Путешествия минеролога и геохимика В. И. Вернадского
Путешествия минеролога и геохимика В. И. Вернадского
I
Русская литература путешествий имеет свою историю. До конца XVII столетия в ней доминировал жанр описаний паломнического хождения по странам христианского Востока и до Иерусалима. В XVII веке множились официальные отчеты (статейные списки) русских дипломатов о путешествиях по странам Западной Европы. При Петре I начались путешествия в Европу в образовательных целях; к концу XVIII века описания путешествий, все более беллетризованные, превращаются в предмет для чтения чувствительной публики[893].
В середине XIX века появляется новая форма путешествия: с началом реформ 1860-х годов к стилю жизни высших слоев русского общества стало принадлежать развлекательное путешествие в Европу. Состоятельный русский путешественник наслаждается приятностью европейской жизни, проигрывает деньги в казино и разглядывает культурные достопримечательности прежде всего как любопытную декорацию. Рост туризма становится мишенью литературной сатиры. Характерное изображение получает русский туризм в «Зимних заметках о летних впечатлениях» (1863) Достоевского: рассказчик начинает с иронического captatio benevolentiae — он не может предложить своим гораздо более информированным читателям ничего нового. Далее в своем путевом отчете он ограничивается несколькими деталями из путеводителя, упоминает, например, знаменитые «липы в Берлине» и «Кельнский собор», о котором пишет: «Мне показалось, что это только кружево, кружево и одно только кружево, галантерейная вещица, вроде пресс-папье на письменный стол, сажен в семьдесят высотою»[894]. В целом автор дает гротесковый образ русского туриста:
Все они ходят с гидами и жадно бросаются в каждом городе смотреть редкости […] глазеют на говядину Рубенса и верят, что это три грации, потому что так велено верить по гиду; бросаются на Сикстинскую мадонну и стоят перед нею с тупым ожиданием: вот-вот случится что-то […] И отходят удивленные, что ничего не случилось[895].
Достоевский описывает путешественника, который воспринимает чужое, новое и неожиданное не как расширяющееся самопознание, но в качестве самоутверждения на основании текстов и образов из путеводителя, возможно, прочитанного перед путешествием. В таком восприятии оригинал подменяется копией: Кельнский собор предстает как пресс-папье, Рубенс и Рафаэль рассматриваются с перспективы комментария в путеводителе. Такое восприятие только лишний раз подтверждает литературно упакованное и «инвентаризированное» знание о мире. Новые медийные средства (фотография) и возможности коммуникации (железная дорога) требуют общедоступной натуралистичности в универсальном взгляде на мир.
На рубеже веков в сознании путешественника напластовываются образы и впечатления технически, бюрократически и экономически оформленных цивилизации и культуры, распространяющихся по миру из Западной Европы, к которым все более приобщается и Россия. С другой стороны, в это время русское искусство и литература успешно позиционируют себя далеко за ее пределами. Для русских литераторов раннего модерна познание чужого в путешествии служит прежде всего в качестве материала при создании претенциозных автобиографических и/или поэтических текстов. Цели классических путешествий в Европу литературно проявляются в сжатом символистском стиле современного урбанизма (апокалипсическая городская поэма В. Брюсова «Конь блед», 1907)[896], в орнаментальной эссеистике Андрея Белого («Париж», 1932)[897] или авангардистской фрагментарной прозе (Берлин В. Шкловского в «ZOO, или Письма не о любви», 1923). Речь идет не о полученных впечатлениях, но об оригинальной стилистике, растущей из внутренней саморефлексии. При этом предметность мотивов является лишь исходной точкой и почти несущественна.
На рубеже веков в Европе усиливается внимание не только к русской литературе. Быстро растет и международное значение русского естествознания. С XVIII века русские ученые, в первую очередь — этнографы, геологи и географы, публиковали отчеты о своих путешествиях; на первых порах это специальные данные о восточных областях империи. В течение XIX века русская наука усиленно интегрировалась в европейскую. С развитием массовой литературы рос и читательский интерес к беллетризованным описаниям путешествий, в том числе и к путешествиям ученых[898]. Научные экспедиции поставляли материал приключенческих историй для развлечения публики. Такое чтение дополняло или заменяло туристические путешествия в экзотические страны.
