием Виктора Гюго, не замечая, что сам он выковал оружие поразительной силы. Хочу привести еще два примера его веселого юмора. Вот что он пишет о лорде Р’ооне (это один из английских псевдонимов, коими Бальзак подписывал и первые романы): «Дорогая сестрица, я собираюсь работать, как конь Генриха IV, прежде чем его отлили из бронзы, и надеюсь заработать в этом году двадцать тысяч франков, которые положат начало моему благосостоянию. В недолгом времени лорд Р’оон войдет в моду, станет самым плодовитым, самым разлюбезным автором, и дамы будут его любить, как свет очей своих. И тогда счастливчик Оноре будет разъезжать в карете, задрав нос, с гордым взглядом и полной мошной, и при его приближении вокруг послышится шепот — льстивый шепот обожания, и люди станут говорить: „Это брат госпожи де Сюрвиль“. И все мужчины, женщины, дети и зародыши запрыгают от радости… И ко мне валом повалят богатые невесты; ввиду этого я пока экономлю деньги и трачусь лишь на самое необходимое. Со вчерашнего дня я отказался от именитых наследниц и делаю ставку на тридцатилетних вдовушек. Переправляй всех, каких только найдешь, по адресу: „Лорду Р’оону, Париж“. Этого достаточно! Его знают на всех заставах! — Nota. Посылать только свободных от пошлины, без трещин и изъянов; они должны быть богатые и приветливые; за красотой я не гонюсь; глянец с котла сходит, а то, что в котле, остается!» (Вильпаризи, 1822 г.). Впоследствии, сколько бы его ни повергали наземь в жизненной борьбе, стоило случиться самой ничтожной удаче, как он уже опять смеялся своим детским смехом. «Вот видишь, сестрица, у меня есть для тебя хорошие новости: журналы лижут мне пятки и в январе гораздо дороже заплатят за мои писания. Хе! Хе! Читатели так набросились на „Сельского врача“, что Верде наверняка за неделю распродаст первое издание ин-октаво и за две недели — издание в 12-ю долю листа. Ха-ха! Наконец-то я отыграюсь после тяжелых ноябрьских и декабрьских провалов, которые так тебя тревожили. Хо! Хо!» (Париж, сентябрь 1835 г.). Разве не кажется, что слышишь, как он хохочет во всю глотку и забывает все на свете в порыве простодушной радости?
И заметьте, что ему можно поставить в большую заслугу это веселье. Не говоря уже о том, что он вел ужасную жизнь, его вдобавок непрестанно мучили родственники, которые совсем его не понимали. Особенно мать, безгранично им любимая, — от ее тяжелого характера он страдал до конца своих дней. «Скажу тебе под большим секретом, что бедная маменька становится раздражительной, совсем как бабушка, а то и хуже. Не далее как вчера она жаловалась на свою судьбу, в точности как бабушка, тревожилась о своей канарейке, как бабушка, пилила Лорансу и Оноре, совсем как бабушка… Надеюсь, это даст тебе лучшее представление о нашей домашней обстановке, чем самые подробные описания. Увы! Почему мы не проявляем в жизни хоть немного снисходительности и всюду ищем одно только плохое? Никто не хочет жить душа в душу, как жили бы мы с тобой и с папенькой…» (Вильпаризи, июнь 1821 г.).
