О большой литературе для маленьких[104]
О большой литературе для маленьких[104]
1. Книга, которая воспитывает будущее
Вопрос о детской литературе поставлен в ряду первых и важнейших вопросов на Первом Всесоюзном съезде писателей. И ЭТО; конечно, недаром. Книги, которые воспитывают наше будущее, заслуживают первоочередного внимания.
У наших поэтов и прозаиков есть все, что нужно для создания замечательной сказки, великолепного фантастического романа, героической эпопеи, какой еще не бывало. Каждый день исправно поставляет нам героические сюжеты. Сюжеты можно найти и над землей, и под землей, и в школе, и в поле, и в настоящем, и в прошлом, и в будущем, потому что будущее нам открывается с каждым днем, а на прошлое мы смотрим новыми глазами. Как ни высоки героические дела сегодняшнего дня, — завтра их обгоняют другие, еще выше. Сегодня — это первый прыжок парашютиста сквозь облака, завтра — беспримерный по стойкости поединок подсудимых с фашистскими судьями.
Юный читатель любит молодых героев. Вспомните, как увлекались мы когда-то подвигами юного Роланда[105] и приключениями пятнадцатилетнего капитана из повести Жюля Верна.[106] А разве мало у нас молодых героев, чьи биографии кажутся поистине сказочными? Мало ли у нас водителей кораблей, самолетов, мало ли замечательных людей, прошедших подлинно героический путь от беспризорщины военных лет до командных постов в науке, технике, искусстве?
В нашей стране может возникнуть превосходная детская литература еще и потому, что у нас превосходный читатель. Найдите другого такого читателя, который был бы способен отшагать десять километров туда и десять обратно, чтобы принести из районной библиотеки «стоящую», как он говорит, «книжечку».
У нас растет сильное и одаренное поколение. И писать детские книжки великая честь для наших литераторов.
2. «Корень учения горек…»
Такой съезд, как наш, был бы немыслим в дореволюционной России.
А серьезный разговор о детской литературе на съезде писателей — еще более беспримерное явление.
Детскую литературу в годы, непосредственно предшествовавшие революции, принято было считать делом компиляторов, маломощных переводчиков и пересказчиков.
В молодости я знал дюжего человека с Волги, надорвавшего в Питере свое здоровье беспробудным пьянством и ядовитым самолюбием. Этот человек носил рыжую шляпу, рыжие сапоги, редко брился и сохранял на лице горькую мизантропическую улыбку неудачника. Про него говорили, что он пишет детские книжки, но сам он этих книжек никому из нас не показывал. Помню, только однажды, в поисках завалявшейся трешки, он вытащил нечаянно из кармана, несколько измятых книжек в цветных обложках с картинками. Это был ремесленник, проклинавший свое бездоходное и бесславное ремесло.
Помню и другого пьяницу, талантливого и самобытного математика, который все ночи напролет пил крепкий чай, задыхался в табачном чаду и писал для детей книги, которые назывались «В царстве смекалки».
А еще были дамы. Дамы не пьянствовали, а очень серьезно, аккуратно и систематично писали книжку за книжкой из институтской и псевдодеревенской жизни или перекраивали на русский лад заграничные повести идиллически-семейного характера. Впрочем, иногда они брались и за научно-популярные темы, и любознательная французская девочка Сюзанна превращалась у них в русскую Любочку, существующую только для того, чтобы задавать бесчисленные вопросы.[107]
Настоящие литераторы редко занимались писанием книг для детей или занимались между делом.
Правда, Лев Толстой подбирал и сам сочинял детские сказки и рассказы, до сих пор служащие образцами мастерства, простоты и содержательности.[108] Но Толстой был не только великий писатель, но и замечательный педагог.
От времени до времени и другие литераторы сочиняли рассказы для детей, но то, что писало большинство беллетристов, было, по выражению Чехова, не детской, а «собачьей» литературой (дескать, только о собаках и писали).
Сказки Толстого, сказки Горького[109] и Мамина-Сибиряка,[110] рассказы Куприна,[111] стихи Блока[112] да и все то лучшее, что шло в детскую литературу из русской и мировой классики и фольклора, — заглушалось сорной травой детского чтива. Если бы в те времена мог состояться Всероссийский съезд писателей и если бы — что уже совершенно невероятно! — на нем был поставлен вопрос о детской литературе, — доклад об этой литературе должен был бы читать счастливый автор «Княжны Джавахи» и «Записок институтки» Лидия Чарская или же те безымянные переводчики и пересказчики, которые печатали под грубо размалеванными картинками такие стихи:
Мальчик маленький, калека,
Искаженье человека…
или:
Любит японочка рыбки поесть,
Любит и удит она.
Стоит ей только у речки присесть,
Вазочка мигом полна.
Стихи Блока, печатавшиеся в детском журнале «Тропинка»,[113] стихи Аллегро-Соловьевой,[114] Саши Черного[115] и Марии Моравской тонули в массе пестрой макулатуры, неустанно фабриковавшейся предприимчивыми издателями.
Радикально настроенные просветители и педагоги тоже издавали книги, но они не могли конкурировать с коммерсантами издательского дела. Коммерсанты знали, на какого червячка клюет читатель-ребенок. Самый маленький читатель (или, вернее, его мамаша) клюет на розовые картинки, изображающие ангелочков-детей и кудрявых собачек. Девочка постарше клюет на Чарскую, а ее брат-гимназист клюет на Пинкертона.
Но не в одной издательской демагогии тут было дело. Стихи для детей, написанные поэтами, часто не могли выдержать конкуренции с ходкими стишками.
Порты писали в детских журналах:
Весело цветики в поле пестреют.
Их по утрам освежает роса.
Днем их лучи благодатные греют,
Ласково смотрят на них небеса…
А ребятам нужно было действие, нужен был песенный и плясовой ритм, нужен был юмор.