Еще Клод Леви-Стросс в начале своей известной книги «Печальные тропики» (1935–1937; 1955) играет на противопоставлении беллетристики и экспедиции: «Я ненавижу путешествия и научные экспедиции. Однако я намерен рассказать о своих экспедициях». Собственно говоря, ученый заботится о том, чтобы «после долгих лет интенсивной учебы открыть до сего времени неизвестные факты». И все же он часто собирал только картины и фильмы: «…с их помощью можно заполнить зал зрителями, для которых все рассказываемые и иллюстрируемые им банальности и общие места чудесным образом превращаются в откровения»[899]. Облачение экспедиции в одежды приключенческого рассказа часто вытесняет первоначальную цель — «открыть до сего времени неизвестные факты». Туризм и литература путешествий для массового читателя с конца XIX века внушают мысль о цивилизационном и культурном единстве мира, который кажется достижимым для каждого человека.
Свобода передвижения и социально-культурная открытость мира в путешествиях по Европе и миру после революции 1917 года в Советской России были строго ограничены посредством политически мотивированного разделения «своего» и «чужого» — в особенности после того, как Советский Союз отверг тезис о мировой революции и принял сталинскую идею победы социализма в отдельно взятой стране. Путешествие за границу означает теперь подчинение советской разрешительной политике или же исход, бегство и эмиграцию. В то время как Белый и Шкловский после пребывания в Европе возвращаются в Советский Союз, для писателей-эмигрантов чужбина становится своим миром и то, что прежде было своим, продвигается в далекое и чуждое.
Идеологически и бюрократически проводимое разделение на «свое» и «чужое» на новый лад пробудило появившийся в России средних веков мифологически обусловленный страх перед «Западом», который пропал было при Петре I (по крайней мере, у высших слоев общества). Отсюда проистекает противоречивое самосознание русских: чувство неполноценности и одновременно превосходства по отношению к Европе и ее современному общественному развитию. Эта раздвоенность официально устранялась идеологическим утверждением всестороннего превосходства советской системы. Однако перед лицом дефицитов советской действительности это утверждение только тогда могло казаться правдоподобным, если избегало любой конкретной проверки и абсолютизировало разделение мира на «позитивный» и «негативный», на «свое» и «чужое»[900].
II
Вводные замечания образуют рамочное пространство для рассмотрения путешествий минеролога, геохимика и кристаллографа Владимира Вернадского, который с конца XIX века и до 1930-х годов постоянно путешествовал по стране и за ее пределами, не оставив, однако, сводного описания этих поездок. Свои неисчислимые путешествия и экспедиции он зафиксировал в дневниках, автобиографических записках, в письмах жене и еще нескольким друзьям. Чрезвычайно объемный и гетерогенный, создаваемый десятилетиями текст-континуум, носящий по преимуществу характер личной информации, представляет собой со стилистической точки зрения сырой языковой материал — с такими же острыми краями и неровностями, как и пробы камней, собранных геологом Вернадским в течение его профессиональной жизни. Выбор жанра (дневник, письмо, автобиография) объясняет высокое рефлексивное начало в тексте. Между прочим, путевые записки Вернадского представляют собой лишь маргинальный осколок его творчества в целом. У Вернадского не было литературных замыслов; скорее, его внимание неосознанно привлекало экзистенциальное значение путешествия для поколения русских ученых, к которому он принадлежал.
Вернадский сознавал проблематичность отношений между переживанием и описанием:
Так все не записывал. Жизнь не дает возможности вести строгий дневник, тем более, что переплетаются два стремления — внутренние переживания и внешние события — как наблюдатель и как переживающий даже не события, а развертывания внутреннего процесса своей личности[901].
Спустя несколько дней в дневнике говорится о работе сознания:
…вдруг среди работы вспоминаются обрывки старых воспоминаний — речи, впечатления, переживания во время каких-нибудь прогулок. Странно вспоминаются не места, а впечатления на местах, нет образа местности, но чувствуешь местность[902].
Если, к примеру, Лев Толстой (которого Вернадский хорошо знал лично) при описании своих впечатлений по возможности оттеснял на задний план свое сиюминутное душевное состояние, свои «душевные эмпирии», чтобы найти стилистическое point of view, то Вернадский подчеркивает в своих текстах непосредственное восприятие, теряющееся в неупорядоченном ряду деталей. Свой явно нелитературный способ выражения он определяет как научный метод «эмпирического обобщения».