В «Переписке» на каждом шагу находишь следы тех страданий, которые доставляли ему родные. Приведу несколько примеров. Вот душераздирающее письмо, написанное после пережитой им финансовой катастрофы, когда он укрывался на улице Турнон. Семья его жила в то время в Версале. «Меня упрекают за то, что я обставил свою комнату; но вся эта мебель принадлежала мне еще до катастрофы! Я не купил ни единой вещи! Голубая перкалевая обивка, из-за которой было столько крика, взята из моей комнаты при типографии. Мы с Латушем сами натянули ее поверх отвратительных бумажных обоев, которые необходимо было сменить. Мои книги — это мои рабочие инструменты, я не могу их продать… Я не могу себе позволить отправить с рассыльным письмо, воспользоваться омнибусом — такие расходы мне не по карману; я стараюсь не выходить, чтобы не изнашивать платье. Разве не ясно?.. Так не принуждайте же меня больше к поездкам, к поступкам, к визитам, которые для меня невозможны; не забывайте, что у меня есть только два средства, чтобы разбогатеть: время и труд, — и что мне нечем покрыть самые ничтожные расходы… Не думай, что я в чем-то виноват, дорогая сестра; если ты внушишь мне такую мысль, я сойду с ума. В случае болезни папеньки ты бы мне сообщила, ведь правда? Ты прекрасно знаешь, что тут уж никакие соображения не помешали бы мне приехать, чтобы быть возле него… Спасибо, дорогая воительница, великодушно поднявшая голос в защиту моих добрых намерений. Хватит ли всей моей жизни, чтобы заплатить и сердечные мои долги?..» (Париж, 1827 г.). И Бальзак снова и снова возвращается к мысли, что время для него — это деньги. «Я очень страдаю оттого, что меня постоянно в чем-то подозревают. Думаю, что письмо мое все объяснит. А ведь я так несчастлив! Чтобы зарабатывать деньги, мне нужен монастырский покой и тишина! Когда я буду счастлив, мне, может быть, воздадут должное; но слишком поздно, потому что счастлив я буду только мертвым…» (Париж, 1829 г.). Бальзак не знал, какими пророческими были его слова: эту страшную жизнь ему предстояло вести целых двадцать лет.
Я опускаю эти двадцать лет, чтобы не приводить слишком много цитат по менее важным поводам, и перехожу к женитьбе Бальзака на графине Ганской. Он находился тогда в сердце южной России, в Верховне, и в глубочайшей тайне готовил этот союз, как вдруг письмо от его матери, остававшейся в Париже, чуть не испортило все дело. Бальзак пишет сестре: «Ты, конечно, ничего не знала, иначе ты бы помешала этому, моя добрая миротворица! В моих обстоятельствах это просто ужасно. Написать мне письмо, которое дает любому здравомыслящему человеку основание подумать, что либо я дурной сын, либо у моей матери трудный, нетерпимый и т. д. характер! Одним словом, письмо матери к провинившемуся пятнадцатилетнему мальчишке… Это столь неуместное письмо, в котором бедная матушка не только не говорит мне ни единого ласкового словечка, но и заявляет напоследок, что она ставит свою нежность в зависимость от моего поведения (мать, вольная любить или не любить такого сына, как я; ей семьдесят два года, а мне пятьдесят лет!) — это письмо прибыло в ту самую минуту, когда я расхваливал матушкину стряпню, говорил, какая она бережливая хозяйка, как трудно ей в ее возрасте ездить по железной дороге и т. д. и т. д. Наконец я убедил графиню, что моей матери необходимо нанять в Сюрене служанку, что надо позаботиться о ней, сделать ее счастливой, — и вдруг, как снег на голову, сваливается это письмо, написанное через два месяца после того, как я позволил себе упрекнуть матушку, — а ты знаешь, имелись ли у меня для этого основания!» (Верховня, 22 марта 1849 г.).
