2

2

24/IX-53

Многоуважаемый коллега,

(по-прежнему должен так обращаться к Вам, Вы не сообщили мне опять Вашего отчества)

Ваше письмо, по случаю забастовки, где-то долго лежало — и только на днях доставлено мне, поэтому отвечаю с таким запозданием.

Меня удивила Ваша фраза: «На Хлебникова я натолкнулся случайно, в связи с “Антологией”». Неужели же в России Хлебникова теперь не знают?

«Парижане» же (старшие, т. е. юношами выехавшие из России) знают его и очень ценят как явление значительное, оказавшее в свое время влияние на многих поэтов. Петников[10], например, производил себя от Хлебникова. К сожалению, то, что осталось о Хлебникове, — осталось лишь в памяти. С интересом прочли его стихи («матрос пред иконой»[11]) в Вашей «Антологии» — выразительность местами потрясающая. Если Вы имеете возможность собрать хоть сколько-нибудь полно материал о Хлебникове — это будет очень вкусно, тем более что «младшие» зарубежные поколения поэтов, действительно, знают его лишь понаслышке — где достать здесь стихи Хлебникова?

Вы правы в том, что «Париж» — приблизительно с середины 20-х годов — пошел иным путем, чем Пастернак, Цветаева и вся эта «линия»[12]. К «левизне», к «дерзаниям» большинство стало относиться сдержанно, хотя Поплавский во «Флагах»[13] своих «очень дерзал», — но это скорее линия Аполлинера, Рембо, т. е. не русская.

Недавно я перечитал ранние книги Б. Пастернака — и меня поразило то, что те самые стихотворения, строфы, строки, которые в свое время вызывали во мне такой резонанс, сейчас существуют для меня лишь своим ритмом, эмоциональным напором, но слова — как-то выветрились, трудно принять всерьез, как поэзию…

Сыпан зимами с копыт

Кокаин[14]

— и т. д., и т. д. — а как прежде мы эти стихи любили! Впрочем, и сам Пастернак вернулся было перед войной к опыту простоты:

«Есть в опыте больших поэтов

Черты естественности той,

Что невозможно, их изведав,

Не кончить полной простотой…»[15]

— но все же у него нового опыта не получилось. Не спорю: П<астернак> — явление значительное, но вряд ли способное сейчас действительно оплодотворять настоящее. И люди — другие, и состав душ изменился, «в трезвом, неподкупном свете дня» все то, что в свое время так поражало у Пастернака, сейчас кажется уже именно «не сложным», в каком-то смысле даже духовно-наивным, молодым, — ведь мы все очень протрезвели и очень состарились. Не думаю, чтобы кто-либо из «парижан» стремился «шлифовать словесную оболочку, пока дух не начнет светиться даже сквозь металл» — скорее они (не все, конечно, некоторые, — Штейгер[16], например) стремились очистить фразу от всякого звона, риторики, красивости и приблизиться, насколько возможно, к простой речи человека во время каких-либо действительно важных и серьезных переживаний, во время которых всякая «нажатая педаль», всякая поза, ложь звучит уже невыносимой фальшью. Удавалось ли кому-нибудь дойти до такого предела простоты? — трудно сказать. И вообще — не безумие ли такое стремление поэта? — вот здесь главный вопрос, главное сомнение. В сущности, «парижская нота»[17] — есть стремление развоплошающее, едва-едва удерживающееся на границе поэтической речи, каждую минуту грозящее сорваться, замереть, совсем замолчать — та «белая страница», о которой столько писал в свое время Адамович. М. б., действительно нужно «воплотиться» — хотя бы в 7-пудовую купчиху? — это, конечно, выпад против грома и треска, ну, хотя бы Маяковского, но, говоря серьезно, в будущем, вероятно, будет найден какой-то синтез «плоти» и «духа». Конечно, не все «парижане» причастны «парижской ноте», среди них было и есть множество «нот»[18], иногда — очень примитивных, — например «нео-акмеизм» Ладинского[19], «под-Пушкина» Пиотровского[20], «смесь Блока с Вертинским» Смоленского и т. д. Исключительных талантов (кроме, м. б., Поплавского, если бы он жил) эмиграция не дала — а, м. б., в таких условиях — не только внешних, но и внутренних — в такой уединенности, пустоте, в такой внутренней душевной опустошенности, и самый крупный талант не мог бы раскрыться, не мог бы дать того, что он мог бы дать в других условиях… Так или иначе, невольный и в то же время — вольно принятый на себя «акмеизм» этот — можно и принять, — но нужно и преодолеть его когда-то. Поэтому я так внимательно слежу за новым поколением — а вдруг кто-нибудь из них? — Вероятно, так и будет когда-нибудь, если чудо вообще возможно за границей…

Но что-то останется и от пройденного опыта: да, например, — и по масштабу, и по широте дарования — Бальмонт — титан перед Штейгером, и в то же время у Ш<тейгера> есть 5–6 строчек, которые подлиннее в смысле поэзии, чем вся сладкозвучность Б<альмонта>. Пример этот так, — налету, наудачу, — м. б., и не вполне удачный, — но иногда бывает лучше все продать и купить одну жемчужину. Я, конечно, не предлагаю в качестве идеала Штейгеровскую жемчужину — и ничью другую, — но каждый, по — своему, ее ищет, не так ли? И вот здесь — хотелось бы иметь возможность говорить, а не писать… — Как тяжела вообще плоть речи, какая еще несовершенная форма возможности передавать что-либо друг другу — речь, вот где она — тяжесть слов, трескучая, наследственная привычка и наша единственная возможность — «ложь», по Тютчеву!

Желаю Вам всего самого хорошего и доброго!

Ю. Терапиано