Целесообразность красоты в эстетике Ивана Ефремова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Целесообразность красоты в эстетике Ивана Ефремова

В статье "На пути к роману „Туманность Андромеды"" Иван Ефремов вспоминал, что в литературу его привело хорошо знакомое каждому настоящему ученому страстное желание как-то опередить неумолимый процесс накопления фактов, заглянуть в будущее своей науки, утвердить внезапно озарившую идею свободным полетом воображения. Талантливому палеонтологу, создателю нового направления этой отрасли естествознания (фундаментальный труд Ефремова "Тафономия и геологическая летопись", 1950; удостоен Государственной премии) не занимать было оригинальных гипотез. Многолетний опыт реконструкции вымерших форм жизни обогатил дисциплинированной интуицией от природы развитое воображение. Писательский горизонт раздвигали обширные познания в смежных дисциплинах и гуманитарных науках.

Ефремова-фантаста отличает глубина философского мышления. Важной предпосылкой фантастического творчества послужило то, о чем он упоминал в предисловии к очеркам своих палеонтологических путешествий, как бы перебрасывая мостик от научных занятий к художественной мысли: "Только астрономия, геология и палеонтология, - писал он, - открывают необъятные перспективы времени и пространства, исторического развития нашего мира в прошлом, а, следовательно, и его возможности будущего".[235]

Социально-философский роман Ефремова о коммунизме "Туманность Андромеды" (1957) по справедливости мыслится в эпицентре нашей научно-фантастической литературы в 50-70-е годы. Талантливая книга знаменовала поворот этого жанра к основному литературному потоку. Роман Ефремова и его литературно-критические выступления оказали большое воздействие на современную фантастику, на ее теоретическое осмысление у нас и за рубежом.

Подобно своему предшественнику Александру Беляеву Ефремов отстаивал самую тесную связь фантастики XX в. с наукой. Но он творил в другое время, когда эта связь несравненно усложнилась и перешла в новое качество. Если ещё недавно фантастика, говорил Ефремов, несла эстафету науки в виде "первичной популяризаторской функции, ныне отданной научно-художественной литературе", то теперь она выполняет гораздо более серьезную миссию своего рода натурфилософской мысли. - объединяющей разошедшиеся в современной специализации отрасли разных наук".[236]

"Всестороннее обоснование этого глубокого суждения Ефремовым - литературным критиком и художником - заслуживает отдельного разбора. В нашей статье, посвящённой его эстетической концепции, сошлёмся на интересную перекличку со Львом Толстым. Великого писателя еще столетие тому назад тревожило дробление наук. Толстой подмечал процесс, не очевидный и для крупных ученых. Он приходил к выводу, что сущность вещей, ускользающая от разъединенной науки, "выразима тольо искусством, тоже сущностью",[237] и предлагал свой синтез "сердечного" художественного познания с "умственным".

Ныне процесс дифференциации зашел далеко. Задача интеграции знания ощущается особенно остро. Чудовищный поток информации, говорит Ефремов, делает "непосильным индивидуально-цельное представление о мире и замедляет продвижение фронта науки. В этих стесненных обстоятельствах наука не может изучать, а тем более разрешать в нужном темпе все сложности и противоречия социальной жизни человечества и психологии отдельных людей".[238] Поэтому научно-фантастическое искусство перерастает, по мнению Ефремова, в многофункциональное общекультурное явление, призванное помочь и мировоззренческой ориентации. "Опережающий реализм" научной фантастики, по его мысли, удовлетворяет "необходимости в мечте - фантазии, обгоняющей собственно не науку, так как она исходит из нее же, но возможности конкретного применения ее передовых достижений".[239] Актуальней поэтому становится, говорит Ефремов, давний спор о границах "между научной фантастикой и „чистой" фантазией", очевидней выступает неправомерность "фантазии, свободной от оков, якобы налагаемых наукой".[240]

Действительно научная фантастика, подчеркивает он, "отвечает потребности настоящего этапа исторического развития человечества во всестороннем внедрении науки в жизнь, в повседневный быт и психологию современных людей".[241] В современном мире ширится класс непредставимых явлений, недоступных бытовому, наблюдению и подлежащих научно-теоретическому осмыслению. "Мне представляется неизбежным, - продолжает Ефремов, - дальнейшее расширение научной фантастики и ее совершенствование до тех пор, пока она не захватит вообще всю литературу, которая встанет тогда на соответствующую мыслящему человеку научную основу психологии, морали и закономерностей развития общества в целом".[242]

В этом замечании чувствуется неудовлетворенность эмпирическим методом "бытовой" литературы. Но Ефремов не имеет ввиду растворение художественного творчества в научной фантастике. В другой статье он более определенно развил мысль о сближении, о методологическом сращивании фантастики с нефантастикой: "По мере все большего распространения знаний и вторжения науки в жизнь общества все сильней будет становиться их роль в любом виде литературы. Тогда научная фантастика действительно умрет, возродясь в едином потоке большой литературы как одна из её разновидностей (даже не слишком четко отграничиваемая), но не как особый жанр".[243]

Речь не идет, стало быть, о каком-то жестком детерминировании художественной мысли научной. Ефремов предвидит между ними многосложно возрастающую обратную связь. Современная научно-фантастическая литература в его представлении не просто одно из жанрообразований, но выражение глубинного процесса всей художественной мысли нашего "технотронного" века.

