II. О Борисе Павловиче Бурдесе
II. О Борисе Павловиче Бурдесе
«Передовик» «Биржевых ведомостей» Борис Павлович Бурдес (1861–1911) личность весьма неординарная. Как журналист он начинал в провинциальных изданиях, затем сотрудничал в газете «Луч» и «Петербургских ведомостях». Образцовым считается его перевод на русский язык книги И. Канта «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизика» (СПб., 1904; 2-е изд. — 1911, редактор А. Волынский); см. также его брошюру (бесплатное приложение к «Биржевым ведомостям») «Политический строй и партии современной Германии» (СПб., 1906) и статью «Эрнест Ренан как человек и историк еврейского народа» (Вестник всемирной истории. 1901. Вып. VI)[1150], свидетельствующую о нем не только как о зрелом политическом аналитике, но и как о компетентном философском публицисте.
Бурдес был неплохим лингвистом и знатоком богословия. В Отделе рукописей Государственного центрального музея им.
А. А. Бахрушина сохранилось его письмо Т. Н. Щепкиной-Куперник, написанное на визитной карточке, в котором он демонстрирует свои познания в библеистике:
Борис Павлович Бурдес,
Сотрудник «Биржевых Ведомостей»
Крюков канал, д. 7[1151]
С истинным удовольствием посылаю Вам, Татьяна Львовна, Тору и книги пророков. В XI главе Исайи Вы найдете формулу, которая Вам так нравится. В 9 стихе слово «Господа» тенденциозно взято переводчиком вместо «Бога». Надеюсь, формула в глазах Ваших и Вашей сестры, Анны Львовны[1152], не пострадает.
<На лицевой стороне карточки:> Всегда и во всем с Вами <далее проведена стрелка к имени>
Борис Павлович Бурдес[1153]
Будучи человеком достаточно образованным, начитанным и пишущим, он проявлял себя в различных сферах — от переводчика до исследователя-гуманитария. В недатированном письме писателю и публицисту И. А. Порошину Борис Павлович, перечисляя свои литературные и научные занятия, а заодно подверстывая к ним успехи на любовном фронте, сообщал:
Написал и довольно большое исследование о Ницше, довожу до конца большую статью о современной русской поэзии, перевожу очередное французское исследование о Паскале и — не скрою от Вас — ухаживаю за одной миловидной особой — не без некоторого успеха. Сплю мало, но здоров и с наслаждением работаю[1154].
Несмотря, однако, на известную незаурядность личности и деятельности Бурдеса, ни его журналистское наследие, ни политические или философские суждения, взгляды и тексты, ни познания в области иудаики, ни круг общения никогда не изучались. Возможно, последующим поколениям в Борисе Павловиче недоставало персональной яркости, но могло сыграть свою роль и то обстоятельство, что за политическим обозревателем «Биржевки» тянулся шлейф дурной славы агента охранки. К моменту знакомства Дымова с Бурдесом (в 1901 году, когда Дымов стал сотрудником этой газеты) связи последнего с российским полицейским ведомством, судя по всему, значительно ослабли. По крайней мере В. К. Агафонов, автор знаменитой книги о полицейских агентах (1918), написанной на основе изучения архивов охранки, относит деятельность Бурдеса-провокатора к недалекому, но все-таки прошлому:
Бурдес Борис состоял сотрудником петербургского охранного отделения в 1881 году. В 1893 году поехал в Париж и оттуда предложил свои услуги Семякину по заграничной агентуре, причем указал, что имеет связь в революционной среде благодаря своим виленским знакомствам с Борисом Гейманом, Валерианом, Леоном Френкелем (другом Бебеля), Давидом Куревичем и его сестрой Марией, затем он знаком с московским студентом Троицким, входящим в кружок Василия Мятлина, Рождественского и сестер Шефтель. О Бурдесе в это же время писал Н. Н. Сабурову — исправляющему должность директора Департамента полиции — начальник харьковского жандармского управления К. Н. Вербицкий, сообщая, что Бурдес был у него в числе секретных сотрудников петербургского охранного отделения в 1881 году (письмо от 29 сентября 1893 года). Вернувшись из Парижа, Бурдес представил с. — петербургскому градоначальнику сообщение о деятельности русских революционеров в Париже, причем охарактеризовал следующих лиц: Александра Карро, Бориса Геймана, Анку Берман — жену Геймана, Николая Троицкого, Марию Давыдовну, Гуревич, Татьяну и Веру Гейман (сестры Бориса), Верховеского, Григорьева, Яновича и других[1155].