Весной 1888 года молодой выпускник Московского университета Вернадский предпринимает свое первое путешествие в Европу. Он едет в Неаполь, поднимается на Везувий, посещает Помпеи и восхищается субтропическим ландшафтом Ривьеры. В летний семестр он записывается в качестве практиканта (стажера) в Мюнхенский университет к минерологу Паулю Гроту. В кафе «Luitpold» Вернадский ведет дискуссии о единстве международного научного развития, предсказывает ведущую роль англоамериканцам, а роль научного языка будущего отводит английскому языку. Во время каникул предпринимает продолжительное познавательное путешествие в Австрию и в Швейцарию, в Цюрих, через Рейнский водопад под Шаффгаузеном (уже тогда его по вечерам освещали для туристов прожекторами) в Женеву, Лион и, наконец, в Париж[903].
Маршрут, напоминающий европейское путешествие Карамзина, был выбран, скорее всего, не ради культурных достопримечательностей, но с учетом ботанического и геологического аспектов поездки. Натуралист Вернадский мечтал о создании минералогической карты Европы. В конце августа он приезжает в Лондон, посещает галереи и музеи, Зоологический и Ботанический сад. На международном геологическом конгрессе он, по рекомендации русских коллег, становится самым молодым членом Британской научной ассоциации (British Association of Science /ВА/). Осенью он продолжает заниматься в Мюнхене, а в марте 1889 года возвращается в Париж, работает в ?cole de mines и в Coll?ge de France. Он высоко ценит достойное окружение, близость Латинского квартала (Quartier Latin) и Сорбонны. С общением дело обстоит лучше, чем в Германии: Вернадский очень хорошо говорит по-французски. На работу ездит на втором этаже конного экипажа, с книгой в руках, или идет вдоль берегов Сены. У антикваров Вернадский покупает 12 томов Платона и сочинения Александра Герцена. Переживания и чтение книг существуют в постоянном единстве. Парижскую Всемирную выставку 1890 года он встречает в качестве сотрудника русского минералогического отдела. С этих пор он предпочитает жить в Париже. Французы, их культура, история, философия и наука определяют его картину мира[904].
После получения места на кафедре минералогии Московского университета Вернадский, приват-доцент, разрывается между Парижем и почвоведческими экспедициями в район Полтавы, в Кременчугский округ. Полученные там впечатления глубоко волнуют его: в июле 1890 года он пишет своей жене из Кременчугских степей:
Ты чувствуешь свою мелкоту, когда видишь бесчисленные массы людей, здесь прежде живших и бесследно исчезнувших. Ты чувствуешь, однако, и мелкоту всей этой жизни, взятой как целое, перед жизнью земли, и мелкоту земли в солнечном мире, и мелкоту солнечного мира перед чем-нибудь другим… Разве на чем-нибудь основано представление о непременном, бесследном исчезновении мелкого и сохранении великого. Нет мелкого, и нет великого[905].
Чувство тесной причастности человеческой жизни к чему-то великому — к Другому природы и космоса — кажется утерянным:
…жизнь мельчает на нашей планете действительностью человека, остаются одни мелкие звери, а все более крупное, более сильное исчезает и губится невозвратно и беспощадно. Этот процесс идет всюду, и с ним не мирится чувство натуралиста, хотя именно он создает дня этого главные средства[906].
Скептик Вернадский видит угрозу и для разрушительно воздействующей на природу цивилизации:
Переживаемый нами сейчас разгром всей сложившейся государственности, огромные опасности, угрожающие росту и развитию нашей умственной культуры, нередко в последнее время вызывают сомнения… Кажется, точно, все рушится[907].
Космическую связь природы и культуры («связь общественной жизни с жизнью космической»), по его мнению, может объяснить лишь наука[908]. Только натуралистическое мышление создает порядок и гармонию в по определению хаотическом универсуме[909]. Геолог Вернадский все более проявляет себя как моралист и философ, что поощряется кругом друзей, долгие годы существующим студенческим «братством». К нему принадлежали историки (А. Корнилов, Д. Шаховской, П. Милюков) и философы (Павел Новгородцев, братья Сергей и Евгений Трубецкие), которые, по старой интеллигентской традиции, приобщали Вернадского к политике[910].
Однако в отличие от своих друзей, придерживающихся религиозно-этических и политических интересов, Вернадский остается натуралистом и стремится доказать связь между природой и культурой, между геологической эволюцией и развитием человечества:
Что такое эволюция, возведшая человека со всем его душевным складом на вершину мира? Случайность? К решению загадки можно подойти с неожиданной стороны — геохимическим путем. Сознание и атомы. Мысль и химические элементы. Оставив в стороне все рассуждения о сущности разума и сознания, надо искать видимые химические следы их действия в земной коре[911].