Все это они находили в бойком переводном «Степке-растрепке»,[116] в смешных, хоть подчас и жестоких книжках Вильгельма Буша о Максе и Морице, о Фрице и Франце,[117] в кустарных переводах замечательных английских народных песенок («Гусиные песенки»).[118]
Пожалуй, первым или, во всяком случае, одним из первых предреволюционных писателей, сочетавших в своих стихах для маленьких эти обе борющиеся линии — литературную и лубочную, — был Корней Чуковский.[119] Стихи его, связанные с литературными традициями и в то же время проникнутые задором школьной «дразнилки», считалки или скороговорки, появились вслед за яростными критическими атаками, которые он вел на слащавую и ядовитую романтику Чарской и ей подобных.
«Убить» Чарскую, несмотря на ее мнимую хрупкость и воздушность, было не так-то легко. Ведь она и до сих пор продолжает, как это показала в своей статье писательница Е. Я. Данько, жить в детской среде, хотя и на подпольном положении.[120]
Но революция нанесла ей сокрушительный удар. Одновременно с институтскими повестями исчезли с лица нашей земли и святочные рассказы, и слащавые стихи, приуроченные к праздникам. Правда, предпринимались неоднократные попытки сохранить в советской литературе ангелочков под видом образцовых девочек и мальчиков из детского сада. Не раз пытались у нас декорировать мещански уютный домашний уголок доброго старого времени под стиль «красного уголка».
Но лучшая часть нашей детской литературы, возникшей после революции, рассчитана на ребят, растущих не в теплице, а на вольном воздухе.
Эти ребята живут, а не только готовятся жить. Поэтому их нельзя кормить сухой дидактикой, нравоучительной литературой, которой питались в детстве их бабушки и дедушки, твердившие в виде утешения старинную пословицу схоластической школы: «Корень учения горек, а плод ею сладок».
Для дедушек и бабушек во времена их детства мировая история начиналась с Адама, а историческая беллетристика охватывала период от «Аскольдовой могилы» до «белого генерала»[121] — и больше напоминала пышно-декоративные оперы и феерии, чем романы, повести и рассказы.
Мы должны, конечно, дать нашим ребятам прошлое, даже далекое прошлое, начиная с пещерного человека, но вместе с тем мы хотим показать им жизнь и с другого конца — с нынешнего, а то и с завтрашнего дня.
Для того чтобы показать им жизнь и в настоящем и в прошлом, а не только бездушную схему жизни, мы привлекаем к работе над детской книгой тех, кто сохраняет память детства и одарен поэтическим воображением.
Не только повести о людях должны делаться мастерами художественного слова, но и книги о зверях, о странах, о народах, даже книги по истории техники.
Это не значит, что все авторы детских книг, и художественных и научных, должны быть профессиональными поэтами и беллетристами. Но для того, чтобы довести книгу до воображения ребенка, а не только до его сознания, человек, пишущий книгу, должен владеть конкретным образным словом. Вспомните путешественника В. К. Арсеньева, никогда не принадлежавшего к цеху писателей, но оставившего и детям, и взрослым книгу, которая является образцом художественно-документальной прозы («В дебрях Уссурийского края», «Дерсу Узала»).[122]
Мы уверены, что среди наших ученых, изобретателей, инженеров, красноармейцев, моряков, машинистов, охотников, летчиков найдется достаточно людей, одаренных наблюдательностью, памятью и воображением. Эти люди сумеют передать детям огромный опыт, накопленный старшими поколениями, — опыт, часто неведомый профессиональным литераторам.
Чем старше ребенок, тем меньше нужна ему специфически детская книжка. Ведь почти вся наша литература с ее широкими воспитательными задачами может быть доступна старшим школьникам. Они зачитываются «Детством» Горького, читают Фадеева, Фурманова, Николая Островского, Шолохова, Толстого, Сейфуллину, Новикова-Прибоя, читают наших поэтов.[123]
Но рядом с «Детством» Горького и «Дебрями Уссурийского края» Арсеньева им нужны «Том Сойер» Марка Твена,[124] Жюль Верн, «Р. В. С.» и «Школа» Гайдара, «Пакет» и «Часы» Пантелеева,[125] «Морские истории» Бориса Житкова,[126] повести Л. Кассиля,[127] сказочно-реалистическая детская пьеса Евгения Шварца[128] и Шестакова.[129] Любопытную просьбу высказывают ребята в письмах к Горькому: они просят написать продолжение к повести Смирнова «Джек Восьмеркин»[130]
Ребятам нужна художественно-научная, географическая, историческая, биологическая, техническая книжка, дающая не разрозненные сведения, а художественный комплекс фактов.
Такая художественно-научная литература для детей у нас уже создается. Ее читают не только у нас, но и за рубежом, переводят и в Америке, и во Франции, и в Японии, и в Индии, и даже в маленькой Исландии.
Книжкам Ильина, Паустовского[131] и других выпала на долю почетная задача рассказать нашей и зарубежной молодежи о пятилетке, о социалистическом строительстве. Написанные для детей, эти книги оказались увлекательным чтением и для взрослых.
В этом одна из типичных черт нашей литературы для школьников. Ее читают и дети и взрослые.
3. «Покороче, пояснее, попонятнее, посложнее»
В нашей стране к детям относятся хорошо.
Дети для нас — не предмет утомительных забот и невинных семейных радостей. Это — люди, которым предстоит много сделать и которых для этого надо хорошо подготовить.
Что можем сделать для подготовки нового человека мы — не педагоги, не инструктора физкультуры, а литераторы — прозаики и поэты? Казалось бы, ответ простой: дать побольше хороших книг. Ведь ребята — это самые усердные, самые постоянные читатели. Они читают не на сон грядущий, не в амбулатории в ожидании зубного врача, не в выходные дни, а ежедневно — так же, как обедают и ходят в школу.