Сведениями о том, продолжал ли Бурдес трудиться на ниве осведомителя, заняв в 1901 году кресло «передовика» солидной газеты, мы не располагаем. Известно даже нечто противоположное: в эти годы он был не прочь, например, разделить трапезу за еврейским пасхальным столом со знаменитым революционером-народником, «чайковцем», членом «Земли и воли» и членом исполкома «Народной воли», бывшим шлиссельбуржцем, писателем, ученым (в будущем почетным членом АН СССР) Николаем Александровичем Морозовым (1854–1946). В бумагах Морозова отложились письма к нему Бурдеса и Дымова: то и другое содержат приглашение отпраздновать вместе с ними 11 апреля 1910 года — по принятому в тогдашнем Петербурге обычаю — еврейскую пасху в смешанной русско-еврейской компании (оба письма написаны на почтовой бумаге «Биржевых ведомостей»). В приглашении Бурдеса говорилось:
Дорогой Николай Александрович,
Все еще нахожусь на положении умирающего, но не умершего, и, как видите, с трудом вывожу буквы.
Повидать Вас и Вашу супругу мне очень хочется. Да и вообще после события 7 ноября потребность общения с такими, как Вы, еще больше усилилась[1156]. Если ничего лучшего Вам не предстоит, приезжайте завтра, в воскресенье, часам к 10 веч<ера>. Встретите знакомых, и мы часик-другой побеседуем о нем[1157].
Крепко Вас обнимаю. Кланяюсь супруге Вашей.
Б. Бурдес
Кронверкский 75, кв. 7[1158]
Приглашение Бурдеса подкреплялось письмом Дымова:
С.-Петербург 10 апр<еля> 1910
Высокоуважаемый Николай Александрович,
Беру на себя смелость от имени Вашего знакомого Б. П. Бурдеса и своего пригласить Вас с женой на празднование Пасхи (еврейской) в воскресенье 9? вечера 11 апр<еля> уг. Кронверкского Церковная ул., д. 1 к. 7 у Б. П. Бурдеса (Петер<бургская> стор<она>) <рядом, на полях, приписан телефон:> Т. 308.18. Там Вы найдете кружок лиц, которые, как и мы, относятся к Вам с чувством исключительно глубокого уважения. Мы очень хотим думать, что Вы не откажете всем нам в этой нашей просьбе.
Осип Дымов
(Столярный пер. 10. Меблир<ованные> ком<наты> «Виктория»), Т. 230.52[1159]
Поддерживавший с Дымовым приятельские отношения Бурдес переводил вместе с ним на русский язык трагедию Шолома Аша «Саббатай Цеви»[1160]. Писавший на идише Ш. Аш хотя и жил в Петербурге, но русским языком почти не владел и для представления русскому читателю нуждался в адекватных переводах. До этого тот и другой уже переводили Аша: Дымов его драму «God fun nekome» («Бог мести», 1906; постановка 1907)[1161], а Бурдес — повесть или, как определил жанр сам автор, «поэму из еврейской жизни в Польше» «A shtetl» («Городок»), напечатанную издательством «Шиповник» в 1907 году[1162]. Однако в связи с переводом «Саббатая Цеви» между автором и переводчиками произошел инцидент: Аш выразил то ли полное недовольство, то ли неполное удовлетворение переводом. В письме к нему из Берлина Дымов писал[1163]:
Копия
Berlin W. Spichem St. 2, gar. I
Господину Шолому Ашу.
В письме Вашем к Б. П. Бурдесу Вы порицаете одни места перевода «Саббатая Цви» и хвалите другие. Первые — по Вашему утверждению — переведены Б. П. Бурдесом одним, вторые — совместно со мной.
Для выяснения истины считаю долгом сообщить, что весь перевод сделан нами двумя сообща и что в нем нет ни строчки, которая была бы не читаема мной.
