3. «Книга машин»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. «Книга машин»

Казалось бы после чартизма, года революций и Коммунистического Манифеста старомодным утопиям должен был сразу наступить конец. Было как будто ясно, что отныне ставились вопросы практические: теперь спрашивалось, как возникнет новое социалистическое общество из существующего и каковы будут в соответствии с его происхождением и историей роста его характерные черты? Однако прошло более четверти века, прежде чем эти вопросы были поставлены серьезно, и период, отделяющий Бармби от Беллами и совпадающий с классическим периодом экспансии британского капитализма, был заполнен двумя утопиями, отнюдь не посвященными этим основным вопросам, но занятыми обсуждением случайных явлений буржуазного общества XIX века, рассматриваемого как некий действующий концерн.

«Грядущая раса» лорда Литтона (1870) и «Эреуон»[71] Сэмюэля Батлера (1872) — книги совершенно разные по духу и темпераменту, разные настолько, что трудно поверить, что они были напечатаны почти одновременно. Тем не менее в них есть и много общего: обе трактуют о надстройке общества, совершенно не касаясь и не объясняя его базиса. Обе книги занимаются вопросами религии, брака и отношения полов, воспитания, преступлений и наказаний и особенно влиянием машин и развития науки на человеческое счастье, трактуя их каждая по своему. Характерно для обеих книг, что в них ставятся вопросы, но не даются ответы на них; сатира Батлера так запутана, что под конец смысл ее совершенно затемнен, тогда как герой Литтона, хотя и восхищается открытой им подземной Утопией, испытывает столь тяжкие страдания от «упадка духа» (весьма подобные страданиям «тех, чья жизнь коротка» в «Назад к Мафусаилу» Бернарда Шоу), что рад снова вернуться в тот мир, откуда он пришел.

Литтон — денди, политик и автор модных романов, молодой радикал и старый тори был последним в той плеяде блестящих молодых людей, которых собрал вокруг себя Годвин. Литтон написал «Грядущую расу» под конец жизни, спустя тридцать пять лет после смерти Годвина, и все же в ней почти нет страницы, в которой не сказывалось бы влияние последнего. С другой стороны, эта книга свидетельствует о том, что Литтон изучал утопистов-социалистов и классических писателей-утопистов вроде Мора и Бэкона. Все это сочетается с аристократическими и торийскими взглядами Литтона, хотя следует признать, что в абстрактном интеллектуализме Годвина многое было несовместимо с торизмом 70-х годов XIX века. Двусмысленная точка зрения Литтона может быть иллюстрирована следующим отрывком, в котором его герой (американец) превозносит свою страну в стиле Свифта в стране гуингнгмов:

«Я лишь слегка, хотя и охотно, коснулся устаревших и обветшалых установлений Европы, для того чтобы подробно рассказать о теперешнем величии и предстоящем превосходстве той славной Американской республики, в которой Европа завистливо ищет себе образец и, трепеща, видит свою гибель… специально останавливаясь на превосходстве демократических установлений, их содействии установлению мирного счастья, благодаря правлению одной партии и на способах, какими они распространяют это счастье среди всего общества тем, что для выполнения обязанностей властей и пользования почестями предпочитают тех граждан, которые ни в коей мере не выделяются ни своей собственностью, ни образованием, ни репутацией. Пользуясь тем, что мне посчастливилось запомнить заключение речи об очистительном влиянии американской демократии, произнесенной одним красноречивым сенатором (за избрание которого в сенат одна железнодорожная компания, к которой принадлежат два моих брата, только что заплатила 20 тысяч долларов), я задохнулся, повторяя его блистательные предсказания о великолепном будущем, ожидающем человечество, когда флаг свободы будет развеваться над целым континентом, а 200 миллионов просвещенных граждан, приученных с детства к ежедневному употреблению револьверов, будут применять к трусливой вселенной доктрину патриота Монро».