Вы можете смело спросить любого школьника, что он сейчас читает. Он ответит вам: «Дочитываю Фурманова и перечитываю Жюля Верна». А попробуйте задать такой же вопрос соседу по квартире и даже своему собрату писателю. Не знаю, как сосед, а собрат писатель по большей части перечитывает самого себя, а читает лишь своих ближайших друзей или соперников.
Советский школьник, и городской и деревенский, это не просто читатель, это — страстный охотник за книгами.
В последнее время мне пришлось заняться изучением множества детских писем, полученных М. Горьким со всех концов нашего Союза. Часть этого материала была опубликована в «Правде» и в альманахе «Год Семнадцатый».[132]
Здесь же мне хотелось бы только установить сущность этих требований тот любопытный наказ, который дают писателям советские ребята.
Отвечая М. Горькому на его вопрос, какая книга им нужна, ребята со свойственной им буквальностью ждут, что через два-три месяца, самое позднее — через полгода, к ним придет по почте интересная толстая книга в толстом переплете, в двух частях, со многими рисунками.
«Я очень люблю читать, но хожу-хожу, прошу-прошу везде, и только очень редко удается мне достать интересную книжку. Почему в библиотеке все дают тоненькие, рваные, грязные книжки, плохо напечатанные, с безобразными рисунками? Я люблю толстые, красивые книжки. Когда возьмешь такую, так спокойно и приятно становится, что надолго читать хватит и не надо опять просить. И знаешь, что интересно будет, а не наспех писатель писал. Еще мне очень хотелось бы, чтобы каждый ученый нашей страны описал бы попроще то, над чем он работает, чтобы нам понятно было. Это нам очень интересно и нужно…»
Лозунг «Дайте толстую книгу» проходит красной нитью через множество писем. Но дело тут не в одной толщине.
Вы подумайте, какой пыткой может быть для читателя толстая, но скучная книга! А маленькие — те даже пишут: «Мы любим тонкие книжки с большими буквами, потому что толстую читаешь-читаешь и соскучишься».
Говоря о толстой, или о длинной, или о подробной книге, старшие ребята хотят, видимо, одного: чтобы в книге была законченная эпопея, целая человеческая жизнь, со всеми событиями, поражениями и победами.
Шесть пионеров из Ярославля пишут:
«Мы читаем много. Когда меняем в библиотеке книги, то спрашиваем и выбираем все потолще, так как тоненькую нам не хочется читать, потому что иногда жаль бывает расставаться с героем, которого мы уже успели полюбить. Мы сердимся на писателя и думаем: что заставило его так скоро расстаться с показанным им героем?
Наш наказ писателям:
1) Пишите большие книги, чтобы выведенные вами герои жили долго-долго.
2) Пишите о том, как дружба и хорошие примеры меняют человека.
3) Напишите о жизни революционеров и изобретателей побольше книг».
А вот наказ гораздо короче — от деревенского мальчика со станции Дебессы:
«Алексей Максимович, статейку вашу я прочитал и думаю, какие книги интересные. И придумал: 1) про всяких зверей, 2) про диких всяких птиц, 3) и про всякие деревья. И все по одной книге».
Отсюда совершенно ясно, что ребята заботятся не только о «длине» и «толщине» книги, но и об ее законченности и полноте. Читатель со станции Дебессы не хочет, чтобы звери были перемешаны с птицами и деревьями. Он боится, что книжка от этого толще не станет, а зато на долю птиц или на долю деревьев, чего доброго, придется меньше страниц, меньше рассказов, меньше сведений.
Наш читатель хочет обеспечить себя книгой, по крайней мере, «на неделю». Он читает непрерывно и поэтому любит большие книги и серии книг. Но его увлекает не самый процесс чтения, он ничуть не похож на гоголевского Петрушку, который не интересовался содержанием книги, а только радовался, что «вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает, что и значит».
Дети читают внимательно, — пожалуй, внимательнее нас взрослых. К содержанию книг они предъявляют свои особые требования и умеют черпать из книг новый для себя опыт.
Послушайте, что дала им одна только книга — известная книга В. К. Арсеньева «Дерсу Узала».
«Мы познакомились, — пишут пионеры, — с жизнью Уссурийского края, узнали повадки многих животных, птиц, внешний вид их, окраску, узнали много новых слов. Многие места в книге заставляли нас волноваться и тревожиться за жизнь путешественников».
Вот чего ждут дети от книги — и новых сведений, и новых переживаний, и новых слов.
К этому читателю нельзя идти с одними внешними эффектами и выкрутасами, с литературным жеманством или с бездушными готовыми схемами.
Нельзя — по двум причинам. Тот читательский авангард, который умеет так хорошо и отчетливо формулировать свои мысли и чувства, просто не поверит автору и, может быть, навсегда сохранит недоверие к писателям и литературе. Те же, кто слабее, пассивнее и доверчивее, сами научатся подменять настоящий опыт литературной или газетной фразеологией.
Перебирая письма ребят, можно выделить целую группу голосов, неразличимо похожих один на другой. Словесный трафарет заслонил в этих письмах содержание.
Но, по счастью, большинство писем свободно от общих фраз. В этом особая удача переписки. То ли потому, что ребята пишут Горькому, о детстве которого хорошо знают из его же книги, то ли потому, что это пишет настоящий читательский авангард, или, как у нас говорят, «библиотечный актив», но ребята на этот раз раскошелились, заговорили со щедрой откровенностью о книгах, которые только что прочли и пережили.
