3. Оптический прицел

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Оптический прицел

Я до сумасшествия люблю стрелять в тире. Хорошо, пока не вышла за рамки. Стреляю очень метко, в т. ч. по движущимся мишеням.

Марина Палей, из частного письма.

Марина Палей была бы гениальным прокурором. Лучшим в мире! Юридически грамотным, въедливым, искушенным в правовом крючкотворстве и в то же время страстным, красноречивым, вдохновенным и совершенно неподкупным. Способным отливать огненную ненависть, праведный гнев в изящные, юридически корректные, но убийственные формулы. После ее речи у обвиняемого не оставалось бы шансов. Самый змеехитрый, самый дорогостоящий адвокат ничего не смог бы поделать, ибо наемник, в конечном счете, проиграет идейному борцу.

Россия Марины Палей много страшнее прохановской. Впрочем, само слово “Россия” в ее текстах встретишь нечасто. Как язычники, опасаясь произнести имя злого бога, заменяли его каким-нибудь эвфемизмом, так и Палей пишет об “Империи-нищенке, спесиво сидящей с протянутой рукой на обочине цивилизации”, “спесивом гетто”, “непоправимо-экзотической <…> шиворот-навыворот” стране, “спесивых задворках мира” и даже “недочеловеческом (sic!) ханстве-мандаринстве”. Но чаще — вовсе не называет страну. Страна, Которую Нельзя Называть. Образ этой неназываемой страны, наверное, центральный в ее творчестве. Это не фон, не место действия, не декорация. Это непримиримый враг и постоянный антагонист. Не государство, не политический режим, не общественный строй — именно Россия, ее народ, ее традиции, ее история, все, что может быть объединено этим словом.

Палей смотрит на врага через оптический прицел снайперской винтовки. Цели определены, рука тверда, в окуляр видны: “…подъезд — загаженный, почтовый ящик — сожженный, мужское лицо — пьяное (и по пьянке расквашенное), старуха — нищая (копошащаяся в отходах), ребенок — рыдающий (взахлеб, в яслях), мать — одиночка, чиновник — мздоимец, милиционер — самодур, продавец — хам, снабженец — вор, интеллигент — задохлик и т. п.” (“Хутор”). Нет, это не подзорная труба капитана, не телескоп ученого, это именно оптический прицел.

Социальная несправедливость, бытовая неустроенность, пьянство — давние пороки русской жизни. Мало кто из русских писателей обходил вниманием эти темы. Но особенность Палей в другом: эти (и еще многие) пороки имманентно присущи России, они составляют ее суть. Россия — страна проклятая.

Герой Марины Палей обычно живет в коммуналке или квартирке, “по-петербургски сумрачной, старческой”, окошко его каморки выходит на “глухую, традиционно обшарпанную стену”, украшенную “розово-голубой надписью „СМЕРТЬ ЖЫДАМ”” (“Клеменс”). Там нет даже рукомойников, и жильцы набирают воду в рот, а затем поливают себе на руки (“Хутор”). Впрочем, обитатели этого мира вполне достойны своего положения. Один — “нестеровский пастушок”, “настоящий Лель Среднерусской возвышенности, — такой и прирежет, и рубаху последнюю отдаст, притом „с легкостию необыкновенной””. Другой уподобляется то вавилонскому Хаммурапи, то обитателю села Степанчикова, Фоме Фомичу. Третий — пьет коньяк чайниками, что, в общем, служит знаком особого положения (его коллеги потребляют электростатик “Свежесть” и тому подобные напитки). Женщины здесь ни в чем не уступят мужчинам: “…в вагон ввалилось несколько косоруких, комодообразных бабищ, на следующей — подвалило еще; первая группа теток, видимо, для согрева, стала немедленно собачиться со второй, вторая группа откликнулась с активной женской задушевностью; логики в их сваре, как в подавляющем большинстве русских стихийных споров, не было никакой”.

Петербург — лишь часть этого русского ада, его первый круг. Описание нижних кругов заставит содрогнуться кого угодно. Не только русским, но и всем, кому посчастливилось родиться на пространстве между Западным Бугом и Тихим океаном, между горами Копетдага и Ледовитым океаном, уготована судьба Богом проклятых грешников, обреченных на вечные муки. Страшная, бессмысленная и безнравственная имитация существования: “Великая Казахская река катит отравленные химикатами воды свои, казахи и немцы, уже усредненные в животном своем облике, уже неотличимые друг от друга <…> Великая Русская река на другом отрезке: хрущобы, трущобы, бездомные собаки, составленные как бы из двух разных половин, люди, похожие на этих собак, пустыри, ржавая арматура, Великая Русская река катит винно-водочные воды свои, частик в томате <…> пионерлагерь на три смены <…> девочки уже делали аборты, пацаны с татуировками и выбитыми зубами <…> пьяный физрук, пьяный худрук, пьяный музрук, пьяный плаврук, пьяный <…> военрук… Великая Украинская река: жидовка, мало вас Гитлер, мало, надо больше, я бы больше, я бы вас всех, жидовка <…> я бы их в душегубки, пусть там живут, жидовка, жидовня, давить вас всех…”