Осип Дымов
P. S. Как было условлено заранее, на переводе должна значиться одна только фамилия Б. П. Бурдеса.
О. Д<ымов>
В свою очередь, Бурдес писал Волынскому примерно в это же время:
Дорогой Аким Львович,
<…> От Аша вчера получил письмо, из которого вижу лишь одно: пьеса его, очевидно, произвела невыгодное впечатление. Как переводчики этой пьесы мы с Дыминкой ему тотчас же написали и по некоторым соображениям решили переслать Вам, Чирикову[1164] и Санину[1165] копию с ответного письма.
Вас крепко обнимаю
Б. Бурдес[1166]
Вероятно, вместе с письмом Бурдеса Волынский получил письмо и от Дымова:
Дорогой Аким Львович,
ну вот и инцидент. Люблю. Брр… Понимаете: я специально из Мюнхена приехал, свою драму бросил, три недели возился с лжепророком, не получил ни копейки, уплатил из кармана (часть) за переписку и вот: Аш утверждает, что я неграмотен! Merci. <…>
Ваш О. Дымов[1167]
Еще до этого Дымов сообщал Волынскому (5 ноября 1907):
Познакомились мы здесь с новой драмой Аша «Саббатай Цеви», неудачна[1168].
Перевод пьесы был послан на просмотр Волынскому и его заключение. Бурдес писал ему в уже цитированном письме:
Сегодняшнее письмо Аша усиливает нетерпение, с которым ждем Вашего отзыва об его пьесе.
Б<урдес>[1169]
Нам неизвестен финал этого инцидента; судя по всему, через какое-то время он был исчерпан, но след во взаимоотношениях его участников, безусловно, оставил.
В обыденной жизни Бурдес представлял собой довольно-таки странную смесь экстравагантности и комизма, что служило объектом нескончаемых шуток и иронических поддевок людей, его окружавших. Так, П. Пильский не без насмешки описывает Бурдеса «маленьким человеком с тоненьким голосом»[1170], а в «Романе моей жизни» И. Ясинского он предстает как «бойкий, остроумный публицист с комической внешностью и с оригинальными взглядами на текущие события»[1171].
Бурдес был извечной жертвой бесконечных происшествий, неприятностей и конфузов. В упоминавшемся выше письме И. А. Порошину он пишет:
В тот день, когда Вы уезжали из Петербурга, со мною приключилась маленькая неприятность, помешавшая мне повидать Вас. Выскакивая с дрожек, я упал, переломал кость в левой руке выше хирургической шейки. Шесть недель я работал одной рукою, ходил с гипсовой повязкой на другой, и так как Бонди[1172] в это время взял отпуск, а Батхов опасно заболел, то мне пришлось работать за троих в течение целого месяца и писать одной рукою. Но все хорошо, что кончается хорошо. Теперь Бонди здесь и произведет в помощники редактора, Батхов выздоровел и женился, а моя рука левая действует по-прежнему. Ничто, стало быть, не мешает мне воевать с Чемберленом, ругать Вильгельма II и давать добрые советы нашей собственной дипломатии. Все это я делаю добросовестно, за что получаю по-прежнему 300 рублей в месяц и — от времени до времени похвальные отзывы[1173].
Комичность фигуры Бурдеса оставалась притчей во языцех. Нельзя было без улыбки смотреть на этого невысокого человека, выделявшегося среди толпы нелепостью своего наряда и экспансивностью поведения. О. Мельник в письме от 22 сентября 1907 года сообщал из Берлина А. Волынскому:
Вижу иногда Бурдеса на улице — в белой жилетке с большим вырезом и в старомодном цилиндре времен Кукольника. На фоне современной берлинской улицы Бурдес особенно смешон[1174].
В другом его письме тому же адресату (от 5 ноября 1907) читаем:
…Могу Вам достоверно сообщить, что Бурдес действительно женится. Он «влюблен, влюблен, как мальчик». Он говорит теперь только цитатами из «Песни песней». Если б Вы знали, как мне тошно от его восторгов «иудаизмом»![1175]
Получив это письмо, Волынский, вероятно, заинтересовался предметом любовных воздыханий Бурдеса; Дымов в ответ успокаивал:
С Бурдесом… неясно. По-моему, это просто юношеское увлечение. Простительное во всяком случае[1176].
