1. Конец Кокейна

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Конец Кокейна

Победа солдат Черчилля при Седжмуре[51] была одно временно победой над последними защитниками Кокейна — Утопии всех веселых ребят, защитниками гордого и независимого человека, не угнетающего и не угнетенного, невозбранно удовлетворяющего свою жажду и голод. Именно в таких представлениях заключалась в основном мечта левеллеров, и в них, думается мне, был их главный источник силы. С одной стороны, левеллеры были людьми передовыми, рационалистами и по своей культуре стояли выше обычного уровня того времени. Но с другой — они принадлежали средним векам; их традиции и идеалы отвечали глубоко заложенным желаниям и несбывающимся надеждам народа. Их сила заключалась в синтезе прошлого с будущим, их слабость и неизбежность поражения — в несовершенстве их программы и в расхождении, существовавшем между ними и объективной действительностью исторического развития. Оно было шире и глубже, чем Буссекский Рейн у Седжмура, где была разбита армия Айкшаута.

Но если крестьянская армия и крестьянская Утопия и были разбиты, то решающая победа осталась все же не за феодально-католической контрреволюцией. Тут дело шло не только о еще одном из длинного ряда крестьянских восстаний, подавленных силами феодализма, — дело шло об окончательном поражении плебейских элементов буржуазной революции, а вслед за ним отпала и необходимость для крупной буржуазии идти на компромисс с этими остатками феодального общества. Черчилль мог, конечно, отправиться в Седжмур верным солдатом Якова Стюарта. Но, уже возвращаясь домой, он начал подумывать о том, что Вильгельм Нассауский[52], пожалуй, дороже заплатил бы за его службу. Подлинными победителями в Седжмуре были виги, те самые люди, которые три года спустя организуют так называемую «славную» революцию 1688 года.

События 1688 года, если их и нельзя назвать революцией в полном смысле слова, все же закрепили победу буржуазии, одержанную за сорок лет до того. Этот период был заполнен достижениями, далеко превосходящими те, в которых нуждалась или которых добивалась буржуазия, — достижениями, чередовавшимися с частными и временными успехами реакции. Теперь был достигнут компромисс, в основном отвечавший объективной расстановке классовых сил, и для победителей пришло время пожать плоды своей победы. Так, 1688 год привел к власти крупных купцов и финансистов, находившихся в союзе с дворянами-вигами, превратившимися в капиталистов-землевладельцев. Эта неодолимо мощная коалиция сил сделала политику достоянием лишь замкнутой касты и создала аппарат, необходимый для быстрого накопления капитала. Последнее привело к аграрной и промышленной революциям последней половины XVIII века.

Великая эпоха революции XVII века была периодом огромного подъема и безграничных надежд, дерзновенных мечтаний и столкновения идей. Теперь всему этому пришел конец: героизм, самопожертвование, бескорыстие — все настолько вышло из моды, что сами слова эти приобрели оттенок чего-то неуместного. Отныне каждая вещь и каждый человек имели определенную цену и честь сделалась таким же товаром, как и всякий другой. Вместо Лода мы обретаем Сашеверелла, Кромвеля сменяет Уолпол, и в XVIII веке больше всех походил на Лилберна лишь Джон Уилкс[53] «И тихо стало: и родился мистер Лонг…» Люди думали, что войны не принесли никаких изменений, но это было далеко не так; в действительности были достигнуты условия, при которых торговля и промышленность могли быстро расширяться. Учреждением Английского банка и национального долга было положено начало «современной» финансовой системе, а длинный ряд колониальных войн позволил английскому капитализму утвердить свое право эксплуатировать новые обширные территории. В XVIII веке буржуазия, возникшая из недр феодального общества в качестве антагонистической силы, боролась за политическую власть и добилась ее, тем самым превратившись в современный класс капиталистов. Разрывая последние узы, связывавшие ее со старыми феодальными порядками, она упрочила свое положение и свой специфический способ производства, сделав их составной частью признанного порядка вещей.

Первым пророком этого нового класса был молодой человек, который сражался при Седжмуре на стороне побежденных, а через три года уже был на стороне победителей — вместе с Вильгельмом Оранским. Даниэль Дефо в своем памфлете «Призыв к чести и справедливости» (1715) с поразительной точностью определил точку зрения нового порядка и свою собственную:

«Я впервые в своей жизни приступил к ознакомлению с общественными делами, и вплоть до нынешнего дня всегда был искренним сторонником конституции моей страны, ревнителем свободы и интересов протестантства, но в то же время — постоянным последователем умеренных принципов, энергичным противником крайних мер всех партий. Я никогда не менял своих убеждений, своих принципов, своей партии; и пусть говорят что угодно о моем якобы переходе на другую сторону, я настаиваю на том, что ни разу не уклонялся от принципов революции, ни от доктрины свободы и собственности, на которой они зиждятся».