«Мы очень волновались, когда читали о Трофимове („Пакет“ Пантелеева) в том месте, где он в интересах революции применял всю силу своей находчивости — борьба за ценные документы. Его стойкость нас поразила. Мы просим Пантелеева написать книгу потолще о герое. Он пишет очень захватывающе. Главное, что его герои в тяжелые минуты не унывают, бывают веселые, как, например, Трофимов: перед расстрелом он еще шутил и говорил о своих больных мозолях» (Ярославль, пионеры).
Наши ребята любят героику, особенно героику революции, и понимают ее по существу, а не ходульно. Бытовая юмористическая черта не принижает в их глазах героя, а делает его трогательнее и ближе.
Дети умеют смеяться и прекрасно знают, какая сила и какая помощь смех.
Вот письмо одного из школьников Горькому:
«Прошу больше выпускать юмористических и смешных рассказов, так как в детстве и даже в юности ребенку наносится много обид и маленьких невзгод. В таких случаях я всегда хватал Чехова, забирался в шалаш, читал и под конец чтения разражался хохотом, словно в шалаш мне напустили газу, вызывающего смех. А в настоящее время, когда мне пятнадцатый год, мне нужны книги, показывающие, как из подростка может выйти жизнерадостный, здоровый, смелый человек, путь этого человека, который перестраивает город, деревню, свою жизнь».
Как великолепно сочетается в этом письме серьезность, свойственная нашим ребятам, с простотой, наивностью и детскостью! Кажется, что между строчек письма можно прочесть биографию горьковского корреспондента.
По стилю и по житейскому опыту, который ощущается в каждом слове, можно с уверенностью заключить, что это пишет не избалованный ребенок, воспитанный в уютной детской, а человек, немало испытавший за свою короткую жизнь, и, пожалуй, из той новой демократической среды, в которую совсем недавно проникла литература.
Значительная часть писем к Горькому пришла именно от этого нового читателя, который впервые заговорил о своих вкусах, интересах, отношениях.
Часто он начинает письмо, по старому деревенскому обычаю, с поклонов, он обращается к Горькому то на «ты», то на «вы», но зато у него есть настоящее любопытство, настоящие желания, которые он умеет выражать полно и сильно.
Он просит написать ему такие книги: «О борьбе и страданиях заграничных пионеров», «Тайну полярных стран и полюсов», «Про сухую и безводную пустыню Кара-Кум», «О последних индейцах в Америке», «О беспризорниках и их горькой жизни».
Каждое из этих требований дает не только тему в узком смысле слова, но и какой-то музыкальный ключ, который должен помочь писателю найти правильный тон для детской книги, если только писатель умеет слышать.
А сколько сведений требуют от нас эти ненасытные читатели из городов, поселков, местечек, колхозов и новостроек! Вот небольшой список вопросов и тем, перечисленных в одном только письме:
«Как раньше жили крестьяне и как дворяне?
Жизнь беспризорников.
Биография революционеров.
Гражданская война.
Приключения из жизни животных на Севере.
Путешествия в эпоху великих открытий и теперь.
Начало революционного движения в России.
Астрономия.
Археологические раскопки в Крыму, на Родосе и в Микенах.
Жизнь ребят в современной Америке.
Россия в эпоху Ивана Грозного.
Год великого перелома, коллективизация и классовая борьба в колхозах.
Изобретатели: Эдисон, Фультон, Ньютон, Стефенсон, Матросов, Казанцев.
Жизнь восточных народов: таджики, киргизы, узбеки.
Беломорстрой и превращение бывших преступников в героев соцстройки».
В этом письме нет технических тем. Зато другие письма с лихвой покрывают этот пробел. В них есть все, начиная с межпланетных сообщений и кончая кормушкой для кроликов.
Такую же россыпь естествоведческих, исторических и географических тем найдете вы в других письмах ребят. А уж о военных темах и говорить нечего. Трудно сосчитать, сколько раз повторяется в письмах просьба написать про будущую войну, как она начнется и чем она кончится, какова будет ее техника, чем могут помочь пионеры армии, если на нас нападут враги.
И на все их бесконечные вопросы мы должны ответить не суррогатами, не снисходительной популяризацией или сокращением книг для взрослых, — дети всегда чувствуют эту снисходительность и не доверяют «сокращенным изданиям».
Да и можно ли говорить о снисходительной популяризации, когда речь идет о читателе, который предъявляет к литературе высшие требования?
Мальчик из села Дуденова, ученик шестого класса, пишет, обращаясь к литераторам: «Товарищи, научитесь писать покороче, пояснее, попонятнее, посложнее».
Нелегко найти писателя, которому такая мерка пришлась бы впору. Еще труднее найти критика, который сумел бы так коротко, так ясно, так понятно и сложно сформулировать свои требования к литературе.
Но школьник из села Дуденова — вовсе не критик. Он ничего не оценивает и никого не поучает. Он просто читатель. Ему, как и другим его тринадцатилетним сверстникам, до крайности нужна новая, интересная книжка. Вот о чем он и хлопочет. Но при этом он нисколько не забывает о своем возрасте. Он достаточно скромен и очень трезво взвешивает свои силы, учитывая, что будет для него доступно и что недоступно, с чем он справится и чего не одолеет.
«Мы хотим книг о гражданской войне на детском языке», — пишут ребята.
«Книжек про звезды на нашем детском языке нет», — пишут другие.
Детский язык — это не упрощение и не сюсюкание.
Не всякая понятная книжка любима детьми. Очевидно, дело не в доступности, а в каком-то подлинном соответствии книги с мироощущением ребенка.
Если в книге есть четкая и законченная фабула, если автор не равнодушный регистратор событий, а сторонник одних героев повести и враг других, если в книге есть ритмическое движение, а не сухая рассудочная последовательность, если моральный вывод из книги — не бесплатное приложение, а естественное следствие всего хода событий, да еще если ко всему этому книгу можно разыграть в своем воображении, как пьесу, или превратить в бесконечную эпопею, придумывая для нее все новые и новые продолжения, — это и значит, что книга написана на настоящем детском языке.