Надо сказать, что брак с графиней Ганской был для Бальзака целым сложным предприятием, которое он вел с поразительной ловкостью и умением. Я уверен, что он действительно был очень влюблен. Но подозреваю, что женитьба являлась для него еще одним сражением, что он ее драматизировал, преувеличивал вставшие перед ним трудности. В письме, которое я уже цитировал, имеются удивительные фразы: «Более того, матушка вменяет мне в обязанность писать моим племянницам и отвечать на их письма, что попрало бы здесь все семейные основы, и надобно знать людей, среди которых я ныне нахожусь, чтобы понять, какое дурное впечатление производят на них подобные требования». Еще более выразителен следующий пассаж: «Здесь г-жа Ганская богата, всеми любима и уважаема, здесь она ничего не тратит; она колеблется, ехать ли ей в такое место, где, как ей кажется, ее ждут одни только тревоги, долги, расходы и новые лица; ее дети дрожат за нее! Прибавь к этому „холодное, но полное достоинства“ письмо от матери, журящей своего младшенького (пятидесятилетнего!), и ты поймешь, что благородный человек, в ответ на высказанные ему сомнения в будущем счастье и благоденствии, должен бы уехать, вернуть свою недвижимость на улице Фотюне прежнему владельцу, снова взяться за перо и забраться в дыру вроде Пасси. В сорок пять лет материальные соображения ложатся тяжким грузом на чашу весов». Наконец, Бальзак изображает сестре свою женитьбу как вопрос благосостояния всей семьи. «Подумай и о том, дорогая Лора, что никто из нас, как говорится, не преуспел; что если, вместо того чтобы работать, по необходимости, ради куска хлеба, я сделался бы мужем одной из самых умных и высокородных женщин, которая окружена влиятельными родичами и обладает прочным, хотя и ограниченным состоянием, то, несмотря на желание этой женщины остаться у себя в поместье и не заводить никаких новых связей, даже родственных, — я оказался бы в положении гораздо более благоприятном, чтобы быть полезным вам всем… Право же, Лора, это кое-что да значит в Париже — иметь возможность, по своему желанию, открыть салон и принимать избранное общество, которое найдет там женщину учтивую, величественную, как королева, знатную, состоящую в родстве с самыми высокими фамилиями, остроумную, образованную и красивую; это могучее средство для успеха».
Стоит прочитать это письмо полностью. В нем заключен целый роман, один из тех глубоко человечных романов, какие умел извлекать из живой жизни Бальзак. Его можно было бы озаглавить: «Женитьба великого человека на великосветской даме». Бальзак уже не впервые мечтал вырваться из денежных затруднений посредством выгодной женитьбы; намеки на это имеются в его переписке. Разумеется, повторяю, я верю в самые благородные чувства Бальзака, так же как и г-жи Ганской. Но как грустно слышать от великого писателя, что в семье его никто «не преуспел»! Заметьте, что к тому времени он уже создал все и шедевры. И вдобавок можно догадаться, что графиня поставила одним из условий их брака, что она не будет принимать родственников мужа. А тем временем Бальзак поручил матери присматривать за его домом в Париже, на улице Фортюне, который был отделан заново и должен был, по его расчету, служить приманкой для графини. Это была сложная стратегия великого полководца. Разве не кажется, что видишь перед собой Наполеона накануне Аустерлица, когда читаешь, например, следующие строки: «Поскольку я действую всегда в согласии со здравым смыслом и в расчете на победу, скажи матушке, пусть она велит повесить в алькове двойной полог и обошьет его кружевом, которое у нее хранится. Скажи ей также, чтобы проветрили шпалеры, они лежат в ящике „королевского“ комода». Если добавить, что во время упорной борьбы за свой брак писатель мучился первыми приступами той болезни сердца, от которой ему суждено было умереть и от которой он действительно умер, не успев насладиться победой, то — повторяю еще раз — мы получим один из самых прекрасных и самых грустных романов, какие только создал Бальзак. К своему браку он относился, как прежде относился к своим долгам: как великий мечтатель и борец, который вознамерился лукавить с горами, но в конце концов взвалил гору себе на плечи и убрал ее прочь с дороги.
При атом он оставался самым нежным и почтительным сыном. Едва успев жениться, он пишет матери: «Дорогая и возлюбленная маменька… Вчера в семь часов утра по милости божьей я был благословлен на брак и обвенчан в церкви св. Варвары, в Бердичеве, посланцем епископа Житомирского… И теперь уже мы вдвоем можем поблагодарить тебя за заботу о нашем доме и вдвоем будем выказывать тебе нашу почтительную любовь. Надеюсь, что ты в добром здравии. Еще раз прошу тебя не скупиться на экипажи, чтобы облегчить себе труды, связанные с нашими делами… До скорого свидания. Прими свидетельство моего сыновьего почтения и привязанности… Твой покорный сын…» (Верховня, 14 марта 1849 г.).
