Против течения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Против течения

Мериме и Бабель подарили миру двух литературных героев, чьи характеры, интересы и поступки диаметрально противоположны. Если Кармен живёт, чтобы обворовывать, обманывать и грабить, то Сашка ищет, чем бы утешить окружающих и помочь им. Можно ли представить себе людей, более далёких друг от друга? Но мир и литература полны чудес: английский писатель Эдуард Форстер придумал (а может быть, подсмотрел в жизни) человека, совместившего несоединимое. Герой его рассказа «На том корабле» наделён чертами обоих антиподов, Кармен и Сашки Христа.

В начале новеллы он чертёнком носится по кораблю, плывущему из Индии в Англию. Беспризорный полукровка (индус с примесью негритянской крови) получил из-за забавной формы головы кличку Кокос. Неизвестно, каким образом мальчонка попал на судно, но все матросы и корабельная обслуга считают его своим. Даже дети англичанки миссис Марч — подросток Лайонел, его сестра Оливия и младший братишка Малыш — самозабвенно рыщут по кораблю вслед за своим смуглым проводником. Кокос знает реальный мир как свои пять пальцев, но при этом он сказочно приукрашивает его, наделяя мистическими тайнами и населяя таинственными существами. Духи и демоны живут в носовой части корабля и иногда становятся видимыми.

«Колокол, что висит на самом верху — это корабельный колокол. Если в него позвонить — судно остановится. Эти толстые канаты завязаны узлами — двенадцать узлов в час».

Миссис Марч не терпела туземцев. Библия не смогла примирить её с мыслью о том, что в жилах Христа и его апостолов текла туземная кровь. Проводя время в обществе одного офицера, она вдруг увидела своих детей на палубе с непокрытыми головами. Она бросилась спасать их от солнечного удара и пагубного влияния мальчишки-метиса. И тут случилось непредвиденное.

«Матрос-англичанин вынырнул из люка с куском мела в руке и очертил вокруг остолбеневшей женщины небольшой круг. Кокос взвизгнул:

— Он вас поймал. Успел!

— Вы в опасности, леди — почтительно произнёс матрос — это мужская половина судна. Разумеется, всё зависит от вашей щедрости. <…>

Миссис Марч впала в оцепенение. Она тупо уставилась на меловую линию, не в силах её перешагнуть, а в это время Кокос плясал вокруг и тараторил».

В конце концов, скупую чопорную леди выпустили из мелового круга без выкупа, причём она горячечно бранила своего малолетнего врага:

«— Глупый, ленивый, негодный и трусливый мальчишка».

Кокос не знал, что если перед клювом курицы провести меловую черту, животное впадёт в гипнотическое состояние. Зато он безошибочно разглядел «куриную» сущность леди Марч, впавшей в транс, подобно глупой наседке.

«Лишь стоило моряку обвести около её ступней меловой круг, так она застыла, будто вкопанная, и мы все видели это и, старик, до чего же мы потешались над ней!» —

напомнил он впоследствии Лайонелу при их встрече.

Эта беседа двух давних друзей состоялась десять лет спустя после их плавания из Индии в Англию. Теперь же их путь лежал в обратном направлении, в Бомбей.

Кокос, несмотря на лёгкую деформацию черепа, стал привлекательным юношей с идеально стройной фигурой, кожей коричневого оттенка и мелодичным голосом. От его внимательного и весёлого взгляда не ускользало решительно ничего. Он знал обо всём и обо всех, расцвечивая, как и в детстве, реальную жизнь живописными и забавными выдумками.

«Стоило Кокосу разговориться — это было чудо как хорошо. Ведь целый день он шнырял по кораблю, открывая людские слабости. Более того, он и его дружки были осведомлены о финансовых возможностях, не упоминавшихся в газетах Сити, и могли научить кого угодно, как разбогатеть, если этот кто-то соизволил бы выслушать. Более того, он был неискоренимым фантазёром. Рассказывая нечто неприличное и скандальное, например, то, что удалось узнать о леди Мэннинг, — леди Мэннинг, собственной персоной пожаловавшей в каюту к судовому механику — он присочинил, что открытие это совершила летучая рыбка, которая на лету заглянула в иллюминатор механика. Он даже изображал выражение лица этой рыбки».

Кокос ещё в далёком детстве без труда угадал то, о чём его друг Лайонел так никогда и не узнал бы. Речь идёт о любовной интрижке леди Марч с одним из офицеров. Чувство вины, связанное с ней, обернулось ненавистью к Кокосу.

Ему это стало ясно, когда Лайонел рассказал о том, что случилось после того, как их пути разошлись в детстве:

«— Ну так вот, через две недели после того, как мы приплыли, тогда ещё мы жили у дедушки, подыскивая себе дом, Малыш умер.

— Умер? От чего? — воскликнул Кокос, вдруг разволновавшись. Задрал колени и лег на них подбородком. Нагой, полированный, смуглый, он являл образ статуи.

— От инфлюэнцы (гриппа), обыкновенной инфлюэнцы. Она охватила наш приход, и ребенок заразился. Но хуже всего то, что мама не хотела внять голосу разума. Она настаивала, что это был солнечный удар, который Малыш получил, бегая по палубе без головного убора, а она как следует не присматривала за ним, когда мы плыли по тому же Красному морю.

— Бедный, милый Малыш. Значит, она считает, что это я убил его?