Поиски этого языка — трудный путь для писателя. Ни собирание отдельных детских словечек и выражений, ни кропотливая запись особенностей поведения ребят, ни коллекционирование анекдотов из жизни очага и школы еще не могут научить писателя говорить «детским языком». Во всяком случае, это будет не тот язык, который имеют в виду ребята, когда просят: дайте нам книгу про гражданскую войну или про звезды на детском языке.
Мы не должны подлаживаться к детям. Да они и сами терпеть не могут, когда мы к ним подлаживаемся, корчим гримасы и щелкаем перед ними пальцами, как доктор, который собирается смазать им горло йодом.
Задача наша не в том, чтобы потрафить всем разнообразным интересам и вкусам читателя. Мы должны знать эти интересы и вкусы, но знать для того, чтобы направлять и развивать их.
Мы обязаны внимательно изучать каждое из детских писем, каждый отзыв ребенка на книгу, но мы не собираемся строить всю программу детского чтения только на основании читательских требований. Задачи детской литературы гораздо шире и глубже всего того, что могут предложить сами дети.
Но счастливая особенность наших отношений с детьми в том, что основные идеи, руководящие у нас всей жизнью, находят и среди ребят быстрый и верный отклик.
Ведь даже в самых глухих углах Союза дети ожесточенно воюют за эти идеи, часто доверяя больше словам, впервые услышанным в школе и в отряде, чем старым прописным истинам, унаследованным их отцами и дедами от далекого прошлого.
Нелегко воевать с прошлым, если тебе всего десять — двенадцать лет.
От своей литературы дети ждут помощи, одобрения, научных и житейских фактов, утверждающих в них новое, еще только складывающееся мировоззрение.
4. О старой и новой сказке
Когда разговор заходит о детской литературе и о детском языке, профессиональные литераторы обычно складывают оружие.
Это уже, говорят они, не наше дело. Кто его знает, что именно нужно и чего не нужно детишкам, как и о чем с ними разговаривать. Тут надо предоставить слово педагогу — ему, мол, и книги в руки.
Спору нет, у детской литературы есть педагогические задачи. Но ведь всякое серьезное и ответственное искусство решает в той или другой мере воспитательные задачи, если их понимать не в прикладном, а в самом широком смысле.
Умный, талантливый педагог может направить интересы читателя-ребенка. Иногда даже может ввести в круг детского чтения какую-то новую, смелую книгу, которая до него вовсе и не предназначалась для детей. Но непосредственно участвовать в создании детской литературы он способен только в том случае, если он и педагог и писатель. А это бывает редко.
Правда, к услугам детской литературы всегда целая армия людей, готовых излагать своими словами любые факты и сведения, готовых писать картинки из жизни животных по Брему[133] очерки о путешествиях по Скотту,[134] Нансену[135] и Пржевальскому.[136]
Но эта холодная стряпня не дает ребенку ни мысли, ни чувства. Ведь ребята хотят таких героев, «с которыми жаль расставаться». Им нужен юмор, от которого улыбаются не уголком рта, а громко хохочут. Они требуют и познавательной книжки, которую можно переживать, как роман.
Этого не достигнешь никакими приправами, никакими Занимательными приемами. Детская литература должна быть делом искусства.
Многие из нас еще не понимают этой простой истины. Удивляться тут нечему. Когда люди говорят о детской литературе, они обычно вспоминают книжки, которые сами держали в руках когда-то в детстве.
Но ведь вольфовские подарочные томики[137] и сытинские рыночные книжонки[138] литературой не назывались. Так, — детское чтение!
Они и не заслуживали названия литературы. Это были главным образом отходы беллетристики для взрослых, слабый раствор научных сведений, выжимки из классической литературы, обесцвеченные остатки фольклора.
У меня нет возможности подробно останавливаться здесь на предреволюционной детской литературе, но об отдельных ее участках поговорить все-таки необходимо.
Возьмем хотя бы сказку.
У многих людей, которые помнят еще предреволюционные издания сказок в цветных глянцевитых обложках или в тисненных золотом переплетах, существует представление, будто бы сказку убила революция.
Я думаю, что это ложное представление.
Правда, наши педологи-методисты детского чтения и «левацки» настроенные литературные критики изгнали на короткое время из библиотеки старого Андерсена и отвадили наших детских писателей от сказочных образов.
Но дело не в этом. Сказке уже давно подрезали крылья и за рубежом, и у нас до революции.
Где сейчас в Западной Европе Асбьернсен,[139] Гофман,[140] Гауф,[141] Андерсен, Лабуле,[142] Топелиус?[143] Где их наследники — новые сказочники той же смелости и того же таланта?
Вы не найдете ни одного имени, достойного хотя бы в малой степени числиться в этой плеяде.
А кто у нас перед революцией — в последние дни старой России писал сказки для детей? Сказок печаталось много. Сказка и детская книжка были почти равнозначащими понятиями.
В святочных номерах даже взрослых газет и еженедельных журналов очень часто печатались сказки.
Но что это были за сказки? Из всего сказочного богатства в них уцелел только прокатный ассортимент ангелов, фей, русалок, эльфов, гномов, троллей, леших, принцесс и говорящих лягушек.
А кто из вас, если говорить по совести, знает хотя бы основное различие между эльфом, гномом и кобольдом?
Вы смешиваете их потому, что они мало чем отличались друг от друга в нашей предреволюционной сказке. У эльфов, ангелов, русалок были одинаковые золотые волосы и бирюзовые глаза. У леших, гномов и троллей — одинаковые ватные бороды.
