4. Подзорная труба

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Подзорная труба

Кто видел землю до него: до — человека? Было ли время <…> когда ничего не было?

Александр Иличевский, “Известняк”.

Александр Иличевский стал известен уже первой журнальной публикацией, получившей сразу две престижные премии. Несколько раньше его узнали посетители престижного литературного сайта “Топос. Ру”, где впервые появилась “Бутылка Клейна”. Иличевский второй раз номинирован на “Большую книгу”. Признание. Но почти одновременно появилось отторжение. Андрей Немзер довольно резко высказался о “расхристанной и крайне своевольной” прозе Иличевского. Еще дальше пошел Евгений Ермолин: “…большого смысла добыть из этой прозы невозможно. Так, набор случайностей, выставка причуд авторского воображения с некоторой толикой житейской наблюдательности. Случайные персонажи времени, похожего на наше. Иличевский постоянно смущает странным сочетанием замечательных повествовательных умений и бедности мысли. Получается беллетристика для праздного времяпрепровождения домохозяек с филологическим образованием”[154].

Мне кажется, что за этими упреками стоит подсознательное неприятие авторского взгляда. Некогда критики не приняли А. П. Чехова именно за его взгляд — хладнокровный (до цинизма) взгляд медика, доктора. Здесь не обошлось без извечной вражды гуманитариев с естественниками. Гуманитарий любит частное, индивидуальное, он не верит, не желает верить в универсальность законов природы, не принимает их безжалостность. Его раздражает стремление физика, математика, биолога подчинить индивидуальное общему, найти глобальные законы, которые нельзя изменить. В особенности же раздражает взгляд на человека — слишком рассудочный, по мнению гуманитария, циничный: “Писатель с холодной кровью пописывает, читатель с холодной кровью почитывает”. Сила тяготения так же действует на человека, как и на блоху. Истины такого рода ущемляют наше тщеславие. Возразить нечего, но все равно неприятно.

Мне же представляется, что именно ученый-естественник может лучше всего распорядиться замечательным даром, каким природа наградила автора “Матисса”. Сам Иличевский назвал это: “хищность зрения”. Не наблюдательность лисицы или волка, а взгляд беркута или другого крупного пернатого хищника. Взгляд сверху, с большой высоты. В своих ранних вещах Иличевский настраивал свою оптику, экспериментировал, стараясь увидеть предмет с противоположенных точек: из воздушного шара — землю, с поверхности земли — воздушный шар: “…он был все еще виден, хотя и поднялся раз в семь выше всего в округе — и, возможно, уже мог различить: и площадь трех вокзалов, с каланчевско-спасской петлей вокруг, и изгиб Яузы, и даже стопки кремлевских соборов, — и было видно, что еще чуть-чуть, и та тройка точечных белых голубей, запущенных под недавний гомон и свист с балкона соседнего дома и едва различимо барахтавшихся, кружа, как глазные мушки, в размытом солнечном пятне на самом донышке белесого неба, — станет так достижима, что — если захочешь — можно скормить им с руки несколько бубличных крошек…”[155]

Обладатель этой оптики очень необычен, он даже не обязательно антропоморфен. В рассказе “Случай Крымского моста” — это прозрачный “дух зрения”. Он не участвует в происходящем, не вмешивается в ход вещей, он наблюдатель. Этот бесстрастный и бездеятельный наблюдатель — важнейший элемент художественного мира Иличевского. Не таков ли и Королев в “Матиссе”? “Королев видел, как били Колю, и ничего не предпринял”. Королев — это линза, подзорная труба, он создан не действовать, а фиксировать окружающее.

В шестнадцатой главе “Матисса”[156] наблюдатель безымянен. Вооружившись лучшей в мире подзорной трубой, он как будто зависает над ландшафтом. Эффект потрясающий: это не вставная новелла, а настоящий конспект (другого) романа. Романный сюжет, состоящий из нескольких линий, действие, которое растягивается на несколько лет. Но самое главное в другом: взгляд с высоты открывает особую картину мира. Гибель человека — внешне случайная, нелепая, бессмысленная, но, если верить подсказкам автора, как раз закономерная, венчающая скрытую от читателя трагедию, — оказывается лишь крохотным фрагментом бытия. В этом мире каждый занят своими делами: мальчики удят рыбу, капитан буксира пристает к жене, старый бич рассматривает краденую икону, “в лесу падают последние листья. Семья барсуков катает ежа”. Человек погибает, но все продолжает идти своим чередом. Течет река, жена капитана рожает мальчика, а тело погибшего без остатка съедают муравьи. Временами автор-наблюдатель выделяет какой-то фрагмент, увеличивает изображение, но затем вновь возвращается к панораме бытия. Иличевский как будто решил воспроизвести в прозе “Падение Икара” Питера Брейгеля Старшего: смерть героя — всего лишь крохотный эпизод, один из множества элементов бытия, сразу и неразличимый.