Сам Дымов, не усмотревший (по крайней мере судя по этому его письму) в увлечении Бурдеса никакой аномалии, относился к приятелю ничуть не менее иронично, нежели другие. Годы спустя в своих идишских мемуарах «Wos ikh gedenk» он сделает забавную зарисовку Бурдеса, крещеного еврея, который громко и патетично возмущался на премьере скандально знаменитых «Контрабандистов» С. Эфрона-Литвина и В. Крылова в Суворинском театре (23 ноября 1900 года) — спектакля, проникнутого лютой антисемитской злобой:
Уже прошло более получаса, а публика все еще ждала. Там, за занавесом, не торопились. Выглядело это так, будто две враждебные армии стояли друг против друга, готовые к бою, но каждая боялась начать стрельбу первой.
— Я еврей! И я протестую против такого молчания! — услышал я позади себя истерически крикливый голос: — Это оскорбление и унижение!
Я узнал голос своего коллеги по газете выкреста Бориса Бурдеса. Он весь покрылся потом, его стоячий накрахмаленный воротник превратился в белую тряпку, волосы на голове были растрепаны. Никто его не слушал, но он по-прежнему продолжал кричать:
— Я еврей! Я не допущу, чтобы…
Чего не хотел допустить этот «еврей», я уже не мог уловить[1177].
Бурдес же, напротив, высоко ценил писательское дарование Дымова, о чем последний хорошо знал, воспринимая это, по-видимому, не без иронического патронального чувства. В письме А. Руманову от 14 июля 1905 года Дымов, рассказывая о Бурдесе, дал волю своей иронии:
Я думаю о своей будущей «карьере». Я писал об этом Бурдесу. Вот как он выразился. Внимание.
Чехов про себя так отзывался («Чайка»): про меня всегда будут говорить: «Да, это хорошо, мило, но Тургенев писал лучше. А про меня будут говорить: Да, хорошо, мило, но Чехов писал лучше. Однако когда я умру и появится молодой подающий надежды писатель, о нем скажут: да, хорошо, мило, но Дымов писал лучше. Dixi<.»>[1178]
Отношения между Дымовым и Бурдесом не избежали временных ссор и размолвок. После одной из них Дымов писал тому же Руманову (письмо датировано 21 февраля 1909 года):
От «торговца друзьями» Бурдеса я ушел совсем[1179].
Ссоры, однако, заканчивались перемирием, и Дымов продолжал принимать в судьбе приятеля деятельное участие. 27 октября 1907 года он писал Руманову:
О Борисе Павл<овиче> Бурдесе. Что такое с ним произошло? Почему вы все там от него отвернулись? Почему Ты не пишешь ему? Если у него разрыв с «Бирж<евыми> Вед<омостями>» — отчего бы Тебе не устроить его корреспондентом в «Русск<ое> Слово»? Когда он говорит о своей литературной работе, то у него плачет голос. Могут плакать глаза или даже сердце — но голос — пойми — плакать не должен. Это в силах человек сделать для человека. Ты это знаешь не хуже моего[1180].
В круг близких знакомых Бурдеса и Дымова входил известный переводчик с немецкого и на немецкий Александр Самойлович Элиасберг (1878–1924). Он родился в Минске, окончил физико-математический факультет Московского университета (1902), но с 1906 года жил в Мюнхене и являлся одним из активных деятелей, связующих русскую и немецкую культуры, — «превосходным посредником», по определению Т. Манна[1181]. В его «послужном списке» числится множество произведений русских (Пушкин, Гоголь, Л. Толстой, Достоевский, Тургенев, Лесков, Чехов, Бальмонт, Брюсов, Бунин, З. Гиппиус, Мережковский, Ф. Сологуб, Ремизов, Кузмин и др.) и еврейских классиков (И.-Л. Перец, Менделе Мойхер Сфорим, Шолом-Алейхем, Д. Бергельсон), переведенных на немецкий язык. Ему принадлежат антологии переводов поэзии (Russische Lyrik der Gegenwart. M?nchen und Leipzig, 1907)[1182] и прозы (Neue russische Erz?hler. Berlin, 1920; посвящена Т. Манну); переводы немецкой поэзии на русский язык (Немецкие поэты в русских переводах. Leipzig, 1920; совместно с А. Лютером); а также составление книг: «Bildergalerie zur Russischen Literatur» / «Русская литература в портретах и письменах» (со вступительным словом Т. Манна) (M?nchen, 1922), «Russische Literaturgeschichte in Einzelportr?ts» (M?nchen, 1922, 1925) — и антологии «Русский Парнас» (Leipzig <1920>; вместе с Давидом Элиасбергом).