Целостное взаимодействие искусства с наукой виделось в будущем А.П.Чехову: "...я подумал, - писал Чехов примерно в те годы, когда Толстой размышлял над синтезом науки с искусством, - что чутье художника стоит иногда мозгов ученого, что то и другое имеют одни цели, одну природу (!) и что, быть может, со временем при совершенстве методов им суждено слиться вместе в гигантскую чудовищную силу, которую теперь трудно и представить себе..."[244]

Взгляды Ефремова на современную фантастику - большая отдельная тема. Мы здесь хотим лишь обратить внимание на то, что эстетическая мысль писателя не замыкалась "литературой о будущем". Тема его концепционной статьи "Наклонный горизонт" обозначена в подзаголовке следующим образом: "Заметки о будущем художественной литературы". Писательская судьба связала Ефремова с научной тематикой. Однако свой творческий генеральный интерес - к перспективам взаимодействия науки с искусством - Ефремов проявил в самых неожиданных для фанаста жанровых формах. Широкую известность ему принесла опубликованная несколькими годами ранее "Туманности Андромеды" историческая дилогия о далеком прошлом "Великая Дуга". Между двумя последовавшими за ней большими фантастическими произведениями вызвал оживленное обсуждение экспериментальный (по определению автора) роман на современную тему "Лезвие бритвы". А в своей последней и литературно, может быть, самой удачной книге "Таис Афинская" фантаст вновь обратился к историческому жанру.

Для нашей статьи нефантастические произведения Ефремова представляют особый интерес. Тема искусства выдвигается в них на передний край философско-художественных исканий писателя. Уже в его фантастике будущего критика отмечала (не всегда одобрительно) необычный для того жанра культ красоты - красоты вещей и природы, беспредельного космоса и, разумеется, прежде всего человека. Тема искусства - одна из главных в "Великой Дуге". "Лезвие бритвы" и "Таис Афинская" предельно насыщены философским анализом искусства, переполнены энциклопедической информацией о художниках, ваятелях, писателях, поэтах, композиторах разных времен и народов. Значительную часть романа "Лезвие бритвы" заняло рассуждение о природе красоты и ее месте в духовном потенциале человека. Временем действия "Таис Афинской" писатель избрал позднеклассическую античность, когда духовная жизнь, напоминал он в предисловии, в большей мере вращалась вокруг искусства, нежели философии.

Пафос красоты, которым проникнуты все его книги, и придает внутреннее единство произведениям Ефремова, столь непохожим по жанру, отделенным по времени действия толщей тысячелетий. Ефремов поднимает огромный материал мировой культуры как эрудит и знаток, влюбленный в красоту, как историк искусства, объясняющий глубинную связь художественных ценностей с верованиями и нравами, как естествоиспытатель, наконец, проникающий в психофизиологическую природу эстетического чувства. Но более всего ему важно, жизненно важно как мыслителю утвердить творческое назначение красоты. В этом его двуединый интерес к искусству и науке обнаруживает поистине "одни цели, одну природу".

Обращается ли он к настоящему, прошлому или будущему, Ефремов с необыкновенной увлеченностью исследует нравственное и мировоззренческое восхождение человека, как он говорит, по ступеням прекрасного, которое, по его убеждению, и есть путь к счастью в универсальном значении этого понятия. (В дальнейшем мы еще вернемся к идее писателя о самой тесной связи счастья с красотой). Его романы словно бы для того и расположились по всем трем координатам времени, чтобы создать цельное представление о грандиозном этом процессе. Немного найдется собратьев Ефремова по перу, кто в своем собственном творчестве выступал бы с такой последовательностью пропагандистом мировой художественной и философской мысли в утверждении нравственно созидающей силы красоты.

Признавая это, литературная критика все же упускает, нам думается, главное. В трактовке Ефремова всемирно-историческое назначение прекрасного не совпадает с обыденным представлением о социально-педагогической роли искусства. Задачи литературы и искусства мыслятся в необычно широком контексте всей культурно-творческой обстановки нашего времени. "Многим кажется, - говорил Ефремов в одном интервью на эту тему, - что наука и только наука разрешает в жизни решительно все вопросы. Я бы согласился с этим, если бы была создана наука чувств, если бы существовала академия Горя и Радости" [245] (наподобие той, что контролирует сумму человеческого счастья в коммунистическом мире "Туманности Андромеды"). Ход мысли писателя, нам думается близок актуальному ныне суждению К.Маркса о том, что настанет время когда все науки сольются в едином познании человека. Эту генерализующую функцию пока что выполняет искусство, считает Ефремов.

В отличие от науки, ограничивающейся, но его словам, "чисто внешним проявлением человека, интересующейся только конечными результатами его труда", а в своем логически-прямолинейном воздействии на интеллект нередко и "обедняющей многогранность ощущения мира",[246] искусство несет в себе и воспитывает целостное восприятие мира Современное искусство способно к тому же дополнить историческую ретроспективу опережающим художественным видением грядущего. Оно должно овладеть этим видением в совершенстве, чтобы отвечать стремительным темпам нашего времени. Необычайно важно еще, считает Ефремов, что искусство охватывает истину бытия, которую наука рационалистически обезличивает, в эмоциональных координатах личностных интересов и потребностей. Тем самым искусство и помогает, по его мысли, каждому выработать свое особенное и вместе с тем объективно верное понимание, свое собственное сознание истины, которое оно же и коррелирует критериями индивидуальных интересов и потребностей.