Этот отрывок отчасти отражает обычную вражду британского тори к американской, да и ко всякой другой демократии, ненависть особенно острую в годы, следовавшие сразу после гражданской войны. И в «Грядущей расе» Литтон, конечно, не упускает случая напасть на демократию и унизить ее как худшую форму правления. Но он также показывает, какая большая перемена произошла с тех пор, как Блейк, Пейн и Колридж приветствовали революционную демократию Америки как новое откровение, когда в течение нескольких лет казалось, что Америка и Утопия слились в одно. Поездка Диккенса в Америку (1843) и опубликование его «Мартина Чезлвита» показывает, что испорченность этой демократии, сопровождавшей рост капитализма, была всем очевидной, а около 1870 года стали развиваться монополии и разыгрался ряд громких скандалов, разоблачивших американский образ жизни и наглядно обнаруживших его неприглядную изнанку. Не нужно было быть тори, чтобы видеть, что «чисто» буржуазная демократия в Соединенных Штатах была столь же испорченной и хищной, как и различные сочетания феодального и капиталистического общества, какими являлись страны Европы. Стало очевидным, что свободное предпринимательство, просвещенное применение разума и эгоизм, хотя бы и без вмешательства королей, священников и дворянства, никогда не приведут к Утопии вопреки самым твердым ожиданиям.

Литтон не мог, конечно, искать решения в будущем, в социализме. Он мыслит некую форму общества, в которой торизм сочетается с годвинским анархизмом. Тот и другой исходят из того, что каждый член патриархального общества будет знать свое место и охотно довольствоваться им, как это бывает в дружной семье. Вследствие этого отпадает всякая надобность в правительстве и принуждении. Литтон полностью соглашался с Годвином, считавшим, что организованная на такой базе коммуна должна быть по необходимости небольших размеров: численность племен врилиев редко превышала 50 тысяч человек.

Фабула «Грядущей расы» очень проста. Герой ее, богатый американец, открывает при обследовании рудника обширную подземную страну. Ее населяют частично врилии — народ высокой цивилизации и частично другие, гораздо более многочисленные племена, стоящие на разных ступенях демократического варварства. Отличительным свойством врилиев, от которого они получили свое название, является обладание «врилем» — силой, во многих отношениях сравнимой с атомной энергией, но столь прекрасно освоенной, что она заключена в легком футляре, который каждый врилий носит с собой. Эту силу можно по желанию использовать для целей созидания и разрушения. Именно благодаря «врилю» изменилась жизнь этого народа: войны прекратились, правительство стало ненужным и даже невозможным, поскольку каждое лицо, стоит ему только захотеть, обладает достаточной силой, чтобы в одно мгновение истребить весь народ. Тот же «вриль» обеспечивает народ таким огромным запасом созидательной энергии, что царит век изобилия. Большинство работ производится сложными машинами или роботами, приведенными в действие «врилем», но все остающиеся грязные и неприятные работы выполняются как и в фаланстерах Фурье, детьми. Поскольку искусство и литература также перестают существовать в сколько- нибудь крупных масштабах, остается загадочным, как проводят время взрослые врилии.

В книге уделяется больше всего места описанию обычаев, истории и верований. Как я уже сказал, здесь получается смесь Годвина, Оуэна, Фурье и Кабэ. Едва Литтон отходит от традиционных утопических описаний, как тотчас обнаруживает бедность и запутанность своих идей. Несмотря на некоторые поверхностные «социалистические» детали Утопии, перед нами наивная торийско-капиталистическая идиллия: частная собственность сохранена, но эксплуатация и бедность сглажены, и богатые люди слишком благородны, чтобы смотреть на свое богатство иначе, чем на источник каких-то обременительных обязательств. Хозяин, у которого гостит герой, важно объясняет:

«Аны [люди] как я, то есть очень богатые, вынуждены покупать очень много совершенно ненужных вещей и жить на очень широкую ногу, тогда как им хочется жить очень скромно… Однако всем нам надо нести жребий, назначенный на тот короткий промежуток времени, который мы называем жизнью. На самом деле, что такое какая-нибудь сотня лет по сравнению с той вечностью, через которую мы должны пройти после них? К счастью, у меня есть сын, который любит богатство. Он составляет редкое исключение из правила, и, признаюсь, я его не понимаю».