Помимо собственно переводческих А. Элиасберг выполнял культурно-посреднические функции между русскими писателями и немецкими издателями[1183]. В задуманном, но, к сожалению, не осуществленном проекте «немецкого выпуска» «Аполлона» ему принадлежала одна из ключевых ролей[1184].
Два переведенных Элиасбергом рассказа Дымова были напечатаны в немецком сатирическом журнале «Simplicissimus»: «Ihr Leib» (12. Jg. 1907/1908. № 30. S. 465) и «Die Formel» (12. Jg. 1907/ 1908. № 45. S. 736–737). Вместе с К. Руте ром он осуществил перевод на немецкий язык лучшей драмы Дымова «Ню. Трагедия каждого дня», который вышел в свет в издательстве И. Ладыжникова[1185]. Жена Элиасберга, художница Зинаида Николаевна Васильева, близкая к санкт-петербургским писательско-журналистским кругам и входившая в ремизовский Обезвелволпал, оформляла обложку сборника дымовских рассказов «Земля цветет» (1908).
В бумагах Дымова сохранилась адресованная ему почтовая открытка от Элиасберга (датирована 25 сентября 1908 года). Написана открытка в Terlan (Tirol), H?tel «Streindlhof», где переводчик проводил осенние вакации вместе с женой и годовалым сыном Павлом, будущим художником (1907–1983):
Дорогой друг, наконец нам удалось выбраться на поправку. Находимся здесь всего 5 дней, но уже мы все выздоровели до неузнаваемости. Собираемся остаться здесь еще недели три. Здесь земной рай. Тепло, солнечно и тихо. Особенно цветет наш ребенок. Пшиб<ышевский> мне сообщил, что Вы ему предлагаете сбыть роман некоему Руссову <sic> (кто это такой? В Серпухов?)[1186]. Если у Вас есть влияние на эту операцию, то не откажите мне в следующей просьбе: попросите издателя пригласить в качестве переводчика моего хорошего друга и прекрасного переводчика с польского — Вацлава Воровского, Одесса, Французский бульв. 47[1187]. Если предложите и поддержите кандидатуру этого переводчика, окажете мне огромную услугу. Пшибышевский блаженствует: деньги ему очень кстати. Прощайте, пишите, что в Петербурге.
Весь Ваш Александр Элиасберг
З<инаида> Н<иколаевна> кланяется[1188].
Летом 1909 года Дымов гостил у Элиасбергов, снимавших квартиру в баварской деревушке Фрошхаузен[1189]. По-видимому, оттуда он писал Бурдесу, который находился в это время на излечении в санатории «Gr?newald». Письмо (письма?) это разыскать не удалось, зато известен сохранившийся в дымовском архиве ответ Бурдеса, написанный на почтовой бумаге Sanatorium «Gr?newald» и датированный августом 1909 года (дата проставлена, по всей видимости, рукой Дымова):
Дыминка, дорогой мой, бесценный и единственный брат мой, я все еще очень слаб, как видишь, но поправляюсь очень заметно. Дня через три смогу ответить на все письма Ваши, и тогда убедитесь, что я с Вами, что вижу многое, если не все. Сейчас читать еще трудно.
О Петербурге я и не думаю. Совсем другое у меня на душе. Однако чуткость великая у Тебя, Дыминка. Груне[1190] скажи, что я и с ней всегда почти не расстаюсь.
Элиасбергам скажите, что мне очень хочется повидать их. Долго ли Вы у них останетесь? Черкните мне хоть пару слов. Я же во вторник Вам целое послание отправлю.
Брат Ваш давно перестал навещать меня. Не болен ли он?[1191]
Крепко Тебя обнимаю, Дыминка мой. Передайте мой горячий привет Элиасбергам.
Всегда Ваш Б. Бурдес[1192]
Конец Бурдеса был драматичным: он медленно умирал от рака печени. В конце лета 1911 года Дымов сообщал А. А. Измайлову из Цюриха:
Должен сообщить Вам для Вас печальное известие: Бор<ис> Пав<лович> Бурдес умирает. Осталось ему жить 1?-2 месяца. Так сообщили берлинские врачи. У него рак печени и теперь рак перешел на кишки. Операция бесполезна, ее не будут делать. Он очень слаб, не ходит, говорит тихим задыхающимся голосом. Думаю, что Вы его больше не увидите. Я — возможно еще[1193].