III
Теперь я подхожу к самому значительному и героическому из всего, что есть в «Переписке»; я имею в виду ту неустанную битву, которую Бальзак вел со своими денежными долгами, посредством яростной работы, до последней минуты заполнявшей его жизнь. Поистине, трудно себе представить более прекрасное зрелище, чем борьба этого титана, прилагающего всю свою неистощимую силу к такому делу, какого не смог одолеть ни один человек до него. Конечно, нам известны неутомимые сочинители, нагромоздившие, быть может, большее количество томов, чем Бальзак. Но надо помнить, что его монумент был воздвигнут за двадцать лет и что почти все его произведения отлиты из бронзы или высечены из мрамора. Делать много и делать прочно — вот в чем состоит чудо.
В «Переписке» прежде всего виден труженик. Его образ встает с каждой страницы, заполняет собою все триста восемьдесят четыре письма. С первого слова до последнего Бальзак работает и созидает. Кажется, что перед нами эпопея, кажется, что мы заглянули в кузницу гиганта, который не знает ни минуты отдыха и непрестанно бьет молотом по наковальне, опьяненный своим трудом. До сих пор мы знали великого прилежного романиста, но этот яростный вопль рабочего, борющегося с усталостью, делает «Переписку» неповторимой книгой, полной поэзии и драматизма. Мы и представить себе не могли, до чего он могуч. Скала, которую он перекатывал, была поистине столь тяжела, что раздавила бы всякого другого на его месте.
Я постараюсь показать Бальзака в действии, потому что комментариев недостаточно; надо видеть его и слышать. Из каждого письма я возьму лишь несколько фраз, так, чтобы можно было проследить все этапы долгого сражения.
Началось оно в ранней юности, когда родители лишили Бальзака маленького вспомоществования, которое обеспечило бы ему возможность спокойно писать. Он кропает скверные романы и пишет сестре: «Имея твердых тысячу пятьсот франков содержания, я мог бы работать ради славы; но для такой работы требуется время, а ведь прежде всего приходится на что-то жить! Итак, у меня есть только одно это гнусное средство, чтобы вырваться из кабалы. Ну что ж, бумагомаратель (никогда это слово не было более верным!), пусть стонет пресса» (Вильпаризи, 1821 г.). А год спустя еще одна фраза: «О, будь у меня корм, я вылепил бы себе гнездышко и написал такие книги, что они, возможно, сохранились бы для потомства!» (Вильпаризи, 1822 г.). Но настоящая борьба началась лишь после финансовой катастрофы. Отныне он должен был жить только своим трудом, жить и выплачивать непосильные долги. Вот крик отчаяния — один из первых, — обращенный к г-ну Даблену, другу, у коего Бальзак вынужден был занять солидную сумму: «Человек, который в течение пятнадцати лет каждый день поднимается среди ночи, которому никогда не хватает дня, который борется против всего на свете, — такой человек не может навестить друга, не может встретиться с любовницей; я потерял множество друзей и многих любовниц и не жалею об этом, ибо они не понимали моего положения. Вот почему я вижусь с вами только по делам. Меня огорчает, что вы не ответили мне насчет обеспечения, ибо чем дальше, тем больше у меня становится работы, и я не уверен, что без передышки выдержу такой труд» (Париж, 1830 г.). Следующее письмо, адресованное графине д’Абрантес, еще выразительнее. «Писать письма! Не могу! Слишком велика усталость. Вы не знаете, что в 1828 году я был должен гораздо больше того, что имел: чтобы жить, да еще выплатить сто двадцать тысяч франков, я располагал только своим пером. Через несколько месяцев я со всеми расплачусь, все получу, устрою свое скромное маленькое хозяйство, но еще с полгода придется нести все тяготы нищеты…» (Париж, 1831 г.).