Вот почему, говорит Ефремов, особая ответственность художника во второй половине XX века за мировоззренческое воспитание одновременно есть ответственность и за воспитание нравственное. Нравственный потенциал эстетических ценностей ныне призван уравновесить, говорит он, определенное отставание воспитания от обучения, сложившееся в результате невиданных успехов науки и техники.[247] В развитом социалистическом обществе, считает он, искусство способно поднять самовоспитание, самоусовершенствование, самоконтроль на уровень и материально производительной силы.[248] Сознательное самоограничение каждого в потреблении необязательных благ освободило бы общество от излишеств, навязанных дурной модой и отсталой моралью. Хороший вкус большого искусства, совпадая с высокой культурой чувств, освобождает нас от мелких вещей и стремлений, переносит радости и огорчения в высшую область - творчество.[249]

Нравственная саморегуляция личности есть вместе с тем предпосылка отмирания контроля, необходимого пока что со стороны общества. Неуправляемый мир немыслим для Ефремова - гражданина и ученого не только сегодня, но и завтра. Перед человеком нового общества, говорил он, встает неизбежная необходимость внутренней дисциплины желаний, мысли и воли в дополнение к внешним требованиям дисциплины. Коммунистическое будущее в его романах зиждется на тончайшем равновесии общественного управления с индивидуальным "самоуправлением". При этом "чем глубже и тоньше будет самодисциплина, понимание общественного долга и координация чувств и поступков отдельной личности сообразно с другими людьми и обществом, тем большая забота должна быть проявлена обществом по отношению к личности".[250]

Если мы не создаем, но совершенствуем такой сбалансированный механизм, мы подрубаем, считает писатель, личную инициативу и предприимчивость, губим самостоятельность мышления и, в частности, фантазию,[251] столь необходимую в современной разведке будущего или, что то же самое, более глубоком виденьи настоящего. В литературно-критических статьях и художественных произведениях Ефремов постоянно возвращается к своей любимой мысли о том, что в коммунистической личности в полной мере реализуется творческая природа эстетического сознания. Поэтому искусство должно развивать, углублять свою функцию нравственно-психологического регулятора.

Вообще искусство, по мысли Ефремова, выполняет свои разносторонние задачи не только как носитель идеалов, норм и доктрин. Его социально-педагогическая действенность как раз в том, что искусство никогда не переставало выступать разведчиком, оригинальным сотворцом новых доктрин и норм, более совершенных идеалов. Ефремов развивает суждение классиков русской литературы (например, Льва Толстого) о том, что прекрасное не только форма, но и специфическая сущность освоения мира. Ценность красоты поэтому не только в утилитарно-педагогическом ее использовании, а в активно-творческой ее природе.

Сама наша способность воспринимать и создавать красоту, говорит он, не просто одно из проявлений homo sapiens, но концентрированное выражение главного и решающего в нас - творческой способности. "В основе подлинного искусства, - писал Ефремов, - лежит могучее стремление человека устроить, переделать мир по своему желанию, по своей мечте".[252] Не случайно, быть может, человеческая мечта ориентирована и эстетически: во все века счастливое будущее представлялось людям прекрасным. По-видимому, на нашу способность мечтать тоже распространяется суждение К. Маркса о том, что человек "формирует материю и по законам красоты".[253]

Ефремов соединяет в своих романах о будущем древний мир красоты с новым миром созидания не только силой своей любви к искусству и веры в его небывалый расцвет при коммунизме ("Широчайшее распространение искусства приведет к тому, что практически каждый человек овладеет каким-либо его видом").[254] Он проницательно сознает всестороннюю предназначенность прекрасного и духовному, нравственному сотворению этого мира. Возможно, например, понимание гармонии обратных связей нашего организма поможет в будущем усовершенствовать и саморегуляцию организма общественного, как это предусмотрено в "Туманности Андромеды".

В универсальном воздействии красоты на тысячи прошлых поколений Ефремов считает коренным и вечно актуальным то, что в эстетической сфере человек непрестанно творил и себя самого. Высший смысл накопления сокровищ мирового искусства ему видится в том, что через колоссальный опыт эстетического самосознания человеку предстоит пересоздать себя для лучшего будущего. В прямой связи с этой задачей Ефремов разрабатывал свою концепцию красоты как целесообразности. Вот почему исторические персонажи Ефремова так стремятся приподнять завесу грядущего, а его герои будущего постоянно возвращаются к древнейшим истокам людского рода.

Вопреки распространенному мнению писатель полагает, что уже первобытный человек в своих пещерных рисунках "выступал не как запуганное силами природы существо, а как могучий и отважный преобразователь и устроитель мира. Однако только сотни веков спустя, с появлением марксизма, наука дала ему реальную силу для этого, и лишь общественное сознание поставило эти стремления па правильный путь. В то же время искусство утратило свою монополию в формировании общественного сознания и, захлестнутое колоссальным прогрессом науки, не сразу обратилось к своей главнейшей цели - формированию внутреннего мира человека в гармоническом соответствии с его собственными потребностями и потребностями общества..."[255]