Мы привыкли противопоставлять природу и человека, оптика Иличевского снимает эту аберрацию: мир социальный здесь лишь часть мира природы. Все человеческие страсти кажутся лишь рябью на поверхности гигантского водоема. Даже различия между живым и неживым не кажутся непреодолимыми: “…растение близко к камню, а камень — к атому, который тоже живой, но словно бы находится в обмороке, поскольку накачан тем неуловимым несжимаемым, холодным эфиром…” Иличевский почти буквально повторяет мысль Циолковского (в литературе развитую Заболоцким). Заимствование это, или просто люди со сходным типом мышления приходят к сходным умозаключениям?

От натурфилософии Иличевский переходит к социально-политической картине общества: “В его представлении вся страна куда-то ехала и разбредалась, брела — и только Москва пухла недвижбимостью, чем-то могучим и враждебно потусторонним Природе <…>. „В центре Кремль расползается пустотой, разъедая жизнь; окраины полнятся лакунами пустырей, заставленных металлоломом производства; где осесть живому?” <…> Постоянно множились бродячие толпы пропавших без вести, ставших невидимками, — страна стремительно нисходила в незримое от ничтожности состояние. Безлюдность воцарялась повсюду. Брошенные деревни затягивались тоской запустения. Пустошь наступала, разъедая плоть населения”.

Отдельные элементы этой картины мы найдем у Распутина, Курчаткина, Палей и еще многих. Взгляд внимательного и опытного писателя, но все-таки — взгляд современника, а Иличевский глазами Королева видит картину как исследователь из параллельного мира, посланный изучить северо-восток Евразийского континента где-то на рубеже тысячелетий.

Автор “Матисса” вырос на Каспии, наверное, отсюда любовь к открытым пространствам, которые можно окинуть взглядом, стоит только найти удобную точку для обзора. Отсюда и любовь к путешествиям. Наблюдатель в “Матиссе” не статичен (хотя может и надолго зависнуть над заинтересовавшим его ландшафтом, как все в той же шестнадцатой главе), его герои — слабоумная Надя, бомж Вадя и бывший математик Королев — очень подвижны, это дает возможность еще больше расширить картину, охватить большее пространство. Это уже не взгляд с вершины кургана или из корзины воздушного шара, а, повторю, взгляд степной хищной птицы.

Время от времени автор меняет степень приближения, выделяя какой-нибудь элемент ландшафта, пристально изучая его: Надя, несчастный слабоумный ребенок, тщетно старается преодолеть собственную болезнь: “Когда раз за разом у нее не получалось сквозь боль найти решение „в столбик”, она кусала себя за запястье, била рукой об руку, ревела без слез”. Приговор природы неотменим, Надя все-таки попадет в больницу. Вот женщина, “с недавним академическим прошлым, которое было значительно: была она крупнейшей специалисткой в стране по прочности летательных аппаратов. Расчет первой советской крылатой ракеты был в свое время ее дипломной работой. Теперь она отпечатывала на изографе объявления и нанимала для расклейки своих бывших сослуживцев”. На поверку оказывается — наблюдатель вовсе не бесстрастен. Сам оптический аппарат — холоден и беспристрастен, но равнодушный и в общем-то имморальный “дух зрения” (“Случай Крымского моста”) теперь превращается в гражданина: “Ничто не могло принести избавления от рабства, не говоря уже о рабстве метафизическом: благосостояние не возбуждало в себе отклика, оно оставалось глухо к усилиям. Следовательно, не могло возникнуть стимула к улучшению ситуации, общество вязло в тупике, ни о каком среднем классе речи быть не могло, вокруг царствовало не что иное, как рабство. В рабстве нормально функционировать могут только воры — или эксплуататоры, которые алчностью уравниваются с ворами… не капитализм у нас, а в лучшем случае феодальный строй, не кредитная система, а ростовщичество…”

Мысли не новые. Что-то подобное опять-таки найдем у Анатолия Курчаткина, Марины Палей, но приговор Иличевского много страшнее, весомее. Результат долгих наблюдений, вывод, сделанный не политиком или публицистом, но ученым.