Примечательна эта надежда через полгода погасить все долги. Так Бальзак всю жизнь рассчитывал выбраться из денежных затруднений в относительно короткий срок; и всю жизнь на него снова обрушивались куда более тяжелые долги. Мы еще не раз увидим его таким — вечным победителем, вечно побежденным.
Один из самых тяжелых кризисов разразился, очевидно, в 1832 году, когда Бальзак уехал в Турень, чтобы скрыться от кредиторов и работать без помех. Оттуда он писал матери, занимавшейся его делами в Париже. Эта серия писем показывает, что он делает чудовищное усилие. «Мне нужны, по крайней мере, полтора месяца полного спокойствия, чтобы вручить тебе четыре тысячи восемьсот франков, которые мне уплатят за те два произведения, что я напишу к этому сроку… В последние четыре года мне двадцать раз приходила мысль уехать за границу… Ты просишь писать тебе подробно; но, милая матушка, неужели ты еще не знаешь, как я живу? Когда я в состоянии писать, я работаю над рукописями; когда я не работаю над ними — я их обдумываю. Я никогда не отдыхаю… Представь себе только, что мне надо сделать — сочинить, написать — триста страниц для „Битвы“! Что надо дописать сто страниц к „Беседам“; если считать по десять страниц в день, это составит три месяца, а если считать по двадцать — сорок пять дней, а ведь физически невозможно писать больше, чем по двадцать страниц, я же прошу всего лишь сорок дней сроку; и за эти сорок дней еще придут гранки от Госслена… Я так хочу выпутаться из долгов, что готов сделать невозможное. Если бы мне сопутствовала удача и я смог бы работать так, как работал последние два дня в Сен-Фермене, я вызволил бы вас из беды…» (Саше, июль 1832 г.). Может быть, еще больше сжимается сердце, когда читаешь следующее письмо: «Что я могу ответить насчет торговца сеном? Я день и ночь работаю, чтобы добыть денег и заплатить ему… Но деньги я получу только через сорок дней, а до тех пор ничего сделать не могу; это мой окончательный ответ; ибо других способов достать денег я не вижу, разве что продать за бесценок все, что у меня есть, и остаться голым, как Иоанн Креститель… Сегодня утром я бодро принялся за работу, но тут пришло твое письмо и совершенно выбило меня из колеи… Я ведь уже говорил тебе, со слезами на глазах и с болью в сердце, что закончить мою рукопись раньше 10 августа невозможно, а получим ли мы 10 августа восемнадцать тысяч франков? Подумай, сможешь ли ты все уладить в Париже, рассчитывая на этот срок. Если у меня не будет денег, — что делать, пусть тогда меня потянут в суд, я заплачу издержки; дорогой ценой достанутся мне эти деньги!» (Ангулем, 19 июля 1832 г.). И он добавляет в том же письме: «Я встаю в шесть часов вечера, просматриваю „Шуанов“, потом с восьми вечера до четырех утра работаю над „Битвой“, а днем правлю то, что написал за ночь; такова моя жизнь! Знаешь ли ты кого-нибудь, кто работал бы больше?.. Прощай, добрая моя матушка. Сделай невозможное, как это делаю я. Моя жизнь — непрерывное чудо. Обнимаю тебя от всего сердца и с горечью в душе, потому что я делаю тебя такою же несчастной, как несчастлив я сам».
А в другом письме, адресованном сестре, я нашел следующие проникнутые волнением строки: «Да, ты права, мои планы вполне осуществимы и мое дьявольское мужество будет вознаграждено. Уверь в этом и матушку; дорогая сестрица, скажи ей, пусть она подаст мне милостыню своего долготерпения, ее самоотверженность ей зачтется! Я уповаю, что придет день, когда немножко славы послужит ей возмещением за все!.. Скажи матушке, что я люблю ее все так же, как любил в детстве. Слезы навертываются мне на глаза, пока я пишу тебе эти строки, слезы нежности и отчаяния, ибо я предчувствую будущее, и надо, чтобы преданная моя маменька дожила до дня моего торжества! Сколько же мне еще ждать?.. Когда-нибудь, когда появятся все мои произведения, вы увидите, что требовалось много времени, чтобы так много сочинить и написать; и тогда вы отпустите мне все мои грехи и простите мой эгоизм — эгоизм не человека (как человек я его лишен), а мыслителя и труженика» (Ангулем, август, 1832 г.).