Большая часть литературы прошлого построена была, по мнению Ефремова, на конфликтах двоякого рода: либо "ненормальной" личности нормальными общественными условиями, либо, наоборот, "нормальной" личности с ненормальными условиями.[256] "Для литературы будущеего - продолжает он, - нужна не бесконфликтность, а исследование конфликтов высшего порядка, возникающих у человека, научившегося сочетать свои интересы с интересами государства, отученного от собственности и индивидуалистического (не путать с индивидуальным!) стремления к возвышению себя и привыкшего помогать каждому... Конфликты литературы будущего мне мыслятся в основном в области творческих поисков в труде и познании, личного совершенствования и усилий на общественную пользу, но в нормальной, дружной и заботливой общественной обстановке".[257]

Путь к нормальной личности в нормальных условиях и должен стать, по его мнению, путем подъема "литературы социалистического реализма на качественно новую ступень".[258]

Вот откуда необычный для певца будущего интерес к глубокой старине, к древнему искусству и философской мысли, к нравственным устоям и религиозным учениям того времени, которые далеко позади коммунистического мира "Туманности Андромеды". Вот почему "история красоты" - сквозная тема всех его романов о будущем, настоящем и прошлом. В меру своих возможностей Ефремов стремился реализовать свою философско-эстетическую концепцию в собственном творчестве. Располагаясь по всем трем координатным осям "реки времени" (ефремовский образ), его романы образуют своего рода триптих о накоплении красоты, о борьбе человека за прекрасно-гармоничные отношения с окружающим миром.

Эта красота и гармония только и могли зародиться в бесклассовой среде. Пафос исторических романов Ефремова приводит на память Энгельсову оценку нравственного содержания первобытного коммунизма: "И что за чудесная организация этот родовой строй во всей его наивности и простоте! Без солдат, жандармов и полицейских, без дворян, королей, наместников, префектов или судей, без тюрем, без судебных процессов - все идет своим установленным порядком... А каких мужчин и женщин порождает такое общество" - наделенных чувством собственного достоинства, прямодушием, силой характера и храбростью.[259] Древнее искусство, считает Ефремов, отразило не только распад родового строя, Он бессознательно удерживало в веках духовные ценности "золотого века". В нем запечатлелось глубокое чувство слитности древнего человека своим родом и племенем, со всепроникавшей его бытие природой. Такое искусство, по мнению писателя, тысячелетиями служило людям моральной опорой в нестабильном мире вражды и беспрерывных войн; быть может, через него передавалась от поколения к поколению эстафета надежды на лучшее будущее.

В древнем мире Ефремов особенно ценит крито-микенскую культуру, вдохновленную трудовым взаимодействием человека с природой проникнутую поэтичными мифами, изысканным культом женской красоты, поразительно не замутненную милитаристскими и угнетательскими мотивами (столь характерными, например, для египетских и ближневосточных соседей критян). Светлое и радостное, это искусство повлияло считает Ефремов, на другие народы, в частности, заложенным в нем на ступени матриархата прогрессивным "женским" началом общечеловеческой нравственности, которому писатель придает большое значение. Понять и возродить это начало на новом уровне вместе с другими ценностями первобытного коммунизма - актуальная задача современного художника, сознательно творящего во имя будущего.

Вместе с тем Ефремов ясно видит, что и в глубокой древности гуманизм большого искусства отличался воинствующей активностью. Примечательна в "Таис Афинской" трактовка отголосков легенд об амазонках в изобразительном искусстве. Фигуры побежденных воительниц, говорит Таис Александру Македонскому, определенно были созданы "сильным полом", чтобы и таким образом утвердить исход героической эпопеи женщин, которые в разное время и в разных местах действительно, считает Ефремов, пытались вернуть себе былую свободу. Среди художественных сокровищ, похищенных воинами Ксеркса и возвращенных Элладе Александром, упоминается в "Таис Афинской" известная бронзовая группа тираноубийц Гармодия и Аристогейтона. "Эта пара мощных воинов, делающих совместный шаг вперед, подняв мечи, на тысячелетия вперед будет вдохновлять скульпторов как символ боевого братства и вдохновенной целеустремленности".[260] Возможно, она вдохновила и автора "Великой Дуги". Идея этой дилогии о братстве восставших рабов, о зарождении чувства общности народов древней Ойкумены воплощена в гемме сходного содержания, которую создает художник-воин.

Искусство универсально объемлет весь окружающий мир. Но наиболее достойны бессмертия такие его творения, считает Ефремов, в которых нашла свое выражение общечеловеческая мораль. Потому-то они и отвечают чаяниям и вкусам всех времен и народов. В них сын своего племени уже осознавал себя частицей человечества. В шедеврах эпохи Александра Македонского автор "Таис Афинской" чутко отмечает приметы перехода, по его словам, "от национализма пятого-четвертого веков до нашей эры к более широким взглядам на мир и людей, к первым проявлениям общечеловеческой морали" (с.3-4).

Писатель противопоставляет художественные достижения, запечатлевшие ростки этой морали, реакционному искусству, когда описывает богатства захваченной Александром столицы персидской державы. Великолепие Персеполиса оттолкнуло Таис исключительной предназначенностью поражать воображение приближенных тирана да иноземных послов. Сооружения парадной резиденции не имели ни храмового, ни гражданского назначения. Само совершенство формы отчуждало красоту от человека. Порабощенные художники и мастера запечатлели на рельефах самих себя в длинной веренице пленников, склоняющихся перед всесильным деспотом. (За два поколения до Александра армия Ксеркса испепелила Элладу). Таис мысленно сравнила эту подавляющую архитектуру с белокаменными дворцами и храмами своей родины, искусно вписанными в возвышенности природного ландшафта, словно бы для того, чтобы приблизить человека к небожителям. А крылатые быколюди у персидских дворцов-лабиринтов - надменное воплощение царей - живо напомнили о судьбе других изваяний - человекоподобных богов, божественно прекрасных героев и красивых женщин родной Эллады.