Для Дефо, как и для Черчилля, «свобода и собственность», или, вернее «свобода для собственности», стала к тому времени отождествляться уже с Оранской династией и протестантским порядком наследования, и, в сущности, при сложившихся после 1685 года обстоятельствах иной альтернативы не было. Что касается Черчилля, которому переменить вассальную зависимость было не труднее, чем прочим членам его семьи, то ему все было нипочем. Ну а как для Дефо, которому выпала честь сражаться в последней битве за английскую свободу? Неужели он никогда не почувствовал, что его новые принципы — измена делу, за которое боролись и умирали его друзья под голубовато-зеленым знаменем Монмаута, унаследованным им от левеллеров?

Если он это и понимал, то никогда не сказал об этом открыто, разве только намекнул. Когда Робинзон Крузо убежал из Салеха, он захватил с собой негритянского мальчика-раба Ксури и обещал сделать его «большим человеком». Впоследствии он очень к нему привязался. Когда их в конце путешествия подобрало португальское судно, капитан его, как рассказывает Крузо:

«предложил мне шестьдесят золотых за Ксури. Мне очень не хотелось брать эти деньги, и не потому, чтобы я боялся отдать мальчика капитану, а потому, что мне было жалко продавать свободу бедняги, который так преданно помогал мне самому добыть ее. Я изложил капитану все эти соображения, и он признал их справедливость, но советовал не отказываться от Сделки, говоря, что он выдаст мальчику обязательство отпустить его на волю через десять лет, если тот примет христианство. Это меняло дело. А так как к тому же сам Ксури выразил желание перейти к капитану, то я и уступил его».

Крузо лишь однажды пожалел об этой сделке, а именно когда обнаружил, что мог бы с выгодой для себя использовать труд Ксури. Уж так ли нереально видеть в негритянском мальчике-рабе прежних товарищей Дефо по левому лагерю, а в капитане — Вильгельма Оранского? Возможно, что это и так, хотя сам Дефо предлагает нам следующим образом истолковать его «Робинзона Крузо»:

«Приключения Робинзона Крузо представляют полную картину подлинной истории жизни в течение двадцати восьми лет, жизни, проведенной в скитаниях, при самых отчаянных и горестных обстоятельствах, с какими когда-либо приходилось встречаться человеку, в постоянных бурях… в рабстве более страшном, чем турецкое, избегнуть которого удалось средствами столь же изумительными, как и в истории с Ксури и с баркасом из Салеха, терпевшим бедствие и подобранным в открытом море… словом, нет ни одного обстоятельства этой вымышленной истории, которое бы не намекало на подлинные события».

Хотел ли этого Дефо, или нет, но эта параллель перед нами, и весь эпизод как нельзя больше идет в ногу со своим временем. Именно поэтому Дефо является характерным писателем, а его «Робинзон Крузо» — характерной Утопией начала XVIII века в такой же мере, как Черчилль — типичным политическим деятелем того времени. Именно отвратительное сочетание объективно прогрессивного с морально затхлым в революции 1688 года и сбило с толку столько лучших людей той эпохи; именно поэтому неподкупный Фергюсон присоединился к якобитам; именно это столкнуло с неразрешимым и роковым вопросом тех, кто имел более старомодные понятия о лояльности, чем Черчилль, или обладал более тонким умом, чем Дефо.

В числе первых был ирландский солдат, может быть столь же великий, как и Черчилль, хотя и менее удачливый, чем он, который также был с победившей армией в Седжмуре. Среди последних находился молодой человек, в 1685 году плохой студент самого плохого, по его словам, университета — колледжа св. Троицы в Дублине. Если Черчилль и Дефо являются типичными фигурами одного лагеря, то Сарсфилда и Свифта можно причислить к лучшим представителям другого, причем весьма знаменательно, что этих обоих мы находим в Ирландии. В Англии «революция», как бы ни была снижена ее ценность, отстаивала все же «старое правое дело»; в Ирландии такого «старого правого дела» не могло быть, поскольку ирландский народ знал, что, кто бы ни победил, он останется порабощенным и разоренным. Сарсфилд не был политиком — это был простой и честный солдат. Он пошел путем, казавшимся ему при данных обстоятельствах единственным, и после своей знаменитой обороны в Лимерике эмигрировал в Европу с большой группой своих солдат и в 1693 году был убит в Ландене. Судьба Свифта гораздо сложнее, и мы остановимся на ней подробнее, поскольку им была написана вторая и самая значительная утопия века — «Путешествия Гулливера».