И снова повторяется все тот же припев — долги, долги. Он вычисляет, приводит цифры, например, подсчитывает, что в ближайшее время у него будет на руках девять тысяч семьсот франков. «И, значит, скоро я развяжусь со всеми делами…» (Экс, 30 сентября 1832 г.). Но он тут же низвергается с облаков на землю под беспощадными ударами действительности. Он пишет своей приятельнице г-же Зюльме Карро: «Я еще не завершил работу над переизданием „Шуанов“, мне предстоит дописать двенадцать — тринадцать листов „Сельского врача“ и послать в этом месяце сто страниц в „Ревю“. Разве не вынужден я оставаться в Париже, чтобы закончить все это? А вдобавок и денежные дела приносят мне все больше затруднений, потому что потребности у меня постоянные, а доходы отклоняются во все стороны, словно кометы… Уверяю Вас, я живу в атмосфере мыслей, идей, планов, трудов, замыслов, которые так путаются, кипят и сверкают в моей голове, что у меня мутится рассудок…» (Париж, март 1833 г.). В другом письме, адресованном той же Зюльме Карро, есть такие строки: «Я сплю теперь только пять часов; с полуночи до полудня работаю над рукописями, а с полудня до четырех часов правлю корректуру. К двадцать пятому четыре тома будут отпечатаны. „Евгения Гранде“ Вас удивит…» (Париж, декабрь 1833 г.).
Новая надежда на победу. Он думает, что одолел и долги. На сей раз он заходит так далеко, что мечтает обеспечить небольшой постоянный доход своей матери. «Теперь, когда цель почти достигнута, я могу тебе все рассказать. В этом году тебе предстоят две радости. Ко дню моего рождения — я совершенно в этом уверен — я никому ничего не буду должен, кроме тебя, и надеюсь, что до конца года добьюсь еще большего; надеюсь, что смогу сколотить для тебя небольшой капиталец, который, во-первых, обеспечит тебе постоянный доход, а потом… видно будет! Для меня богатство — это твое счастье, твое благополучие. Ах, добрая моя маменька, живи подольше, чтобы увидеть мое прекрасное будущее; если тебе не стало лучше, приезжай еще раз в Париж, посоветуйся с врачами. Если в январе я отправлюсь в Вену, постараюсь достать сколько нужно денег и взять тебя с собой. Может быть, путешествие пойдет тебе на пользу» (Париж, ноябрь 1834 г.).
В том же месяце он писал г-же Зюльме Карро: «Но, cara[26], Вы делаете из меня то негодника, то вельможу. Никто из моих друзей не может и не хочет понять, что работы у меня прибавилось и мне приходится тратить на нее по восемнадцать часов в сутки, что я скрываюсь от призыва в национальную гвардию, — это просто убило бы меня, — что я поступаю по примеру художников: придумал пароль, известный только тем, у кого есть ко мне действительно серьезное дело. Я — вельможа! Да ведь я опять скатился в разряд тех людей, что вынуждены по одежке протягивать ножки и не могут позволить себе и сотой доли того, что вытворяют тузы, живущие на свой капитал. Помимо обычной работы, я еще завален всякими делами, мне надо распутать бесконечную цепь неудач. Пятнадцать тысяч франков сгорели, как солома, а у меня еще четырнадцать тысяч долгу; и они для меня столь же важны, как те двадцать пять тысяч, которые я уже выплатил, потому что меня тревожит не размер суммы, а самый долг как таковой. Мне нужно еще полгода, чтобы вызволить свое перо, как я вызволил свой кошелек; и если я все еще кому-то должен, то надеюсь, что успехи нынешнего года меня раскрепостят. Впрочем, долг все равно висит на мне; эти пятнадцать тысяч франков я получил вперед за будущие плоды моих трудов…» (Париж, конец ноября 1834 г.). Вот где правда, а не в письме к матери, которое предшествует этому. Тут ясно видно, какую большую роль в житейской борьбе Бальзака играло его воображение.