Это было не только варварством (которому оказался не чужд и Александр, повелев разобрать на строительный материал знаменитую вавилонскую башню Этеменанки). Завоеватели обдуманно изуродовали искусных мастеров, чтобы они уже никогда не решились вернуться домой. (По-своему персидские владыки понимали, что "прекрасное служит опорой души народа", что большое искусство всегда призывало людей "отдавать за родину жизни", с.295).

Эллин той эпохи, писал Ефремов в предисловии к роману, "не мог представить себе жизни без любования - долгого и многократного - предметами искусства и созерцания прекрасных построек... Еще большее значение имело для эллина созерцание человеческой красоты в живых людях, а не только в статуях, картинах и фресках. Очень много времени они посвящали своим атлетам, гетерам, танцовщицам. Значение художни-ков, как воплотителей красоты и их живых моделей, было огромно и не имело аналогий в последующих временах и странах, за исключением Индии в первом тысячелетии нашей эры" (с.5).

В романе Ефремова гуманизм эллинской классики возвышает национальную цель персидского похода Александра до интернациональной. Великий полководец вознамерился было соединить Запад с Востоком в гомонойе - равенстве разноплеменных людей по разуму. Боль, за поруганные святыни придала возмездию греко-македонцев неудержимый порыв. Небольшая армия Александра наголову разбила полчища Дария. Но по мере того как война превращалась в обыкновенное порабощение народов, гениальное искусство вождя и весь опыт победителей не могли спасти от поражения в индийском походе.

Великие эстетические образцы, писал Ефремов в одной из публицистических статей, в отличие от научных истин, которые отживают, давая начало более глубокому познанию вещей, не "снимаются" последующими художественными достижениями. Они потому каждый раз заново воспринимаются другими поколениями, что не утрачивают своей изначальной ценности. В своем творчестве Ефремов попытался заново ответить на вопрос, в чем же заключена вечная истина неувядающей красоты.

Маркс, размышляя о том, что сказания, песни и музы древней Эллады не могут уже повториться, ибо их арсеналом и почвой послужила давно отжившая мифология, замечал, что не вопреки, а как раз благодаря этому, древнегреческий эпос продолжает "доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом".[261] В эпическом искусстве Эллады, говорил далее Маркс, заключено обаяние "детства человеческого общества там, где оно развилось всего прекраснее".[262] В нем волшебно запечатлелось мифологическое самоотождествление нашего пращура со всем окружающим миром. Детски наивное, но потому и поразительно цельное слияние со своим племенем. Примитивное, но и необычайно могучее ощущение себя непосредственным продолжением природы.

На уровне этого древнейшего (еще дорелигиозного) мироотношения и зарождалось, вероятно, инстинктивное ощущение красоты, как целесообразной устроенности мира, которое Ефремов исследует в романе "Лезвие бритвы". Наш первобытный предок в наивном моделировании мира по самому себе стихийно угадывал, хотя и в фантастической форме, действительно целесообразную связь своего микрокосма с Космосом "Наше чувство прекрасного, эстетическое удовольствие и хороший вкус, - писал Ефремов, - все это освоенный подсознанием опыт жизни миллиардов предыдущих поколений, направленный к выбору более совершенно устроенного, универсального, выгодного для борьбы за существование и продолжение рода".[263]

С точки зрения ефремовского понимания красоты как целесообразности, шедевры мирового искусства непреходящи прежде всего в этом своем первично жизненном ряду. Именно целесообразно-прекрасное, разумеется, совершенно воплощенное, сохраняется в людях: они живут, процветают, приносят гешефты, премии, дачи и огромные способности воспроизводить жизненно важную красоту мира. В этом замечательное проявление целесообразности самого человека, без нее он не стал бы "венном творения".

В романе "Лезвие бритвы" Ефремов исследует по преимуществу психофизиологическое содержание красоты-целесообразности. Прекрасное для него - универсальная категория, которая детерминирует эстетическое чувство и генетически связывает объективную красоту мира с ее субъективным художественным отражением. В новое время такая трактовка красоты не получила должной разработки, судя, например, по истории вопроса в статье "Прекрасное", помещенной в 4-м томе "Философской энциклопедии". Красота как целесообразность выпала из категориального аппарата современных дискуссий о природе эстетического.[264]

Между тем, еще Аристотель в сочинении "Метафизика" справедливо замечал: "А самые главные (!) формы прекрасного, это порядок, соразмерность и определенность, - математические науки больше всего и показывают именно их".[265]

Древний философ, по мнению видного исследователя его эстетики А.Ф.Лосева, отождествлял с красотой благо, считая благо "целесообразным порождением действительности", а красоту - "самой структурой или моделью процесса порождений".[266] В свете ефремовских суждений о прекрасном эта трактовка выглядит весьма современной. Поэтому ее вряд ли можно отнести к Аристотелю без оговорок. Лосев и не придает целесообразности как "модели порождений" прекрасного того значения, какое она естественно должна была бы занять в современной эстетике.[267]

Великий мыслитель древности, как известно, колебался между материализмом и идеализмом, диалектикой и метафизикой, что отразилось и в изложении его взглядов.[268] В трактате "О частях животных" Аристотель возражает на догадки Эмпедокла о том, что источником анатомической целесообразности выступает сам процесс возникновения приспособительных признаков, с позиции прямо противоположной. Совершенное строение человеческого тела, говорит он, заранее задано его "божественным" назначением. А "раз человек таков", каков он есть, стало быть, и "возникновение его должно быть таким-то... тот же способ рассуждения одинаково применим ко всем другим произведениям природы".[269]

Последовательно материалистическое и диалектическое понимание прекрасного подразумевает, несомненно, обратную зависимость: красота человека и всего остального в природе "такова" в силу "такого-то" процесса развития.