Точно так же, хотя отношения между полами несколько видоизменены, мужчины и женщины поменялись ролями, но в целом картина получается мало отличная от той, которую можно было наблюдать в великосветской викторианской гостиной. Герой рассказывает про бал:

«Куда бы я ни обратил взгляд или к чему бы ни прислушивался, мне казалось, что гай женщина была домогающейся стороной, а ан мужчина — застенчивой и сопротивляющейся. Мило наивные гримасы анов, за которыми ухаживали, ловкость, с которой они ускользали от прямых ответов на признания в любви или обращали в шутку расточаемые им льстивые комплименты, — все это сделало бы честь самой записной кокетке».

Право женщин в этой подземной Утопии проявлять инициативу в отношениях с мужчинами приводит повествование к соответствующей развязке. Две гайи (семи футов ростом) предпринимают весьма решительные шаги, чтобы залучить себе нашего героя. Пожалуй, это могло бы напугать его, даже если бы он не знал, что, уступи он их настояниям, и его превратят в порошок при помощи того же «вриля», чтобы не испортить отборную расу врилиев низшей породой. Ему удается вырваться на поверхность земли. Он смертельно напуган и полон мрачных предчувствий, размышляя о времени, когда врилии вырвутся на поверхность земли и, истребив всех земных жителей, завладеют миром.

Во многих отношениях «Грядущая раса» пошлая книга. Она интересна как иллюстрация того, насколько вульгаризировали рационалистический радикализм просветителей. За столетие капиталистического развития он лишился своего революционного содержания. «Эреуон», напечатанный всего два года спустя, хотя и кажется на первый взгляд произведением значительно более современным и аргументация в нем совсем на другом уровне, но носит тот же средневикторианский отпечаток, разве несколько иного оттенка. Это — проект Утопии, увиденной из окна кабинета в доме деревенского священника глазами его блистательного и оригинального сына. Одним из качеств этого талантливого юноши является то, что он умеет ощущать себя отрешенным от своего окружения, оставаясь при этом составной его частью. Именно в таком же двойственном плане сложилась и жизнь Сэмюэля Батлера, и это придает его «Эреуону» совершенно особенный аромат.

В мире состоятельного духовенства, к которому Батлер принадлежал по рождению, жили люди с хорошим достатком и значительными частными доходами. Однако это был мир чрезвычайно замкнутый. Деньги духовенства не пахли; тут нигде не было видимых точек соприкосновения с производственным процессом; оно никогда не сталкивалось с рабочим классом, зная лишь слуг или почтительно раскланивающихся крестьян. Но даже такой мир был неприемлем для Батлера, и он захотел немедленно от него освободиться.

«Мельхиседек[72], — писал он в одной из своих заметок, — был истинно счастливым человеком. У него не было ни отца, ни матери, ни потомства. Он — воплощенный холостяк. Он родился сиротой».

Батлер всю жизнь ссорился не только со своей семьей, но и с любой религиозной, научной или литературной организацией, встречавшейся на его пути.

И все же он всегда к ним возвращался, а в его «Записных книжках» за главой «Бунтарство» следует «Примирение». Он ссорился с семьей, но так и не порвал с ней до смерти, точно так же, как его критика общества никогда не касалась базиса, на котором комфортабельно разместился средний класс, а в своих нападках на религию он никогда не дошел до атеизма, который показал бы всю нелепость его уютных академических теорий. Он любил шокировать и встревожить, однако не настолько, что бы его сочли окончательно неприемлемым. Весьма характерно то, что, огорчив своего отца отказом принять сан, он согласился ехать в Новую Зеландию, чтобы там, в этой наиболее англиканской и чопорной из колоний, попытать счастья в овцеводстве. Как бы ни было, именно в Новой Зеландии он оказался на достаточном расстоянии от метрополии, и взор его обострился настолько, что он смог увидеть Англию в другом свете. И Новая Зеландия и пасторат нашли свое отражение в «Эреуоне». Батлер оказался превосходным фермером, и деятельность поселенца пришлась ему по вкусу. В то время колония находилась на восточном побережье острова и отделялась от него цепью Западных гор. В поисках новых пастбищ для овец колонисты все время стремились проникнуть за эти горы. Батлера манила неизвестность, и он принимал активное участие во всех экспедициях.