Экзистенциальный ужас охватывает героя (независимо от пола — alter ego автора). Герой по природе своей несовместим с Россией. Как кровь другой группы, как чужеродная ткань. Этот образ Марина Палей (медик по образованию) очень любит: “Мое <…> существо отторгает чужеродную сущность — я оказываю, как могу, иммунное сопротивление”. Вот уж где уместна фраза, которая, кстати, совсем не идет ее автору: “Черт догадал меня родиться в России”. Что для великого поэта было настроением минуты, набежало облачко в середине солнечного дня, то для Палей — подлинная трагедия, перманентный ужас. Еврей среди антисемитов, правдоискатель в стране беззакония. Здесь все чужое, все раздражает, вызывает отвращение/отторжение: “…на берегах Великой Русской реки, в густонаселенном уродливом городе К., где любого непьющего считали евреем <…>. Человек, заботящийся о своем здоровье, единогласно считался параноиком. Не ворующий явно — ворующим тайно и по-крупному. Книгочей — импотентом. Всякая незамужняя старше двадцати двух лет — гермафродитом. Не родившая через девять месяцев после свадьбы — бесплодной, даже порченой. Изучивший иностранный язык до уровня „хау ду ю ду” — шпионом, предателем и по определению евреем. Круг замыкался” (“Клеменс”).

Самым естественным выходом представляется эмиграция. Ужас существования для Палей пространственно локализован в 1/6 зачумленной части суши, а потому “Том-отщепенец бы задал стрекача (тягу, драла, лататы, чесу). В том смысле, что на басурманщине, волею фартового случая оказавшись, там бы навсегда и остался” (“Жора Жирняго”). Пусть жизнь на чужбине скромна — эмигрант, хотя лучше сказать — беглец, беглянка, не ищет ни богатства, ни комфорта. В благословенной Западной Европе, изобилующей драгоценными винами, бельгийским шоколадом и французскими шелками, беглянке негде было ночевать, нечего приготовить на ужин. Но, несмотря ни на что, она “в стотысячный раз на всех доступных <…> языках повторяла: для меня важнее всего, чтобы устроена была жизнь вокруг. Устроена справедливо. А свою частную жизнь я уж как-нибудь да устрою” (“Хутор”).

Евгений Ермолин в обстоятельной статье, посвященной “позднему” творчеству Марины Палей, напоминает: “Для русского писателя бедствие — навсегда покинуть Россию” (Ермолин Е. В тени Набокова. Беспощадное отчаяние. — “Новый мир”, 2005, № 10). О нет, для героев Палей — это счастье, невероятное, невыразимое. Описать его не под силу даже такому мастеру, как она (изобразительный талант Палей признают и ее недруги). Она съезжает на частности: в немецких унитазах можно проводить полостные операции, роскошное меню в ресторане походит на лютеровскую Библию, у официанта лицо кайзера. Словом, “от каждой собаки пахнет цивилизацией”. Но Палей отлично понимает, что не такими мелочами измеряют счастье. Здесь другая мерка. Когда переводчик Майк (“Клеменс”) впервые в жизни пересекает границу России, у него наступает совершенно особое состояние. Он сравнивает это состояние с клинической смертью. Да, конечно, смерть избавляет от тягот жизни, эмиграция — от ужаса существования в Стране, Которую Нельзя Называть.

Впрочем, эмиграция не избавляет ни от экзистенциального ужаса, ни от необходимости бороться с восточным Левиафаном. Борьба стала частью ее творчества. Марину Палей уже не представишь без снайперской винтовки в руках. В этой борьбе Палей столь отважна и бескомпромиссна, что готова на самопожертвование. Героиня повести “Хутор” охотно терпит пренебрежение, брезгливость, неприязнь (а иногда и ярость) жителей эстонского хутора. Неприязнь направлена на Россию и русских, что героиня еврейка — для хуторян значения не имеет. Для них она как раз русская. И она терпит все обиды, даже оправдывает эстонку, которая, очевидно, из ненависти к русским отравила ее ребенка. Это уже называется “вызываем огонь на себя”. Пусть и меня разбомбят, пусть, но и ненавистной стране достанется. Описание достоинств патриархального быта эстонских хуторян не самоценно, просто на фоне эстонского порядка и благополучия можно еще раз показать ничтожество и порочность России.

Однако расстрелять на месте такую значительную “мишень” невозможно, как невозможно изучить и понять страну, рассматривая ее через столь узко специализированный оптический прибор. Большое пространство можно хотя бы отчасти охватить взглядом с какой-нибудь возвышенности. И вам потребуется хороший бинокль или подзорная труба. Недавно в русской литературе появился писатель, вооруженный как раз такой оптикой.