Первоначальную мысль о целесообразности прекрасного Ефремов усвоил (это хорошо видно в его исторической прозе) из античной эстетики и античного искусства. В её разработке он выступил с позиции диалектического материализма и современного естествознания. В обширной лекции доктора Гирина в романе "Лезвие бритвы" писатель развил концепцию красоты как биологической целесообразности, исходя из того, что "прекрасное есть жизнь", т.е. из примата красоты в мире действительности над красотой в искусстве. Автор этой знаменитой формулы Н.Г.Чернышевский ограничивал, однако, объективно универсальный ее смысл антропологическим пониманием жизни. "Красоту в природе, - писал он, - составляет то, что напоминает человека" и даже "предвозвещает личность".[270] И далее - "...жизнь мы видим только в действительных, живых существах, а отвлеченные, общие мысли, - исключал Чернышевский общественное сознание (вероятно, в полемике с идеалистической эстетикой Гегеля), - не входят в область жизни".[271] Чернышевский поэтому считал излишним "проводить в подробности" свое понимание красоты "по всем царствам природы".

С точки же зрения эволюционной теории Дарвина, на которую опирается Ефремов (автор диссертации "Эстетические отношения искусства к действительности" не мог ещё её знать), человеческая красота выступает генеральным критерием прекрасного в природе постольку, поскольку является высшей ступенью общебиологической целесообразности. Чернышевский комментирует замечание Гёте о том, что природа редко создает совершенные образцы человеческой красоты, в том духе, что ей нужно "сохранение" своих творений, "а не собственно красота"[272] По современным же представлениям красота и есть "сохранение", но как результат прогрессивного процесса творений природы, а не какая-то окончательная "образцовая" форма.

У вымерших гигантских ящеров, говорит Ефремов в романе "Туманность Андромеды": "увеличение мускульной силы вызывало" линейное "утолщение костей скелета, подвергавшихся большой нагрузке, и увеличившаяся тяжесть скелета требовала нового усиления мышц" (т.3 II, с.107) и т.д. Только человеку "с его прекрасным, позволяющим изумительную подвижность и точность движении телом" (т.3 II, с. 107) удалось избежать в процессе эволюции подобных тупиков. Природа нашла в человеке наибольшее равновесие противоречиво направленных приспособительных механизмов. "...Чем труднее и дольше был слепой эволюционный путь отбора, - размышляет один из героев „Туманности Андромеды", - тем прекраснее получались формы высших, мыслящих существ, тем тоньше была разработана [природой, - А.Б.] целесообразность их приспособления к окружающим условиям и требованиям жизни, та целесообразность, которая и есть красота" (т.3 II, с. 143).

"...красота стоит на службе естественного отбора и ограждает безукоризненное функционирование организма" (т.3 I, с.6). Приводя в предисловии к переизданию романа "Лезвие бритвы" этот вывод испанского зоолога Ф.Родригеса де ла Фуэнте, Ефремов с сожалением писал, что аналогичные наблюдения естествоиспытателей не привлекли внимания эстетиков и искусствоведов. Плодотворность понимания прекрасного как естественно целесообразного открывается многосторонней философской мысли. Только такой подход способен дополнить традиционно гуманитарный горизонт эстетки фактами, выводами и, главное, диалектическим методом естественных наук. Проблема прекрасного, - вероятно, уникальный по своей сложности перекрёсток, на котором переплелось множество ветвей обществознания и природознания. Говоря словами Ефремова, сказанными в другой связи, подлинное познание этой проблемы "невозможно в цепях односторонней и опасной логики... узких научных дисциплин".[273]

Тезис Чернышевского "прекрасное есть жизнь" Ефремов подтверждает такой системой "подробностей", которая обновляет представление о жизни. Его концепция красоты побуждает видеть жизнь прежде всего в противоречивом процессе возрастания целесообразности. Чернышевский не применял диалектику как логику познания. Ефремов исходит из того, что "прекрасное есть жизнь" не только как проявление материи, но прежде всего как ее движение - от низших форм к высшим, от неживого к живому, от индивидуально-биологического совершенства к общественно-разумному.