«Мало кто верит, — писал он в «Первом годе Кентерберийского поселения», — в существование моа. Если остались еще в живых один или два представителя их, то они, вероятно, найдутся на Западном побережье и в той неисследованной лесистой области, где еще могут прятаться спящие царевны, глыбы золота и всякие хорошие вещи».

Именно в таком настроении начинает Хиггс, герой «Эреуона», свое путешествие через горы.

Обнаруженную им Утопию — Эреуон — нелегко отнести к какой-нибудь определенной категории произведений этого типа. Это не положительная Утопия, то есть пример для подражания, но и не отрицательная — внушающее страх предостережение. Это действительно «мир другой и тот же самый», страна антиподов, похожая и не похожая на нашу, с присущими ей мудростью и безумием, хотя и отличная, но одновременно тонко ее дополняющая, так что тут сатира и критика проявляются одновременно в трех планах. Герой утопии — сатирик Батлер и в то же время чванный молодой англичанин, составляющий предмет сатиры. Эреуон и Англия — это, так сказать, два сапога — пара.

Итак, Хиггс, как это сделал Батлер, углубляется в горы. Он оказывается в стране с общественным строем и культурным уровнем, весьма схожим с нашими. Однако сразу бросается в глаза полное отсутствие машин. Как могла страна со средневековой производственной техникой походить во всем остальном на промышленную Англию — вопрос, принадлежавший к разряду тех, которыми Батлер никогда не интересовался настолько, чтобы их ставить. Через некоторое время Хиггс обнаруживает, что машин там нет не из-за отсутствия изобретательности, а в результате преднамеренной политики. Гражданская война, происходившая там около пятисот лет до его посещения, закончилась победой партии разрушителей машин и полного уничтожения техники, и с тех пор производство машин и их применение запрещены под страхом строжайших наказаний. Хиггс сам едва не подвергся им из-за того, что носил при себе часы. Все это объясняется очень пространно в части «Эреуона», названной «Книгой машин».

В ней, как свойственно Батлеру вообще, он говорит о нескольких вещах сразу. Отчасти книга содержит выпад против механического материализма, причем Батлер прибегает к своему излюбленному приему доведения аргумента до того логического предела, за которым его абсурдность становится очевидной. В этом случае он, исходя из утверждения, что человек — не что иное, как машина, делает тот логический вывод, что и машина представляет потенциального человека и может, постепенно эволюционируя, принять человеческий и даже сверхчеловеческий образ.

«В результате всего этого получается, что разница между жизнью человека и машины скорее количественная, чем качественная, хотя последняя, несомненно, налицо. Животное более обеспечено от случайностей, чем машина. Машина более устойчива; ее амплитуда действия меньше; ее сила и точность в своей сфере сверхчеловечны, но она беспомощна перед той или иной дилеммой; иногда при нарушении ее нормальной работы она теряет равновесие, и тогда у нее все идет хуже и хуже, как у лунатика во время приступа болезни; однако надо принять во внимание, что машины все еще переживают период детства: пока что они лишь скелеты без мышц и сухожилий».

В этом смысле «Книга машин» была первым выстрелом Батлера в его войне против дарвинистов, которую он вел под лозунгом «созидательной эволюции».

Мы, однако, еще не рассказали всего содержания книги. Батлер говорит далее (будто бы цитируя эреуонскую книгу), что машины представляют угрозу для человека, так как, начиная скромно свой путь в качестве его слуг, они быстро становятся его хозяевами и кончают тем, что обходятся без него.

«На это можно возразить, что если бы машины и стали хорошо слышать и говорить также разумно, как люди, они всегда станут делать то или другое не для себя, а для нашей пользы, и человек всегда будет руководящим духом, а машина слугой… Все это превосходно. Но слуга незаметно превращается в хозяина; уже сейчас достигнута такая стадия, когда человек будет очень страдать, если он вдруг лишится услуг, оказываемых машинами.

