40. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
40. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
Manchester
2 марта 1958
Дорогой и бесценный друг Madame
Не может того быть, чтобы я Вам не ответил. Впрочем, не помню. Но en principe[318] — не может быть, ибо отвечаю всегда, да на старости лет стал вообще всем отвечать. Вам тем более и особливо. Вот, теперь у меня даже дружеская переписка с Оцупом[319]. Он мне прислал книжку[320], я написал статейку (Тютчев[321]) — ну, и пошло. Даже Диана шлет поклоны. Он хочет в апреле, когда я буду в Париже, свидеться «посидеть». Боюсь, что опять получатся в море корабли, но вообще-то, «перед тем, как умереть, надо же поговорить»[322]. И со всеми наладить нерушимый мир.
Madame, Ваш испанец лучше, чем я думал. Мне его жаль. Вы его терзаете и наслаждаетесь игрой, а он страдает. Я бы ему все объяснил насчет Вас, «брось, дорогой товарищ, все равно ничего не выйдет». Вот у него были заплатки на коленях, а Вы возмутились: ну, заплатки, — et apres tout?[323] Мне трудно Вам все это сказать как надо, но хоть раз-то погладьте его по голове, «руки на плечи» и так далее. Впрочем, он и самоуверен: «vous etiez heureuse aupres de moi»[324] или что-то вроде. Как это понять? Кстати, лучше вспомните какого-то умного человека: «l’amour est une chose, le bonheur en est une autre»[325]. Очень верно. Процитируйте ему это, в назидание.
Гуль прислал письмо с восторгом по поводу моей статьи о Жорже. Карповичу будто бы тоже очень понравилось[326]. Действительно, не статья, а бонбон. А Водов мне пишет, что Гуль едва ли будет доволен моим отзывом о его «Скифе»[327]. Но этот «Скиф» такая дрянь, что мне было тошно читать, будто как в Рязани одеваются по последней моде и шику. Я выжал из себя все что мог, дабы не ссориться.
А «Н<ового> журнала» у меня до сих пор нет, и стихов Ваших[328] я поэтому не видел. Вероятно, они послали в Париж, как уже бывало, а консьержка моя книги маринует.
Ну, вот — все. Я в большой меланхолии, pour ainsi dire[329] метафизической, вроде Льва Толстого или Байрона в Греции. Что, зачем, куда, к чему, почему? Да и морщины к тому же сильно усилились, до невероятия, так что «пора, мой друг, пора!». Правда. В Париже бывает суета сует, а тут, при моей монастырской жизни, все яснее. У меня есть две строчки на этот предмет, кстати, хорошие, — о пьянице, который утром приходит в себя:
И беспощадно бел, неумолимо светел…[330]
начинается рассвет.
При Вашей суетной натуре это Вам, конечно, недоступно. Вот, еще раз: не могу понять, какое Вам удовольствие от испанских страстей, буде Вы их не разделяете?
А у Жоржа мне непонятно, что он читает детективные романы. Я не мог дочитать ни одного, никогда. Между прочим, я в статейке выразился, что мы люди очень разные, но вышло, что он лучше меня. А на деле — неизвестно.
Простите, Madame, за радотаж. Я стою у столика, вроде аналоя, как Гоголь, — и пишу стоя, отходить не хочется, ну вот и пишу всякую чушь. Не взыщите, дорогой друг и ангел. Кстати, мой ангел демобилизовался, и я не могу ему домой писать, опасаясь родительских подозрений. Если же poste restante[331], то еще хуже, п<отому> что он письмо потеряет, его подберут — и получится совсем скандал: почему не домой пишет?! Ну, вот и посудите сами.
До свидания. Если когда-нибудь мы прославимся и письма наши будут изданы, что подумают потомки? Все ведь может случиться, вот Зайцев недавно написал, что я «по звуку» похож на Чехова[332], и я растрогался. М. б., и правда, не совсем болван, хотя скорее — совсем.
Пожалуйста, пишите, и об испанце, и обо всем. Я собираюсь в Париж к 20 марта, так что рассчитайте, куда писать. Жоржу шлю всякие приветы-поклоны, как обычно, только пусть читает Платона, а не Агату Кристи или другой хлам. Кстати, Вы спрашиваете о Sainte-Beuve[333]. Я чрезвычайно обожаю Sainte-Beuve’a, считаю себя его учеником и подражателем, хотя он иногда бывал туп и, например, в Бодлере не понял ничего.
Ваш Г. А.