Напомним, Ф.Энгельс считал взгляд на мир как на совокупность текучих процессов (а не законченных предметов) и связей, соединяющих процессы природы в одно великое движение, важнейшим отличием естествознания XIX века и вместе с тем величайшим завоеванием гегелевской диалектики.[274]

Такое понимание целесообразно прекрасного по-новому освещает древнюю мифологическую модель: человек как мир, мир как человек. Облик человека, единственного мыслящего существа на Земле, как никакой другой, говорит Ефремов, отвечает наибольшей разносторонности жизни. Это означает высшую приспособляемость человека к противоречивым требованиям среды. "Переход к общественной жизни, - добавляет писатель, - определил еще большую многогранность. Красота человека - это, кроме совершенства, еще и универсальность назначения, усиленная и отточенная умственной деятельностью, духовным воспитанием. Мыслящее существо другого мира, если оно достигло Космоса (подобно человеку Земли, - А.Б.), А также высокосовершенно, универсально, то есть прекрасно! Никаких мыслящих рогатых и хвостатых чудовищ, человеко-грибов, людей-осьминогов не должно быть".[275] Вселенная едина в своих законах, и целесообразность - один из самых фундаментальных из них, по мысли Ефремова.

На космической аргументации стоит задержать внимание. Ефремов исходит из нее и как мыслитель-эстетик, и как естествоиспытатель, и как художник-фантаст. "Между враждебными жизни силами Космоса, - поясняет он, например, в повести "Звездные корабли", - есть лишь узкие коридоры, которые использует жизнь, и эти коридоры строго определяют ее облик" (т.2, с.441). И если бы внеземная жизнь зародилась на сходной биохимической основе, в сходных с нашей планетой условиях, то она в силу этого неизбежно привела бы в конце концов к гуманоидным формам.

Скажем, на планете со сходной силой тяжести разумное существо подобно человеку тоже не могло бы сформироваться чересчур большим или чересчур маленьким. Слишком миниатюрное не обладало бы достаточными энергетическими запасами, зависело б от пустяковых случайностей на поверхности планеты. Гигантское оказалось бы связанным непрестанным поиском пищи. Оптимальная масса и универсальное питание обеспечивают определенную независимость от среды - важное условие становления разума. С другой стороны, те же факторы делают ненужными, скажем, рога или клыки. Эти атрибуты травоядных и хищных, целесообразные для них, перетяжелили бы череп, предназначенный нести огромную нагрузку мозга.

Но одного объема мыслящей субстанции недостаточно. Чтобы развился разум, животное должно иметь сложные конечности, специализированные для выполнения работы, "ибо только через работу, через трудовые навыки происходит осмысление окружающего мира" (т.2, с.440). Наконец любое разумное существо должно обладать хорошо развитыми органами чувств, расположенными притом не в удалении от мозга - "для экономии в передаче раздражения", особенно зрительными органами: зрение дает существу, поднявшемуся на задние конечности (чтобы освободить для труда передние), наибольший объем особенно ценной информации.

У разумного животного другого мира зрительные рецепторы могли бы воспринимать волновую энергию, скажем, вплоть до инфракрасной части спектра. Инопланетянка в романе Г.Мартынова "Гианэя" видит и тепловые лучи. Тем не менее, зрение повсюду в природе, предполагает Ефремов, должно использовать "проницающую атмосферу часть электромагнитных колебаний" и, следовательно, должно быть "почти одинаково во всей Вселенной" (т.3 II, с.44).

Создавая облик своего космического пришельца сперва чисто логическими выкладками, Ефремов совсем не случайно переходит на язык образов, когда описывает его "громадные выпуклые глаза": "Они были как озера вечной тайны мироздания, пронизанные умом и напряженной волей... В этих глазах был свет безмерного мужества Разума, сознающего беспощадные законы Вселенной, бьющегося в муках и радости познания" (2, с.450). Подобное выражение энтазиса, то есть духовной собранности, старались придать своим богам и героям древнегреческие художники.

Чернышевский, полагая источник прекрасного в жизни, замечал между прочим, что средоточие жизни - "жизнь ума и сердца... отпечатывается в выражении лица, всего яснее в глазах... и часто бывает, что человек кажется нам прекрасен только потому, что у него прекрасные, выразительные глаза".[276]

Это житейское суждение и физиологически истинно. "Большие глаза и притом широко расставленные, - поясняет Ефремов, - не слишком выпуклые и не чересчур впалые" (верный признак здорового равновесия) безусловно красивы, "вне всяких наслоений индивидуальных вкусов, культуры или исключительных расовых отклонений", потому что "чем больше глаза, тем больше поверхность сетчатки, тем лучше зрение. Чем шире расставлены глаза, тем больше стереоскопичность зрения, глубина планов. Насколько ценилась испокон веков широкая расстановка глаз, показывает очень древний миф о красавице, дочери финикийского царя Европе. Ее имя по-древнегречески означает или широколицая (широковзорая) или широкоглазая" (т.3 I, с. 108).

В романе "Таис Афинская" Ефремов поистине стереоскопично совмещает прямое и переносное значения древней метафоры. "Широкоглазие" Таис - внутренняя портретная доминанта, как бы выхваченная из букета галантных похвал (среброногая, крутобедрая, дерзкогрудая), которыми осыпают поэты блистательную Гетеру. Умные и проницательные глаза выдающейся женщины "широковзорно" вобрали картину эпохи, в которую столь много значило преклонение перед калокагатией - гармонией физического и духовного совершенства.

Ефремовская трактовка красоты как всесторонне понятой, универсально мыслимой целесообразности служит ключом к примечательному феминизму его творчества. В романах писателя, обладающего мужским темпераментом бойца, прославляющего героические профессии и подвиги, царит тем не менее женщина. Центральный образ Таис окружен созвездием прекрасных подруг. На женские образы "Великой Дуги", "Туманности Андромеды", "Лезвия бритвы" приходится чрезвычайно высокая и в чем-то сходная идейно-эстетическая нагрузка. Фай Родис, кажется единственная в мировой фантастике женщина, которой автор доверил представлять человечество в сложной и деликатной миссии на чужой планете.