Несколько позднее, 12 сентября 1911 года, он вновь пишет Измайлову о Бурдесе:
Дорогой Александр Алексеевич,
Вам, конечно, интересно знать о Бурдесе. Пишу Вам подробно. Сейчас только я вернулся из Territet (около Montreux), куда отвез его в Sanatorium (Адрес: Territet-Montreux, Sanatorium L’Abri). Б<орис> Павл<ович> приехал ко мне 7-го в Zurich из Берлина. По предварительным его письмам, я вынес убеждение (скорее впечатление), что он поправился, болезнь пересилена и т. п. Вероятно, в этом роде и Вы теперь настроены. Это неверно. Уже один его вид на Цюрихском вокзале (я, разумеется, его встречал) внушал самые серьезные опасения. На другой день я с ним отправился к здешнему светилу профессору Mtiller’y. Профессор, улучив момент, вызвал меня и шепнул: «Этому человеку нельзя разъезжать. Он смертельно болен». Профессор намекал Б<орису> П<авлович>у и даже слишком ясно о серьезности его положения, но Б<орис> П<авлович> не понял (или притворился). Потом профессор сказал моей жене (его ученице), что это рак и что роковой исход неминуем — приблизительно месяца через 2. Через два дня я отвез Б<ориса> П<авловича> в Territet. Тамошний доктор также находит рак печени. Печень страшно увеличена. Опухоль огромная, это видно по фигуре. Б<орис> П<авлович> очень слаб, говорит все время прерывисто, стонет, легко плачет. Но он не сознает своего положения. Я переночевал в Sanatorium’e, доктор его успокоил, я тоже «делал приятное лицо», он думает, что через месяц-полтора поправится. Действительно, после Берлина он поправился, но это не существенно. Однако директор санатория в Territet dr. Loy говорит, что совершенно точно, клятвенно точно нельзя сказать, что рак. Быть может — есть тень тени возможности — что и выживет: сердце здоровое, легкие тоже. Сейчас у него маленький процесс воспаления в легком (правом). Это может быть и пустяк, а может, и серьезно очень.
Говорит он о пустяках, иногда остроумно, шутит, жалуется, что будет скучно одному. Я попрощался с ним — нет, уже не увидим мы его…
Все это грустно, тяжело. Еще грустнее, что вовсе не зрел он для смерти. Он ее испугался, как ребенок черной фигуры, и отмахивается. Страх смерти есть смерть.
Я через неделю буду в Петерб<урге> и расскажу подробнее, сейчас же считаю долгом Вам, его другу, и в Вашем лице редакции сообщить, как обстоит это грустное дело.
Обнимаю Вас, дорогой Александр Алексеевич, и жму дружески Вашу руку.
Привет общим друзьям.
О. Дымов[1194]
В некрологе Бурдеса, напечатанном в «Историческом вестнике», говорилось:
Умер после тяжких и долгих страданий (злокачественная опухоль печени) журналист, корреспондент и переводчик Борис Павлович Бурдес. Покойный, после ряда лет газетной работы по политическому отделу в некоторых провинциальных изданиях, в «Луче» (ред. Чуйко) и «С.-Петербургских Ведомостях», вступил десять лет тому назад в состав редакции «Биржевых Ведомостей»; здесь он написал множество передовых статей, преимущественно по вопросам иностранной политики, в которой он считался специалистом. Хорошо знакомый с жизнью на Западе, говоривший на нескольких иностранных языках, Б. П. Бурдес около двух лет прожил в Берлине в качестве корреспондента «Биржевых Ведомостей» и в этой роли показал себя очень отзывчивым и искусным журналистом. В Петербурге покойный всегда вращался в среде людей искусства, литературы, религии и философии. <…> В последние годы энергия этого не старого еще человека — ему было около пятидесяти лет — очень ослабла, последние же месяцы были как бы длительной агонией, мучительными и беспрерывными страданиями[1195].