К тому же кризисы следовали один за другим. В первом же содержащемся в сборнике письме к г-же Ганской мы находим следующую примечательную страницу: «Уверяю Вас, я с величайшим ужасом убеждаюсь, что не выдержу такого тяжкого труда. Принято говорить о жертвах войн и эпидемий; но помышляют ли о сражениях в искусстве, в науке, в литературе, о грудах мертвецов и умирающих, которые устилают путь тех, кто из последних сил пытается преуспеть на этих поприщах? На меня сейчас свалилось двойное количество работы, меня подгоняет необходимость, и при этом я лишен всякой поддержки. Работа, одна только работа! Лихорадочные ночи следуют одна за другой, дни напряженных размышлений сменяют друг друга, от замыслов — к воплощению, от воплощения — к новым замыслам! Мало денег сравнительно с тем, сколько надо мне лично; колоссально много денег, потому что я много изготовляю. Если бы каждая моя книга оплачивалась так, как книги Вальтера Скотта, я бы выпутался, но хотя мне платят немало, я выпутаться не могу. К августу я заработаю двадцать пять тысяч франков. За „Лилию“ я получу восемь тысяч, — половину заплатит издательство, половину — „Ревю де Пари“. За статью в „Консерваторе“ — три тысячи франков. К этому времени я закончу „Серафиту“, начну „Записки двух юных жен“ и завершу книжонку о г-же Беше. Не знаю, чьи еще мозг, перо и рука смогли бы произвести такой фокус при помощи бутылки чернил…» (Париж, 11 августа 1835 г.).
Но самый отчаянный крик слышится в письме к г-же Ганской, датированном следующим годом.
«Когда рухнули все мои надежды, когда меня заставили отречься от всего и 30 сентября я укрылся здесь, в Шайо, в бывшей мансарде Жюля Сандо, когда во второй раз в жизни я оказался разорен, неожиданно потерпел полный крах, и к тревоге за будущее прибавилось чувство глубокого одиночества, с коим на сей раз я должен был встретиться с глазу на глаз, — тогда я с нежностью подумал, что, по крайней мере, мысль обо мне продолжает жить в нескольких избранных сердцах… и в это самое время приходит Ваше письмо, такое растерянное, такое грустное!.. Не без сожалений покинул я улицу Кассини; еще не знаю, удастся ли сохранить хотя бы ту часть обстановки, которая мне особенно дорога, так же как и мою библиотеку. Я заранее согласен на любые ограничения, готов пожертвовать всеми мелкими удовольствиями, памятными вещицами, лишь бы сохранить маленькую радость от сознания, что мебель и книги еще мои; кредиторам это было бы на один зуб, а мой голод и жажду это утоляло бы в той бесплодной пустыне, через которую мне предстоит пройти. Два года работы могут все поправить, но двух лет такой жизни мне не выдержать… Чтобы Вы могли оценить мое мужество, скажу Вам, что „Тайну Руджиери“ я написал за одну ночь; подумайте об этом, когда будете читать книгу. „Старая дева“ написана за три ночи. „Взломанная дверь“, завершающая наконец „Проклятое дитя“, создана за несколько часов физического и душевного напряжения; это мой Бриенн, мой Шампобер, мой Монмирайль, это мой поход во Францию! То же самое было с „Обедней безбожника“ и „Фачино Кане“; в Саше за три дня я написал первые пятьдесят страниц „Утраченных иллюзий“… Но что меня доконало, так это корректуры… Приходится лезть из кожи вон, потому что покупатель встречает мои вещи с холодком; надо лезть из кожи вон среди неоплаченных векселей, деловых неудач, самых страшных денежных затруднений, и притом в полнейшем одиночестве, без всякого сочувствия и утешения» (Париж, октябрь 1836 г.).