На фоне современной русской мысли — между позитивизмом и религиозной философией, — опираясь на европейскую натурфилософскую традицию, при помощи понятий «биосфера» и «ноосфера» он создает модель «биохимически» обоснованной естественной истории человеческой культуры и общества, пытаясь при этом описать «живое вещество», присутствующее между органической и неорганической природой, как доказуемое с геологической точки зрения.
Во время путешествия по Европе летом 1909 года Вернадский посещает в Риме минералогические музеи и Forum romanum. В «старых камнях Европы» он хочет снова почувствовать ушедшие столетия. «Антикварно-эстетические прогулки» снова склоняют его мысли к изначальной связи культуры и природы. Величие исторических эпох (даже славной римской истории) и судьба человечества кажутся ему бессмысленными без научного изучения этой связи[912].
Во время путешествия по Греции от Олимпа в Афины он пишет жене:
И странную смесь составляли идеи и мысли, возбужденные чтением и видением нового. Удивительны здесь красные закаты и восходы солнца, странная растительность, контуры ландшафтов. В первый раз видел красивое фиолетовое море и ярко-синие светлые дали[913].
Возникают ли красочные описания природы[914], как считает биограф Вернадского, из подсознательных воспоминаний об античной культуре и мифологии? В любом случае для стиля Вернадского симптоматично выстраивание образов и их встраивание в перспективу полученных из книг знаний. Образ или деталь обретают значение только посредством их научного приобщения к космическому целому. Когда разразилась Первая мировая война, Вернадский находился на пике своей карьеры: профессор университета, с 1912 года — действительный член Петербургской академии наук, в 1913 году — участник геологического конгресса в Америке, с 1914 года — директор Минералогического и геологического музея академии. Постоянные научно-исследовательские путешествия, экспедиции, работа над доказательной базой своих идей. Революция 1917 года неожиданно перевернула его жизнь. Введение нового порядка, связанное одновременно со страстью к разрушению и голодом, террором и Гражданской войной, вызывает у него глубокое разочарование: реальный социализм разрушает его иллюзию демократического развития России и бесповоротно становится для него врагом свободы и единства культуры и науки[915]:
Мы хотели верить в русскую революцию, в мировое демократическое движение. Теперь мы верить в нее не можем. А у меня все более и более поднимается презрение[916].
III
Вернадский бежит от советской власти на юг. 22 ноября 1917 года он покидает Петроград незадолго до того, как Ленин объявит предводителей партии кадетов[917], активным членом которой был Вернадский, «врагами народа» и поставит их перед судом. Вернадский бежит через Москву в Полтаву и в мае 1918 года прибывает в неспокойный Киев, где 27 октября 1919 года его избирают президентом Киевской академии. В ноябре 1919 года, когда в Киеве происходит постоянная смена фронтов Гражданской войны, он подается в Новороссийск, позднее в Крым, в Симферополь. Здесь в феврале 1920 года он переживает самый трудный период своей жизни: в дневниках сравнивает себя с одиноким преследуемым ученым, твердой верой в свои идеи напоминающим Кондорсе[918], который в 1793 году был обвинен революционным трибуналом и нашел временное убежище в доме мадам Верне, где написал свой знаменитый «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума» (Esquisse d’un tableau historique des progr?s de I’esprit humain).
Зимой 1920/1921 года в Крыму Вернадский заболел сыпным тифом и надолго впал в лихорадочный бред, во время которого видел свою будущую жизнь: эмиграция в Англию, работа в Британском музее и в Биологическом институте в Плимуте. При поддержке американского капитала он воздвигает на Восточном побережье США институт для работы над «живым веществом» — с библиотеками, лабораториями и соответствующим оборудованием. Вначале он видит себя руководителем института, потом пенсионером преклонного возраста, продолжающим свою научную работу.
В дневниковых описаниях этих необыкновенных воображаемых путешествий в будущее Вернадский выделяет в качестве основного содержания своих видений две идеи: создание новой, всеобъемлющей организационной формы научной работы и продолжение изучения «живого вещества», то есть разработка научного доказательства единства природы, космоса и человеческого общества, бытия и сознания[919].
В природе своего воображаемого путешествия он не уверен:
Это не был вещий сон, т. к. я не спал — не терял сознания окружающего. Это было интенсивное переживание мыслью и духом чего-то чуждого окружающему, далекого от происходящего[920].
«Сон» Вернадского — если ненадолго забыть о напряженной ситуации его бегства — явно находится в контексте его непреходящего интереса к христианству, которое он рассматривает не столько в аспекте религиозной веры, сколько в качестве возможного выражения иного, всеохватывающего порядка бытия[921].