Свифт происходил из семьи со старыми монархическими традициями; его дед разорился, помогая Карлу I в гражданской войне. Его отец и дяди переселились в Ирландию, надеясь там восстановить благосостояние семьи. Таким образом, уже в рождении Свифта таилось противоречие: он не был вполне англичанином, не был и вполне ирландцем, и временами как будто равно ненавидел страну, где родился, и ту, что стала его второй родиной. Он часто подчеркивал, что является английским джентльменом, которому довелось родиться в Ирландии, но именно в этой стране он сделался национальным героем, любимым и уважаемым так, как мало кого чтили и ценили до и после него.

И все же его патриотическую деятельность в Ирландии нельзя считать чисто случайной. Оставив университет, он поехал пробивать себе дорогу именно в Англию, надеясь приобрести известность в политике и литературе. Состоя личным секретарем Уильяма Темпла[54], этого восхитительного «пустого места», он издал свои две первые блестящие сатиры: «История одной лохани» и «Битва книг». Затем Свифт довольно неохотно принял сан священника и стал делить свое время между ирландским приходом Ларакор и изысканными литературными кругами Лондона. В этот период он сделался присяжным памфлетистом тори. Его беспощадное остроумие, блестящий полемический дар, дерзость и покоряющее обаяние сделали его в течение нескольких лет выдающейся фигурой в политической жизни Англии.

Нам могут сказать, что он был не кем иным, как торийским литературным поденщиком. Я полагаю, что торийские взгляды Свифта нуждаются в кратком пояснении. Свифт признал, хотя и со вздохом сожаления, «революцию» 1688 года. Однако он не мог не видеть, что она укрепила новый вид угнетения и новую породу эксплуататоров.

«С этими мерами, — писал он, — согласились все те группы людей, которые мы называем денежным народом: те, кто приобрел большие капиталы, торгуя товарами и фондами, и ссужают их под высокий процент или за определенную мзду; те, кто постоянно собирают урожай от войны и чья выгодная торговля терпит ущерб, когда восстанавливается мир».

Свифт, как мы увидим ниже, глубоко ненавидел войну, колониальный гнет, ростовщиков и маклеров, разоряющих сельское хозяйство. Он видел (справедливо) в вигах партию, стоявшую за все это; он видел (ошибочно) в тори противостоящую им партию и отстаивавшую то, что ему представлялось более старым и более здоровым образом жизни.

В известном смысле ненависть Свифта к новым силам была реакционной, но она не была ни бесчестной, ни внушающей отвращение. Форма, в которой она проявилась, была, как ему казалось, единственно доступной для него формой проявления. Одним или двумя поколениями раньше он мог бы сделаться левеллером. Двойственность мировоззрения левеллеров, основанного на смутной враждебности как к феодальной, так и к буржуазной эксплуатации, была сродни двойственности его собственного мировоззрения. В одном из писем Свифта встречается его очень любопытный отзыв о Стефане Колледже — «протестантском столяре» и об одном мученике левого направления, как о «благородном человеке». Столетие спустя Уильям Годвин, оракул английских якобинцев, заявил, что Свифт «показал более глубокое проникновение в истинные принципы политической справедливости, чем любой из современных или предшествовавших авторов». Свифт родился в неудачное время, когда не было ни левеллеров, ни якобинцев и когда практически каждый не хотевший быть вигом мог стать только тори.

Свифта можно признать первым в курьезном списке тех тори-радикалов, в более или менее искаженной форме олицетворявших оппозицию тем сторонам капиталистического развития, которые более всего усиливали угнетение масс. Его прямым преемником, самым выдающимся и, пожалуй, последним был Коббет. Но в XIX веке прерванная преемственность возобновляется и радикализм смыкается с чартизмом в лице Остлера, Дж. Стефенса и Чарльза Кингсли. Наконец, торийский радикализм через Раскина влияет на Уильяма Морриса и современное рабочее движение в Британии.

Жизнь и творчество Свифта показывают, насколько он был далек от присущей тори вере в божественное право и непротивление. Едва ли найдется у него произведение, где бы монарх не был посмешищем и достойным презрения, и его талант проявляется с наибольшим блеском именно тогда, когда он издевался над министрами, управлявшими от имени короля. Нам не следует забывать и о том, как Гулливер, посетив остров Глаббдобдриб, где жители могли вызывать мертвых, воспользовался этим свойством.