Ведущие партии своей художественно-философской прозы Ефремов по меньшей море равноправно распределяет между противоположными полами не только потому, что разделяет эллинское преклонение перед "слабой" половиной людского рода как художник и "великодушный" представитель другой половины. Он сознает как ученый, что женское естество, физическое и духовное, по его словам, "самое прекрасное создание природы", оттачивалось в особо узких "коридорах" целесообразности, нередко неся двойные социально-биологические нагрузки.

Глубокая природная противоположность мужской и женской красоты, по убеждению Ефремова, - непреложный закон искусства. Это хорошо сознавали мастера любой древней культуры в период ее расцвета, когда человеческий тип наиболее полно отвечал равновесию с матерью-природой. В бесчисленных поколениях трудного (но не чрезмерно тяжкого) бытия, подчеркивает писатель, выковался поистине общечеловеческий канон. Расовые различия, если они отвечают анатомической целесообразности, "не кажутся нам чуждыми и вызывают в общем те же эстетические ассоциации. Все дело в том, - напоминает Ефремов, - что мы, люди вида сапиенс, безусловные сестры и братья по самому настоящему родству. Всего пятьдесят тысячелетий назад нас была лишь горсточка, и эта горсточка породила все великое разнообразие народов, племен, языков, иногда воображавших себя единственными, избранными представителями рода человеческого" (т.3 I, с.117).

Но потому-то заложенное в нас анатомическое чутье очень тонко различает противоположные черты полов, и мы никогда не ошибаемся, какому что нужно. "Выпуклые, сильно выступающие под кожей мышцы красивы для мужчины, но для женщины мы это не считаем достоинством Почему? Да потому, что нормально сложенная здоровая женщина всегда имеет более развитый жировой слой, чем мужчина. Это хорошо известно, но так ли уж всем попятно, что это не более как резервный месячный запас пищи на случай внезапного голода, когда женщина вынашивает или кормит ребенка?.." (т.3 I., с.108-109). Этот резервный слой одновременно служит тепловой и противоударной изоляцией для носимого во чреве плода, и вместе с тем создает прославленные искусством мягкие линии женского тела.

"Стройная длинная шея, - продолжает Ефремов, - немало прибавляет к красоте женщины, но у мужчины она воспринимается" почти как нечто болезненное. А дело в том, что "женщина по своей древней природе - страж... ее длинная шея дает большую гибкость, быстроту движений головы, - снова эстетическое чувство совпадает с целесообразностью" (т.3 I, с. 109). Подобным образом, говорит Ефремов, идеальные фигуры мужчины и женщины целесообразно контрастны во всем. Например, увеличение мозга человеческого детеныша "требовало расширения таза матери, а вертикальная походка - сужения таза" (т.3 I, с.111). Природа разрешила противоположные требования, в частности, тонкой талией; она красива, потому что компенсирует гибкость, подвижность широкобедрого стана. Мужчине же, бойцу и пахарю, с его мощным мышечным поясом, такая талия противопоказана и поэтому у него некрасива.

Чтобы стала ясна диалектика подобных компромиссов природы, должно было изжить себя метафизическое мировоззрение. Гельмгольц полагал, что Господь Бог проявил себя плохим оптиком, устроив человеческий глаз недостаточно совершенным в отдельных функциях. Однако по сочетанию противоположных требований к зрению наш "несовершенный" орган, говорит Ефремов, отличается замечательным равновесием и полнотой возможностей. Нервные и химические системы нашей биологической машины, напоминает он, тоже работают "в очень узких пределах, и всю жизнь мы как бы балансируем "на лезвии бритвы"" (т.3 I,с.75; курсив мой, - А.Б.).

Этой метафорой не зря озаглавлен роман о красоте "...красота, - подытоживает Ефремов, - это правильная линия в единстве и борьбе противоположностей, та самая середина между двумя сторонами всякого явления, всякой вещи, которую видели еще древние греки и называли аристон - наилучшим, считая синонимом этого слова меру" (метрон) (3 I, с.65). Чувство меры во всем, воспитываемое искусством, Ефремов вообще считает основой культуры. В новое время диалектический материализм естествознания позволил обосновать меру и дать ее точную характеристику как гармонического разрешения, казалось бы, губительных противоречий. "Единственно совершенную возможность" Ефремов называет второй (после анатомической целесообразности) и главной ступенью красоты.

Писатель демонстрирует эту грань прекрасного на примере различного понимания женской красоты. В романе "Лезвие бритвы" оппоненты доктора Гирина доказывают, будто в современном искусстве "образ женщины, чистый и светлый, должен быть лишен подчеркнутых особенностей ее пола", избавлен от "ненужной силы эроса": "Зачем это в век машин?" (т.3 I, с.63). По их мнению, женщина в новой жизни якобы "будет похожей на мужчину, тонкой, стройной, как юноша, чтобы быть повсюду товарищем и спутником мужчины" (т.3 I. с.61). Женский идеал - в виде юноши, да еще непременно ведомого мужчиной... Между тем у женщины, считает Ефремов, есть свое, чисто женское лидерство, отвечающее ее собственной, немужской, красоте.