Возвращаясь к провокаторской теме, следует подчеркнуть, что в окружении Бориса Павловича знали или по крайней мере догадывались о его связях с охранкой. В упомянутых идишских воспоминаниях Дымов, рассказывая о Бурдесе, пишет:
Мне приходилось в жизни встречать многих выкрестов, даже чаще, чем я того хотел, но с более трагической фигурой, чем Борис Павлович Бурдес из Вильно, встречаться не приходилось. Это был человек с обгоревшей, изломанной душой. С сердцем, которое не стучало, как у других людей, но дрожало, — странный, интересный и гротескный человек. Он был паяц и мученик одновременно. Человек, который смотрел на себя как на жертву и кого другие считали предателем.
Уже несколько дней спустя после того, как я начал работать в «Биржевых ведомостях», наш литературный критик Измайлов, видя, что я сдружился с Бурдесом, сказал мне:
— Будьте осторожны с этим человеком, не водите с ним дружбу[1196].
Однако помимо этих глухих намеков и слухов, которые доходили до автора «Wos ich gedenk», прямых указаний на какие-то известные ему случаи замешанности Бурдеса в деятельности охранного отделения в тексте нет. Судя по всему, в те годы, когда Дымов знал Бурдеса, его контакты с полицейским ведомством или прекратились вовсе, или были сведены к минимуму. Дымов однозначно указывает на это:
Должен сказать, что ни я, ни Измайлов и никто вокруг Бурдеса не чувствовал руку охранки, разве что только за такие дела, в которых мы сами были виновны. Бурдес, если бы он только захотел, мог легко принести мне много вреда, но никто от него не пострадал. Что ж за служитель тайной полиции тогда он был? И тем не менее, что-то было в этих упрямых слухах, — может, когда-то, много лет раньше, не в мое время, до того как я подружился с этой обожженной, надломленной, больной душой[1197]…
Поэтому «двойная жизнь» Бориса Павловича ассоциировалась для Дымова не столько с провокаторством, сколько с христиано-иудейской межеумочностью и связанной с этим рискованной попыткой усидеть на двух стульях: утвердиться и как сервильному выкресту, и как воинствующему еврею. В то же время трогательная нелепость и душевная деформированность этого человека вызывали у людей, близко его знавших (и Дымов здесь не исключение), помимо вольной или невольной иронической насмешки, сердобольное чувство: слишком уж ощутимой была дистанция между природными талантами Бурдеса и тем гротескным впечатлением, которое он зачастую производил.
Хорошо знакомый с Бурдесом известный журналист Абрам Евгеньевич Кауфман свидетельствовал, что он противоречил
себе на каждом шагу, опрокидывая то, что сам утверждал несколькими минутами раньше. Это была какая-то двойственная надломанная натура, как и вся его жизнь. На цепочке его часов красовался брелок с портретом сиониста Герцля, а за жилеткой усмотрели у него однажды крестик. В углу в его квартире висела икона, а в письменном столе находился пожелтевший еврейский молитвенник и молитвенное покрывало[1198].
Именно эти «две системы ценностей» Бурдеса воплотились в образе приват-доцента Михаила Иосифовича Слязкина, героя романа Дымова «Бегущие креста» (1911)[1199]: крещеный еврей, он постоянно собирался посетить Святую землю, но так никогда и не осуществил свое намерение. Под влиянием минутной исповедальной ажитации Слязкин приводит в свою спальню одного из персонажей романа — еврея Липшица, где «по случаю воскресенья» прислуга «зажгла у барина лампадку перед запыленным образом, и красноватый задумчивый свет освещал комнату». Слязкин, однако же, ведет себя не под стать обстановке:
Торопливыми движениями рылся он, присев на корточки, в платяном шкафу, выгружая старые платья, узлы, тряпки и всякий хлам. Наконец он выпрямился, удовлетворенный и взволнованный. При мягком свете лампады гость рассмотрел, что Слязкин держит в руках большой кусок желтоватого полотна. Михаил Иосифович развернул этот предмет, и Липшиц увидел черные полосы еврейского молитвенного одеяния.
— Мой отец молился в этом… Он был простой честный еврей и если бы он знал… если бы почувствовал, что его сын когда-нибудь… его сын… то убил бы меня. Это моя святыня.
Он мял в руках старое полотно, пахнущее чем-то восточным, и при красноватом свете, льющемся сверху, блеснуло серебряное шитье.
— Я не смею прикоснуться к этому, — продолжал Слязкин, — пока все во мне не очистилось. Но клянусь вам, что я буду похоронен на нашем старом кладбище в моем родном городе рядом с отцом, и этот священный саван будет обвивать мой труп[1200].