Фантазии, возникающие в его бреду, продолжают ряд мистико-религиозных снов и видений, уже описанных русскими учеными и философами (Дмитрием Менделеевым, Владимиром Соловьевым и князем С. Н. Трубецким). В противоположность их мистическим видениям и пророчествам, Вернадский «предвидит» во сне свою собственную жизнь, которую он может представить себе только в эмиграции, не в последнюю очередь потому, что потерял надежду на ведущую роль русской науки.
Не по силам будет изможденной и обедневшей России совершение этой мировой работы, которая казалась столь близкой в случае ее победы в мировой войне. Мне ясно стало в этих фантастических переживаниях, что роль эта перешла к англичанам и Америке[922].
Этот сон иллюстрирует личный кризис Вернадского, развивающийся из понимания, что русский научный дискурс и его собственная судьба как ученого подвергнутся переменам. В марте 1920 года после выздоровления его выбирают ректором Таврического университета. Однако он чувствует себя неудовлетворенным, жалуется в дневнике на плохие условия жизни, отрезанность от России и от западного мира[923]. И после болезни он хочет эмигрировать за границу, по возможности в Лондон, где предполагает найти лучшие условия для работы (библиотеки, лаборатории). Семья готовится к отъезду.
Но все сложилось иначе. Весной 1921 года Вернадский возвращается в свою петроградскую квартиру на Васильевском острове и уже в 1922 году становится директором только что основанного Радиологического института[924]. Советское правительство обращается к знаменитому натуралисту не без протекции Ленина. Несмотря на короткий арест в июле 1921 года и постоянное идеологическое противостояние, он не подвергается серьезным репрессиям. Гораздо больше международных контактов государство ценит нужность его работы. Но внутренний настрой ученого по отношению к советской системе все-таки остается неизменным:
Большевизм держится расстройством жизни. При налаженной культурной жизни в мировом масштабе он не может существовать и так или иначе должен измениться. Это форма низшего порядка даже по сравнению с капиталистическим строем, т. к. она основана на порабощении человеческой личности[925].
В последующие годы эмигрировали многие его друзья, а также сын Георгий. Другие близкие люди становятся жертвами террора. Вернадский все более одинок.
Крах европейской культуры во время Первой мировой войны и русская революция меняют его мировоззрение: универсальное единство науки и цивилизации кажется утерянным. Совершенно неожиданно политико-идеологическая граница начинает разделять свое и чужое, свою страну и заграницу, препятствует традиционному, столь существенному для научной работы взаимному приятию Другого между Востоком и Западом в Европе[926].
Тесно связанный до сего времени с международным научным процессом, Вернадский не хочет принимать границу, проведенную между Россией и Европой. Природный и культурный мир сосуществуют для него в неразрывном единстве. Политические деления и социально-экономические различия остаются для него вторичными: «Мне чужд капиталистический строй, но чужд и здешний. Царство моих идей впереди», — записывает он в свой дневник в 1931 году[927].
В СССР Вернадский ведет двойную жизнь: отстраняется от политической злободневности, советская повседневность его не интересует. Свое прошлое, профессиональный взлет, интеграцию в европейскую науку, а также разочарования в политике создания русской демократии он оставляет за спиной и делает ставку на будущее. Он вносит большой вклад в преобразование советского естествознания и все-таки остается политическим нонконформистом, несомненно идет на ряд неизбежных компромиссов в постоянной надежде на новую (нео- или постсоветскую) Россию. Со своей идеей «геологизации» научной картины мира, согласно которой единая эволюция земли, человека и космоса протекает от «биосферы» к «ноосфере» и имеет в перспективе управление вселенной человеческим разумом (определяемым с естественно-научной точки зрения), Вернадский, хотя и подчиняется советской идеологии[928], но неизбежно возвращается к самому себе и к собственной позиции научного наблюдения.