Я вынужден ограничивать себя и довольствоваться несколькими выдержками из каждого письма, чтобы показать, что эта борьба велась до самой смерти Бальзака. Вся его жизнь — цепь непрерывных потрясений. «Я заключил договор с г-ном Леку, что позволит мне расплатиться с Гюбером, удовлетворить и самые необходимые потребности, и, поскольку мы собираемся пустить в продажу „Выдающуюся женщину“, часть денег я предназначаю для оплаты векселей, выданных Гургесу. Долг матушке я верну не позднее 10 декабря. Но всего этого я смогу достигнуть только посредством самой ужасающей работы; я хочу закончить „Цезаря Биротто“ (купленного одной газетой за двадцать тысяч франков) к 10 декабря, над этой вещью придется просидеть двадцать пять ночей, и я начал уже сегодня. Надо написать тридцать — тридцать пять листов за двадцать пять дней…» (Письмо к сестре, ноябрь 1837 г.). «Успокойся, любезная моя Лора; вполне вероятно, что на этой неделе я смогу набрать необходимые мне две тысячи франков. Тогда я постараюсь вернуть тебе все, что я должен; это будет в ущерб бедной маменьке, но я знаю, что скоро смогу залечить ее раны. Сегодня мне надо как-то выпутаться» (Париж, 1839 г.). «То, о чем Вы меня просите, в настоящее время совершенно невозможно, но через несколько месяцев ничего не будет легче. С Вами, сестра души моей, я могу быть откровенным до конца; так вот, я впал в самую ужасную нищету. В Жарди рухнули все стены, по вине архитектора, который строил без фундамента, и, хотя натворил это он, все свалилось на меня, потому что он сидит без гроша, а я пока что дал ему в счет его гонорара только восемь тысяч франков. Не осуждайте меня за неосмотрительность, cara; в данное время я должен был быть очень богат, я совершил настоящие чудеса в работе; но весь мой тяжкий труд рухнул вместе с этими стенами…» (Письмо к г-же Зюльме Карро, Жарди, март 1839 г.).
«Пришло горе, горе личное, глубокое, о котором нельзя рассказать… Что касается дел материальных, то шестнадцати написанных в этом году книг и двадцати актов пьес не хватило! Я заработал сто пятьдесят тысяч франков, но это не обеспечило мне покоя…» (Письмо к г-же Зюльме Карро, Жарди, 1840 г.). «Можно сказать, что деньги, нужные мне на прожитие, я отрываю от тех денег, которых требуют кредиторы, а достаются они мне очень нелегко… Я не обманываюсь: если, работая так, как я работаю, я до сих пор не смог ни заплатить долги, ни заработать себе на жизнь, то меня не спасет и будущая моя работа; надо делать что-то другое, искать твердое положение в обществе…» (Письмо к матери, апрель 1842 г.). «Мне нужны в этом месяце двадцать пять тысяч франков, мне надо уладить дела с тремя издателями „Человеческой комедии“, которые должны мне тысяч пятнадцать — шестнадцать. Если я употреблю все, что есть у меня в портфеле, на уплату долгов, то весьма возможно, что к декабрю не буду больше ничего должен никому на свете…» (Письмо к г-же Ганской, Париж, 3 апреля 1845 г.).
«На меня обрушились самые ужасные, самые невероятные происшествия! Я без гроша, люди, ранее оказывавшие мне услуги, преследуют меня, я едва успеваю справиться с самыми спешными делами. Придется работать по восемнадцать часов в сутки…» (Письмо к сестре, Париж, май 1846 г.). «Эти четыре произведения („Крестьяне“, „Мелкие буржуа“, „Кузен Понс“, „Кузина Бетта“) покроют все мои долги, а нынешней зимой „Воспитание принца“ и „Последнее воплощение Вотрена“ принесут мне первые деньги, которые будут действительно моими и положат начало моему благосостоянию» (Письмо к г-же Ганской, июнь 1846 г.).