Далее талес попадает в чемодан в очередной раз собирающегося в Палестину Слязкина, хотя совершенно ясно, что Земли обетованной ни он, ни его хозяин никогда не достигнут.
К моменту выхода «Бегущих креста» Бурдеса уже не было в живых. А. Измайлов, который в отклике на российское издание — «Томление духа» — отмечал узнаваемость его героев, писал, имея в виду Бурдеса, о «среднем петербургском журналисте, которого уже взяла могила», и упрекал автора:
Он не встанет, не скажет: «<Я> не такой».
Не то чтобы в романе он превратился в какой-нибудь преступный тип. Обыкновенно в памфлетах бывает так и даже, например, такой большой талант, как Лесков, рисовал чудовищ. У Дымова это просто какая-то культурная тля, мразь, слизняк[1201].
И, однако, этот слизняк во всем такой, как тот, которого, кроме Дымова, знали и мы, и я, который так же был журналист, и так же еврей, и носился с гебраизмом, сионизмом, Толстым, мечтал об Иерусалиме, жаловался на бедных родственников и иногда так смешно и большей частью безобидно фальшивил, вечно попадал впросак перед наблюдательными людьми, как сплошь и жалко фальшивит в романе[1202].
Почти в то же самое время Бурдес оказался выведен и в романе Ш. Аша «Мэри» (1912) — в образе журналиста-выкреста Феодиуса Осиповича, который mot a mot подобие своего прототипа, что усилено еще чертами разительного внешнего сходства: небольшой рост, писклявый голос, высокопарность, неуравновешенный темперамент. Вот как выглядит появление героя в романе, когда он, «точно вихрь», врывается в гостиную Натальи Михайловны, жены известного адвоката Семена Семеновича Глиценштейна (в образе которого безошибочно угадывается Оскар Осипович Грузенберг)[1203]:
Через минуту вбежал в гостиную маленький вертлявый суетливый еврей с пискливым голоском и принялся целовать руки Наталии Михайловны[1204].
Феодиус Осипович у Аша —
крещеный еврей, тайно тоскующий по еврейству и постоянно твердящий о своем желании поехать в Иерусалим и там вернуться к старой вере. Феодиус рассказывал, будто он ежегодно перед Судным днем ездит в Вильно помолиться в еврейской синагоге, но никто этому не верил[1205].
В сатирическом спектакле, каким предстает мир петербургской интеллигенции в романе Ш. Аша — причем в одинаковой степени и русской, и еврейской — и где достается всем, включая Дымова[1206], Феодиус-Бурдес по степени гротескной заточенности занимает особое место. Впечатляет изображение его взвинченно-нервного состояния после получения известия о еврейском погроме: внутренний «голос крови» бунтует против экстерьера «официально-фасадной» жизни:
Вернувшись, он запер двери и принялся расхаживать по комнате, а затем вынул из потайного ящика молитвенное облачение, которое брал с собою, ежегодно тайком отправляясь в Вильну — помолиться в Судный день, разложил облачение на стол и сердито покосился на икону, перед которой в углу теплилась лампадка. Лик Петра, иудейского рыбака — Феодиус часто уверял знакомых евреев, что типично еврейское лицо апостола напоминает ему отца и кажется родным, — теперь казался чужим и злым. Он взобрался на стул и занавесил икону полотенцем. Из кухни донесся голос прислуги; Феодиус испугался, чуть не упал со стула и крикнул: — Наташа, Наташа, да замолчите вы хоть на минутку! — принялся заводить граммофон; когда зазвучала мелодия Коль-Нидре[1207], он забегал по комнате, увлеченный этой музыкой, временами напевая: Ко-л, нид-р-е… И в глазах его стояли слезы еврейской скорби, быть может, единственные искренние слезы, какими он умел плакать[1208].
Трудно, читая Аша, отделаться от ощущения, что за этим «тайным бунтом» романного героя, внешне нелепым и комичным, скрыта неоднозначная и противоречивая жизненная драма прототипа — журналиста Бориса Павловича Бурдеса. Драма, которую по-разному, но с неизменной настойчивостью, в широком диапазоне — от шутовского колпака до трагических нот — воспринимали современники этого человека.
____________________
Владимир Хазан