Последний этап его поездок за границу проходит под знаком советской разрешительной политики. Получив приглашение читать лекции в Сорбонне, он получает разрешение поехать во Францию в начале июля 1922 года. Проездом оказавшись в Праге, встречается со своим сыном Георгием и наконец 8 июля 1922 года, спустя девять лет, снова ступает на парижскую землю. С женой и дочерью он занимает маленькую квартиру недалеко от университета. В противоположность довоенному времени, ему бросается в глаза повсеместное присутствие русской эмиграции: везде русские газеты и журналы, постоянные встречи русской интеллигенции, в том числе и его прежних товарищей по партии[929]. Однако под впечатлением политического деления на Восток и Запад взгляды Вернадского меняются. Он отказывается от приглашений прежних друзей, причем, очевидно, не только из боязни репрессий после возвращения. Политика его больше не интересует: что может из этого получиться, ему уже продемонстрировал советский строй. Несмотря на всю личную симпатию к эмигрантам, теперь он чувствует себя в Париже чужим:
Сегодня в Национальной библиотеке и в библиотеке фармацевтического факультета. Я чувствую как бы себя все больше абстрактно в Париже, как будто живу своей идеей[930].
В конечном итоге центр русской жизни не переместился в Париж, но остался в России, которая, по мнению ученого, теперь должна помогать себе сама. Русские в Париже слишком напоминали ему о прошлом. И хотя он презирает советский режим, который явно далек от русской демократии с ее гражданскими свободами, он не хочет и возвращения к временам «Колокола» и тем более к правому движению «Союза русского народа». Несмотря на все политические и идеологические разделения народов и их культур, он все еще надеется, что сможет доказать — по крайней мере, теоретически (геологически) — свою основную идею: единство человечества и космоса:
Главное и характерное — человечество единое. В этом смысле этот элемент единства (интернационала) имеет большое значение во всей истории человечества. Он в конце концов ведет к космичности сознательной жизни.[931]
И напротив, любой общественно-политический прогресс без учета целого не имеет значения. Поэтому работа «над будущим человечеством» должна проводиться преимущественно в духе просвещения, как «организация знания и образования». Собеседниками Вернадского в Париже остаются французские друзья и коллеги. В мае 1923 года он знакомится с Анри Бергсоном, философией которого интенсивно занимается[932].
Вернадский не торопится с отъездом, ходатайствует о продолжении пребывания за рубежом, сообразуясь с «пражским вариантом», то есть с циклом лекций в Карловом университете, продолжающим парижский цикл. Наконец ученый уезжает из Парижа в Ленинград 3 марта 1926 года[933]. С этого времени он, с разрешения властей, ежегодно проводит несколько месяцев за границей в качестве члена разных международных обществ и национальных академий. В июне 1927 года Вернадский участвует в проведении «Недели русских ученых и русской науки» в Берлине, где наряду с другими встречает Отто Хана. В октябре 1936 года едет из Праги в Веймар, становится членом Гетевского общества и сожалеет о том, что не довелось увидеть коллекцию минералов, собранную Гете. Это его последняя поездка за границу.
Рискованное соединение рационального и утопического мышления, естественно-научных гипотез и идеалистической философии целостности делает творчество Вернадского неудобным для идеологических обобщений в позднем советском, а также и в постсоветском формировании мировоззренческих взглядов. В то время как он сам постоянно повторяет, что его концепции еще не созрели, а результаты далеко не удовлетворительны, его прославляют как «основателя современной экологии» (К. Шлёгель), главного представителя русского космизма или как современного русского утописта[934].
В 1931 году в ответ на публичные обвинения советского философа Абрама Деборина Вернадский пишет:
Деборин приходит к заключению, что я мистик и основатель новой религиозно-философской системы, другие меня определяли как виталиста, нео-виталиста, фидеиста, идеалиста, механиста. Я не считаю такие определения обидными, они просто ложны. Я философский скептик. Это значит, что я считаю, что ни одна философская система (в том числе и наша официальная философия) не может достигнуть той общеобязательности, которой достигает (только в некоторых определенных частях) наука[935].
Вернадский избегает любых идеологических оценок и притязаний прогресса, опираясь на научное познание мира. Между тем его «научное мировоззрение», в котором не всегда достаточно убедительно соединяются рационализм и скепсис, а подчас и весьма смелая интуиция, принадлежит европейской истории науки, эпохе соединения натуралистического эволюционного мышления с религиозно-моралистическими телеологиями и космогониями начала XX века. Картины путешествий Вернадского, насколько о них вообще может идти речь в общепринятом смысле, едва ли получают самостоятельное значение, но, как правило, включены в теоретические размышления путешествующего автора. В дневнике 1918 года речь идет о противоречии между внешним событием и внутренним переживанием. Единение достигается только в сознании интеллектуальной личности. Только свободное развитие естественно-научной мысли при условии ненарушенной международной коммуникации, по мнению Вернадского, дает ключ к познанию единства и строения универсума.
Клаус Штэдтке (Бремен)