…Сколько человек живет сейчас рабами машин? Сколько народа проводит всю свою жизнь, от колыбели до могилы, ухаживая за ними день и ночь? Разве не ясно, что машины берут верх над нами, если мы задумаемся над увеличивающимся количеством тех, кто прикован к ним, как раб, и тех, кто отдает всю душу для того, чтобы расширить механическое царство техники?

…Уже сейчас кочегар — повар своего паровоза в такой же мере, как повара, которые обслуживают нас. Подумайте только о шахтерах, торговцах углем и поездах с ним, о людях, которые их ведут, и о кораблях, перевозящих уголь, — целой армией слуг располагают теперь машины! Не превышает ли теперь количество людей, ухаживающих за машинами, число тех, кто заботится о людях? Разве мы сами не создаем себе преемников в верховной власти над землей, ежедневно прибавляя красоты и тонкости строению машин, ежедневно придавая им все больше ловкости и увеличивая у них ту саморегулирующую и самодействующую силу, которая станет лучше всякого интеллекта?»

Во всем этом нетрудно видеть следствие широко распространенного страха перед результатами капиталистического машинного производства, страха, особенно свойственного интеллигенции XIX века, страха, который Батлер разделял с людьми, такими несходными с ним, как Блейк, Коббет и Раскин. Но высказавшись так категорически, Батлер вспомнил, что сначала орудия, а потом машины явились придатком к человеческому телу, приспосабливавшим его для новых надобностей и позволявшим ему увеличить свой контроль над окружающим. Техника и при капитализме не теряет всецело своего освободительного характера, служит не только порабощению человека. Это возражение Батлер высказывает через посредство другого эреуонского писателя:

«Цивилизация и технический прогресс шли рука об руку, развиваясь каждый сам по себе и одновременно развивая друг друга: первое случайное применение палки могло сдвинуть с места шар и, раз заставив его катиться, поддерживать в дальнейшем это движение. Машины надо рассматривать как современный и специфический вид развития человеческого организма, так что каждое новое изобретение представляет добавление к возможностям человеческого тела. Даже общность конечностей делается возможной для тех, у кого столь много душевной общности, чтобы обладать достаточным количеством денег для оплаты проезда по железной дороге, потому что поезд — это всего лишь семимильные сапоги, которые пятьсот человек могут надеть одновременно».

Батлер не пытается примирить обе точки зрения, он ограничивается замечанием, что «первый писатель одержал верх». Я думаю, что весь этот отрывок очень верно отражает двойственное отношение к индустриализации не только самого Батлера, но и всей викторианской буржуазии в целом. Она одновременно радовалась, удивлялась и ужасалась тому, что сумела создать. Ее пленяли открывшиеся возможности праздной жизни и обогащения и одновременно пугали неизбежные спутники промышленного развития: нищета и страдания масс, а главное — тот подземный угрожающий гул, который хотя и был частично заглушен в 1870 году, но полностью не затих, и всегда грозил ей уничтожением[73].

Все это скорее подразумевается, чем высказывается открыто. Сам Батлер как будто чувствовал, что эреуонцам без машин жилось лучше. Ему очень понравилось в Новой Зеландии, где народ здоровый и хорошо выглядит («косматые люди хорошего телосложения, в залихватских шляпах»). Он, несомненно, сравнивал их с горожанами и жителями Англии, работающими на фабриках. У него перед глазами были свободные и счастливые люди, не знавшие машин. Он не видел того, что жизнь новозеландских поселенцев была бы невозможной без английского капитала, без английского рынка и без английских промышленных товаров, которые они могли покупать в обмен на свою шерсть. Батлер сам принадлежал к среднему сословию, был застенчив и несколько неуклюж. Ему свойственна некоторая идеализация крестьян и аристократов, в значительной степени так же, как спустя поколение это было присуще Йитсу. Поэтому Эреуон представляет Утопию физического совершенства:

«Наконец я должен сказать, что физическая красота народа была поразительной. Я никогда не видел ничего сравнимого с ним. Женщины были сильные, имели внушительную осанку, головы на плечах сидели с грацией, превосходящей всякое описание…

Мужчины были так же красивы, как женщины прекрасны. Я всегда восхищался красотой и преклонялся перед ней; но я был просто ошеломлен в присутствии такого великолепного типа, представлявшего собой сочетание всего, что было лучшего в египтянах, греках и итальянцах. Детей было огромное количество, и они выглядели очень веселыми; мне вряд ли нужно говорить, что они обладали в полной мере красотой, свойственной всему народу».