А ведь в старой народной сказке у каждого гнома, кобольда и эльфа была своя родина, свой характер и даже своя профессия. Одни жили в горах Силезии и занимались рудокопным делом, другие ковали щиты и мечи в подземных пещерах Шварцвальда, третьи пасли стада на лесных полянах Англии и Франции. Недаром химический элемент кобальт получил свое название от маленького легендарного рудокопа-кобольда в острой шапочке.
Но в предреволюционной детской сказке от всей характеристики гнома и кобольда только и уцелела острая шапочка.
Сказочные существа сделались безработными, безродными, бездушными и безличными, превратились в блестящие и дешевые вороха елочных украшений. В их пеструю и беспринципную компанию попали заодно и ангелы, которых лавочники и лавочницы наделяли своими чертами — самодовольством и румянцем.
От близкого соседства все персоналки сказок перепутались. Хитрые и злые русалки стали похожи на кротких ангелов, у ангелов выросли стрекозиные крылья, как у эльфов, тролли и гномы начали разносить по домам подарки для добрых детей, как это обычно делал рождественский дед.
Теряя подлинность, сказка вместе с тем теряла и свои бытовые черты, свой ритм и фабулу. В самом приступе к сказке, в первых ее строках не чувствовалось уже того юмора и вкуса, с которыми приступал когда-то к своему повествованию Ганс Христиан Андерсен («В Китае, как известно, все жители китайцы и сам император китаец»). Исчезла великолепная слаженность эпизодов, которую вы найдете в народной сказке или андерсеновском «Соловье». Да и действия стало маловато.
Я не говорю уже о доморощенных дамских изделиях вроде «Сказок голубой феи» Лидии Чарской.
Такие безличные и бесцветные — несмотря на всю пестроту заемных декораций — сказки не проникали глубоко в память и сердце маленького читателя и только портили его вкус.
Хорошо еще, если в противовес им на детской книжной полке оказывались сказки Пушкина, «Ашик-Кериб» Лермонтова, «Конек-Горбунок» Ершова, «Аленький цветочек»; Аксакова, сказки Льва Толстого, В. М. Гаршина,[144] М. Горького, «Корейские сказки» Н. Г. Гарина-Михайловского,[145] «Аленушкины сказки» Д. Н. Мамина-Сибиряка.
Эти сказки — вместе с «Тысячей и одной ночью»,[146] Андерсеном, Гауфом, Перро,[147] братьями Гримм[148] — обогащали воображение ребенка, открывали ему сказочный мир, в основе которого лежит мир живой и реальный с подлинными и разнообразными характерами героев.[149]
В лучших литературных и народных притчах и сказках была своя тенденция — борьба за справедливость, сочувствие обездоленным, — но эта тенденция никогда не переходила в назойливую назидательность.
Зато многочисленные сказочницы — поставщицы предприимчивых издательств и большинства детских журналов — пропитывали свои сказки от первого до последнего слова густым сиропом морали. Каждое действующее лицо в сказке было у них глашатаем добродетели.
В начале века у нас перевели премированную на одном из конкурсов немецкую сказку Эллы Фон Краузе «Королева — жалость». Она не была лишена известных литературных достоинств. И, однако, даже в такой достаточно квалифицированной сказке водяной и русалки, безбожно забыв свое языческое происхождение, высовываются из воды и, обращаясь к принцессе, убедительно произносят, будто с церковной кафедры: «Люби и страдай, люби и страдай!..»
Это водяной-то и русалки!
Сейчас на Западе авторы детских сказок все больше и больше отказываются от такой примитивной добродетели и постепенно заражаются скептицизмом литературных снобов.
Мне попалась как-то современная английская сказка о «Принцессе, на которой никто не хотел жениться». В этой сказке все навыворот. Принцессу зовут «Prettyflower» — «Прелестный цветок», — а она так безобразна, что люди при встрече поворачиваются к ней спиной и берут в рот кусочек сахару. Страшный дракон в сказке питается… туалетным мылом.
С лордов, кронпринцев и «полукронпринцев»,[150] которые выражают желание сразиться с мыльным чудовищем, король требует залога в тысячу гиней, как требуют с подрядчиков на торгах.
Полное издевательство над сказочными персонажами! Чистейшая пародия на сказку!
Дети, которые будут воспитаны на таких сказках, вряд ли разовьют творческое воображение, способность «талантливо мечтать», о которой говорит Горький.
Но зато они вырастут вполне светскими людьми, обладающими богатым запасом каламбуров и анекдотов и готовыми прикрыть любой компромисс элегантным скептицизмом.
Сейчас среди взрослых на Западе в большом ходу анекдоты с вывернутой наизнанку моралью. Основная схема их такова:
«У меня ужасная неприятность: я остался к завтраку без поджаренного хлеба». — «Как же это случилось?» — «Очень просто. Моя бабушка, поджаривая хлеб, упала в камин и сгорела до ботинок».
Такова же приблизительно мораль множества современных сказок и детских стихов.
Есть в нынешней французской литературе для детей сборник сказок, который называется «Зеленая Шапочка». Это откровенная пародия на «Красную Шапочку», «Спящую красавицу» и другие сказки Перро.
В старинной «Спящей красавице» принц будит от долгого сна свою невесту и женится на ней.
В новой сказке принц тоже будит спящую красавицу и тоже женится на ней. Но красавица, проспавшая сто лет, так старомодно одевается и так странно ведет себя в обществе, что принц вынужден обратиться к фее с просьбой снова усыпить спящую красавицу…
Это тоже сказка навыворот, тоже перелицованная сказка.
Для чего писателям перелицовывать сказки? На этот вопрос ответить трудно.
Правда, элементы пародии есть и в лучших сказках старых мастеров. Вы найдете их у Андерсена.
Даже «Дон-Кихот» Сервантеса можно считать пародией, или, вернее, сатирой на рыцарские романы. Но при всей своей ироничности Сервантес создал поэтический образ последнего странствующего рыцаря, переживший на много веков ходульные образы предшествовавших ему рыцарских романов. А «Зеленая Шапочка» вряд ли переживет «Красную Шапочку».