«Я удостоился чести вести долгую беседу с Брутом, в которой он, между прочим, сообщил мне, что его предок Юний, Сократ, Эпаминонд, Катон младший, сэр Томас Мор и он всегда находятся вместе: секстумвират, к которому вся история человечества не может прибавить седьмого члена…

Больше всего я наслаждался лицезрением людей, истреблявших тиранов и узурпаторов и восстановлявших свободу и попранные права угнетенных народов. Но я неспособен передать волновавшие меня чувства в такой форме, чтобы заинтересовать читателя».

Таким образом, если, как это будет показано ниже, Бробдингнег Свифта и представляет торийскую утопию, то торизм его не тот, какой сделал бы его в наши дни членом «Карлтон-клуба»[55], а при жизни мог дать ему епископскую кафедру, на которую ему давали право его таланты и оказанные им услуги. Мы уже рассказали о том, как он напал на вигов, усматривая в них партию войны. К теме войны Свифт неоднократно возвращается в «Путешествиях Гулливера». Гулливер предлагает открыть королю Бробдингнега секрет пороха, а когда тот с ужасом отвергает его предложение, иронически замечает:

«Странное действие узких принципов и ограниченного кругозора. Этот монарх, обладающий всеми качествами, обеспечивающими любовь, почтение и уважение, — одаренный большими способностями, проницательным умом, глубокой ученостью и удивительными талантами, — почти обожаемый подданными, — вследствие чрезмерной ненужной щепетильности, совершенно непонятной нам, европейцам, упустил из рук средство, которое сделало бы его властелином жизни, свободы и имущества своего народа».

И вправду, мало какого тори тревожили подобные угрызения совести. Точно так же их не могло бы смутить то, о чем Гулливер рассуждает в конце своих путешествий, а именно, следует ли ему передавать свои владения английской короне:

«Правду говоря, меня берет некоторое сомнение насчет справедливости, проявляемой государями в таких случаях. Например, буря несет шайку пиратов в неизвестном им направлении; наконец юнга открывает с верхушки мачты землю; пираты выходят на берег, чтобы заняться грабежом и разбоем; они находят безобидное население, оказывающее им хороший прием; дают стране новое название; именем короля завладевают ею, водружают гнилую доску или камень в качестве памятного знака, убивают две или три дюжины туземцев, насильно забирают на корабль несколько человек в качестве образца; возвращаются на родину и получают прощение. Так возникает новая колония, приобретенная по божественному праву. При первой возможности туда посылают корабли; туземцы либо изгоняются, либо истребляются, вожди их подвергаются пыткам, что бы принудить их выдать свое золото; открыта полная свобода для совершения любых бесчеловечных поступков, для любого распутства, земля обагряется кровью своих сынов. И эта гнусная шайка мясников, занимающаяся столь благочестивыми делами, образует современную колонию, основанную для обращения в христианство и насаждения цивилизации среди дикарей-идолопоклонников».

У Свифта были все возможности хорошо знать то, о чем он говорил, прежде чем написать этот отрывок, так как в результате неожиданной политической перемены в 1714 году ему пришлось поселиться в Ирландии, самой старой и наиболее эксплуатируемой колонии Англии. Новая обстановка ошеломила Свифта, и «английская» сторона его натуры заставила некоторое время держаться в стороне. Но Свифт со своей страстной ненавистью к угнетению и одинаково страстным стремлением господствовать над окружающими не мог долго молчать. Шаг за шагом он был вовлечен в борьбу, в которой все было против него, борьбу, обреченную в известном отношении на неудачу, поскольку в битве за будущее он использовал оружие прошлого. В личном плане борьба кончилась для Свифта безумием и отчаянием, но все же ему удалось разжечь едва тлевшие угли ирландского национального движения. Нам от этой борьбы остались среди прочего такие шедевры, как «Письмо обойщика», «Скромное предложение» и «Путешествия Гулливера».

«Путешествия Гулливера» — не только лучшее произведение Свифта, это сердце и душа всего его творчества, и работа над этой книгой проходит красной нитью через самые плодотворные годы его жизни. Он начал ее в 1714 году и закончил лишь незадолго до издания книги в 1726 году. Это убедительно говорит о том, что она точно отражает его взгляды этого периода. Он постоянно переделывал книгу, дополнял ее, и поэтому она отражает рост и развитие его идей, его первоначальные, дальнейшие и окончательные воззрения на человека и общество.

Таким образом, «Приключения Робинзона Крузо» и «Путешествия Гулливера» являются утопиями двух величайших писателей последней фазы английской революции, дополняющими друг друга, утопиями-близнецами, чьи авторы, как и их герои, являются дополняющими один другого представителями-близнецами своего века. Их черты сходства и различия одинаково значительны, и в следующем разделе этой главы мы должны рассмотреть и те и другие.