Исходя из этого, Батлер фантазирует, выдумывает какие-то нелепицы (типа «там все наоборот»), вроде того, что скверное здоровье рассматривается как преступление и жестоко наказывается, тогда как моральные недостатки возбуждают всеобщее сочувствие и заботливо врачуются. Здесь снова двусмысленность: налицо весьма откровенная сатира на английское уголовное законодательство и совершенно ненаучный подход к преступности, однако за всем этим проступает глубокое убеждение в том, что красота, хорошее здоровье и удача (в Эреуоне невезение также наказуемо) являются высшим благом и что люди должны быть вознаграждены за них и наказаны, когда ими не обладают. Батлер, конечно, в полной мере разделял уверенность своего класса в том, что если человек беден или несчастен, то сам в этом повинен.

Таким же было отношение Батлера к традиционной морали викторианского общества. Верховным, хотя нигде открыто не провозглашенным божеством Эреуона, является Идгруна (Грунди), почитание которой сводится к тому, чтобы делать то, что делают все. Батлер издевается над Идгруной, прекрасно отдавая себе отчет в том, что в Эреуоне она бывает порой такой же жестокой и нелепой, как и в Англии, но в целом признает, что она все же является самой лучшей руководительницей в жизни и что «высокие идгруниты», то есть культурные высшие классы, «достигли примерно того, что надлежит иметь нормальному человеку».

«Всесторонне все оценив, — заключает он, — надо признать, что она была полезным и благодетельным божеством, которое не обращало внимания на то, что ее отрицали, — лишь бы ее продол жали слушаться и бояться, — и она вела сотни тысяч людей по путям, делающим жизнь терпимой; без нее они сошли бы с них, так как идея более возвышенная и одухотворенная не имела бы власти над ними».

Позиция Батлера всюду одинакова, рассуждает ли он о религии (Музыкальные банки), образовании (Колледж безрассудства) или иных установлениях. У него всюду налицо открытая сатира, но есть наряду с ней и завуалированная, выражающаяся в том, что самому нелепому установлению Эреуона неожиданно придается какой-нибудь совершенно здравый штрих. Например, в Колледже безрассудства имеется кафедра мирового знания. В конечном счете каждый раз, когда Батлер чувствует, что достаточно раздразнил и разъярил свой класс, он неизменно кончает покаянием; его братья по классу должны все же чувствовать себя славными ребятами и знать, что без них мир стал бы довольно убогим. Одновременно дерзкий и робкий, он вел себя как плохой пловец, то и дело отплывающий от берега и всякий раз в страхе спешащий назад, как только почувствует, что не сможет достать дна ногами. Его критика — это домашняя критика и никогда не идет дальше того, что остальные члены семьи могли бы счесть непоправимым. Тем не менее критика Батлера хорошо нацелена, занимательна, и, несмотря на все вышесказанное, обладает известной ценностью.

В заключение следует сказать несколько слов о построении этих двух книг. «Эреуон», пожалуй, одна из последних Утопий со старомодным местонахождением в каком-то еще не открытом уголке земли. В этом сказалось влияние пребывания Батлера в Новой Зеландии. Этот способ вышел из моды еще до Батлера, поскольку на карте оставалось все меньше и меньше белых пятен. Для Утопий потребовалась новая обстановка, и их стали переносить в более или менее отдаленное будущее или, как в книге Литтона, под землю, и, наконец, на другую планету. В этом отношении «Грядущая раса» — первая утопия нового типа, а «Эреуон» — последняя из утопий старого типа.