Такие пародии возникают из какой-то внутрилитературной полемики, щеголяющей остротой и оригинальностью и рассчитанной на изысканного, а не на простого, непосредственного в своих чувствах читателя.
Но поиски оригинальности — всегда безнадежное дело. Человек, стремящийся освободиться от банальности, похож на муху, которая пытается оторваться от смазанного клеем листа — «тэнгльфута». Освободишь от клея банальности одну ногу — увязнет другая!
Настоящая оригинальность может быть только там, где есть новые мысли и свежие чувства. А поисками оригинальных приемов, своеобразных сюжетных поворотов делу не поможешь.
Прежде всего пародийность современных сказок объясняется глубоким и безнадежным скептицизмом их авторов. Скептический взгляд, на жизнь считается у литературных снобов главным условием хорошего тона и вкуса.
Недавно вышла талантливая книга известного французского писателя Андре Моруа «Страна тридцати шести тысяч желаний».
Моруа рассказывает очень причудливо и остроумно историю одной девочки, которую дома всегда бранили за то, что у нее «тридцать шесть тысяч желаний». Однажды во сне девочка попала в сказочную страну. Эта страна так и называется — «Страна тридцати шести тысяч желаний». Все желания детей в сказочной стране мгновенно исполняются. Беда только в том, что желание одного ребенка убивает желание другого. Скажем, вы пожелаете, чтобы появился шоколадный торт, а ваш сосед пожелает, чтобы этот торт провалился сквозь землю. Вы захотите поиграть в мяч, а ваш сосед захочет, чтобы этот мяч лопнул.
Казалось бы, вывод отсюда простой. В эту анархию тридцати шести тысяч желаний следовало бы внести какой-то порядок. Или еще проще: надо научиться желать чего-нибудь хорошего не только для себя, но и для других. Однако Моруа делает другой вывод: разочаровавшись в сказочной стране, девочка возвращается к себе в детскую, смиренно подчиняется скучному домашнему режиму, против которого она так бунтовала, а через год ее уже не принимают в «Страну тридцати шести тысяч желаний». Да ей там и делать больше нечего!
В «Стране тридцати шести тысяч желаний» суждено побывать нам всем, пока мы не выросли и не поумнели, — какая это, в сущности, грустная и скептическая мораль! Как противоречит она морали настоящей сказки, которая учит человека желать и добиваться осуществления своих желаний!
Справедливость требует, чтобы, оглядываясь на недавнее прошлое, мы отметили кое-какие сказки, которые еще имеют право называться сказками. В них бутафория не вытеснила сказочных образов. Таковы, например, сказки Киплинга,[151] в которых слышится живой и особенный голос рассказчика, умеющего завоевать внимание и доверие маленького читателя.[152]
Но разве и эти шутливые истории не напоминают по своей сути пародии на детскую сказку с моралью? Ведь именно в этой пародийности — их неожиданность и острота.
Отчего у носорога шкура в складках? Да оттого, что под шкуру попали хлебные крошки. Почему у слоненка длинный нос? Потому, что слоненок был любопытен и совал нос куда не следует.
Это хорошие и талантливые сказки. Да и могут ли они быть плохими, если их рассказывает человек, умеющий изобретать причудливые игры, говорить с читателем то громко, то вкрадчиво-тихо, то насмешливо, то ласково.
И все же такие сказки могли появиться только в литературе, пресыщенной сказочными образами и не знающей, что с ними делать дальше.
А киплинговские «Джунгли» — это конечно, не сказка. Это повесть, от которой пошли все современные англо-американские рассказы об охотниках и животных, полунатуралистические и полуромантические. Главный стержень «повести», как и почти всей западной зоологической беллетристики, — это закон зверя-охотника, «закон джунглей».
Упрощенная в своей законченности философия хищника суживает, а не расширяет мир. Сказке здесь делать нечего. Одряхление сказки, идейное и формальное, знаменательно для литературы, которая теряет перспективу и веру в будущее.
У сказки есть замечательная возможность охватывать сразу бесконечные пространства, перелетать из края в край, сталкивать различные времена, сочетать самые крупные вещи с вещами самыми маленькими, преодолевать непреодолимые препятствия.
Если сказка этими возможностями не пользуется, значит, плохо ее дело. Оторвавшись от почвы, от реальности, она теряет все: и свою веселую энергию, и мудрость, и чувство справедливости, и дар воображения и предвидения.
Ну, а как у нас?
Если делать простой и здравый вывод из всего того, что здесь сказано, то наши дети уже должны читать толстые книги новых сказок, разнообразных, веселых и героических.
Ведь для того, чтобы говорить о героях, нам не надо вспоминать Ричарда Львиное Сердце[153] или выдумывать какого-нибудь доблестного рыцаря в серебряных латах, с белыми перьями на шлеме. Героическое от нас совсем близко, мы отделены от него всего только каким-нибудь десятком лет, а иногда даже одним днем.
Расспросите любого нашего современника — молодого ученого, порта, командира, — кем он был и что он делал на своем веку. И окажется, что он пас гусей, а потом пас коров, а потом бунтовал, а потом воевал, и еще много было у него всяческих приключений — больше, чем у того удачливого солдата, который нашел подземный клад в андерсеновской сказке «Огниво».
Рассказать про такого нашего современника — это еще не значит написать сказку. Это значит — написать биографию. Но когда кругом тысячи таких биографий, то как не родиться настоящей сказке.
Нужно только не регистрировать, а сочинять и воображать. Нужно не обкрадывать свое время, а помогать ему работать.
Героическая биография — еще не сказка. Очерк о новом блюминге и комбайне — это тоже не сказка.
«Техника на грани фантастики» — сама по себе только материал для научно-технической книжки или для какого-нибудь детского «вундербуха», книги чудес, которую под разными названиями выпускают предприимчивые заграничные издатели. Ребенка удивляют до тех пор, пока он не перестает удивляться.
Сказка о ковре-самолете не тем хороша, что человек в ней летает по воздуху. Это был бы тоже своего рода «вундербух», и больше ничего. Но человек, летящий на ковре-самолете, летит не зря. Без ковра-самолета он не поспел бы вовремя за тридевять морей, за тридесять земель, а это ему нужно до смерти.
Ковер позволяет обогнать время.
Мы не собираемся возрождать в Советской стране старую сказку. Нам не к чему воскрешать гномов и эльфов, даже тех гномов и эльфов, которые еще были рудокопами и пастухами.
Мы знаем, что напрасно и наивно было бы ожидать возрождения тех художественных форм, которые были когда-то целиком основаны на мифологическом отношении к природе. И если бы поэты попытались теперь механически воссоздать народный эпос, у них получилась бы, по выражению Маркса, «Генриада» взамен «Илиады».[154]
Недаром так бесплодны были усилия предреволюционных писателей-эстетов, пытавшихся дать новую жизнь старой сказке, реставрируя ее словесные причуды, ее затейливый орнамент.
Это было похоже на те попытки дать волосам «новую жизнь на голове другой», о которых говорит Шекспир.
Стилизованные сказки исчезают вместе с модой, их породившей.
Нам дороги накопленные веками богатства народной поэзии, но мы верим, что наши сказочники будут пользоваться этим наследством умело и смело, черпая из фольклора то, что в нем живо и в самой сущности своей современно, как это делали, создавая сказки, Пушкин, Лев Толстой, Андерсен.
Мы будем внимательно изучать народный эпос, старую сказку, легенду, былину. Но у нас уже настало время для создания новой сказки.
И дело здесь не только в том, что у нас люди вступили в состязание со временем, что они прокладывают пути в тех местах, где еще не ступала нога человеческая, нет, главное в том, что они чувствуют свою правоту. Эта правота позволяет делать большие моральные выводы, без которых возможна только стилизация или шутливая пародия на сказку.
Ну и что же? Возникла ли у нас детская сказка, то есть поэтически-фантастическое повествование, утверждающее новые идеи и факты, а не та прежняя сказка — пародийная или откровенно-дидактическая?
Надо прямо сказать: у нас еще нет такой сказки. Во всяком случае, то немногое, что в этом роде написано, еще не может заменить по своей простоте, законченности и занимательности старинную «Красную Шапочку» или «Аленький цветочек»?
В чем же тут дело? Может быть, в тенденциозности наших детских сказок, в их морали? Но ведь и в «Красной Шапочке» есть мораль, да еще какая назидательная! Ежели тебя послали по делу, так не останавливайся по дороге я не разговаривай с незнакомыми, а то еще, чего доброго, незнакомец окажется волком. Да ведь это такое наставление, которое ни одному ребенку не может быть по вкусу! А между тем «Красную Шапочку» дети готовы слушать двадцать раз подряд. Это потому, что каждое положение в этой сказке так ясно, по своей обстановке, последовательности и логике мотивов, что любой ребенок может поставить себя на место героини сказки, может играть в Красную Шапочку. Даже в андерсеновских сказках, с более сложной моралью, эта мораль подается в таких конкретных, умно и бережно подобранных деталях, что ребята радуются каждому повороту, видят и переживают каждую мелочь. А вывод? Вывод они невольно делают сами — и не в конце сказки, а на всем ее протяжении.
Беда наших новых сказок не в их морали, а в аллегоризме. Детали играют в них второстепенную, декоративную роль. А самое действие лишено какой бы то ни было конкретности.
Почему «Мальчиш Плохиш» в сказке Гайдара «О военной тайне» предает «буржуинам» своих товарищей, помогающих Красной Армии? Очевидно), только потому, что его зовут Плохиш. Никакими характерными чертами — ни личными, ни социальными — он не наделен. А между тем, при всей условности, сказка нуждается в отчетливой мотивировке поступков, в разнообразии характеров и голосов. Не то вместо сказки получается какая-то аллегория в духе XVIII века, где герои охарактеризованы одними только именами: княгиня Ветрона, королевич Добронрав, царевна Отрада или Услада.
Только временами улавливаем мы в этой сказке живую, смелую, по-мальчишески веселую интонацию Гайдара, умеющего говорить с малышами так ласково и просто («Ушел Мальчиш, лег спать, но не спится ему, ну никак не засыпается…»). Основной же стиль сказки однообразно-приподнятый, без модуляций. Почти в одном тоне и ритме разговаривают «Краснозвездный всадник», отец и брат «Мальчиша» и даже «Главный буржуин».
«Ах вы, негодные трусищи-буржуищи! — восклицает предводитель всех „буржуинов“. — Как это вы не можете разбить такого маловатого?»
Эта однообразная мажорность ослабляет эффект сказки, в замысле которой есть и поэтичность, и неподдельная искренность.
Совсем по-другому написаны повести Гайдара — «Р.В.С.» и «Школа», произведения не менее романтические, но гораздо больше связанные с реальностью.
В «Школе» поступки героев вполне убедительны. Читатель верит, что Борис Гориков, сын расстрелянного солдата-большевика, должен в конце концов разобраться в разноголосых политических спорах Февральской революции и сделаться большевиком. И все же это происходит не так просто. Герой повести зарабатывает свои убеждения той ценой, какой они действительно достаются живому человеку. И красноармейцем он становится тоже не сразу: в первом же горячем деле он бросает бомбу, забыв о предохранителе, а вместо того чтобы ударить врага прикладом винтовки, по-ребячьи кусает его за палец.