— Кокос! Как ты догадался? Ведь именно это она вбила себе в голову! Мы намучились, стараясь её переубедить».

Лайонел был потрясён проницательностью собеседника: ведь миссис Марч действительно «заявила, что ребенка убил этот никчёмный, трусливый пострелёнок, причем убил умышленно».

«— Но она — она видела меня только издали: как я бегаю сломя свою уродскую голову на солнцепёке, и вас, бегавших за мной, а она, она в это время разговаривала с офицером, красивым таким, или спала с ним, как я с тобой, поэтому и забыла про солнце, и Малыш получил удар. Понимаю. Ты тоже считаешь, что его убил я?

— Ты? Конечно же, нет. Последствия солнечного удара не могут проявиться только через три недели».

Разумеется, прозорливость Кокоса была отнюдь не случайной: он был мудр, этот юный полукровка. Подобно Кармен, руководствовавшейся гаданием, он объяснял тонкость своей интуиции, точность проникновения в суть событий и способность предвидеть будущее тайными знаками, посланными ему богами и духами, а также расположением звёзд.

И ещё одно роднило его с цыганкой — насмешливое неуважение ко всяческим запретам и предписаниям властей. Правда, в отличие от Кармен, с её контрабандой и бандитизмом, Кокос предпочитал интеллектуальные способы посрамления бюрократических правил.

«Ибо у Кокоса было два паспорта, а не один, как у большинства людей. Первый паспорт противоречил второму, так что невозможно было судить о точном возрасте мошенника и о том, где он родился, и даже о том, каково его настоящее имя.

— У тебя могут быть крупные неприятности, — предостерёг его Лайонел, но в ответ услышал лишь безответственные смешки. <…>

Переспорить его было трудно. Он получил своё, если уместно это слово, образование в Лондоне, начальный капитал сколотил в Амстердаме, один из паспортов у него был португальский, второй — датский».

Господина Мораеса (так официально именовали Кокоса) роднило с Кармен и то, что он зарабатывал деньги, поддерживая множество не афишируемых связей с самыми различными людьми. Но, в отличие от паильо, обманутых и обворованных цыганкой, Кокос справедливо и щедро делился со знакомыми своими доходами; он по достоинству уважал и ценил их. Подобно Киму, юному герою Редъярда Киплинга, он вполне заслуживал звания «Друг Всего Мира». Юноша обожал делать приятное людям и утешать их. Зная почти за каждым те или иные грехи и проступки, он никогда и никого не осуждал, хотя порой и не лишал себя удовольствия беззлобно пошутить на их счёт. Словом, он был азиатским вариантом Сашки Христа, воплощением мудрого всепонимания и всепрощения.

А уж если Кокос кого-то любил, то его щедрость и самоотдача не знали границ. Именно так он вёл себя с Лайонелом, в которого влюбился ещё в далёком детстве на корабле, плывущем в Лондон. В свою очередь, юный метис понравился его другу, повзрослевшему на десять лет, успевшему побывать на войне, получить на ней рану и заслужить офицерское звание. Отношения обоих, светского джентльмена и полукровки, были отнюдь не равноценными. Друзей разделяла не столько разница культур (как это было с Марюткой и Вадимом), сколько сословная и расовая пропасти. Британская элита брезгливо отмежёвывалась от английского плебса. Что же касается отношения сагибов (господ) к туземцам (индусам и прочим уроженцам колоний), то тут царили чванство, спесь и хамство.

Днём молодой Марч играл в бридж или сидел за обеденным столом с полковником Арбатнотом, леди Мэннинг и другими представителями привилегированной Большой Восьмёрки. Зная, что офицер делит каюту с Кокосом, они изощрялись в расистских шутках по поводу его соседа.

«Арбатнот в игривом расположении духа воскликнул: „Будем надеяться, что черномазые не спускают на простыни!“, на что ещё более остроумная миссис Арбатнот заметила: „Разумеется, нет, дорогой, ведь он мулат, значит, пачкает простыни коричневым“. Компания закатилась от смеха, достойная леди стяжала аплодисменты, а Лайонел не мог понять, отчего ему вдруг захотелось броситься в море».

Вечером он вернулся к юному полукровке в их каюту.

Смуглый хрупкий юноша, похожий на статуэтку туземного божества,

«занимался какими-то счетами, но теперь всё отложил и с обожанием смотрел на вошедшего в каюту британского офицера.

— Я думал, ты никогда не придёшь, старик, — сказал он, и глаза его наполнились слезами.

— Всё из-за этих несносных Арбатнотов с их вонючим бриджем, — ответил Лайонел и закрыл дверь.

Он сел на койку — даже не сел, а раскованно плюхнулся. Ему всегда нравился этот мальчик, ещё на том корабле, а теперь он нравился ему больше прежнего. Шампанское в ведёрке со льдом. Отличный парнишка. Они не могли общаться на палубе — всё-таки полукровка — но здесь, внизу, было, или скоро будет, совсем другое дело. Понизив голос, он сказал:

— Беда в том, что ни при каких обстоятельствах нам нельзя этим заниматься, и, кажется, ты никогда этого не поймешь. Если нас застукают, придётся заплатить безумную цену и тебе, и мне, поэтому, ради Бога, постарайся не шуметь.

— Лайонел! О Лайон, лев ночной, люби меня (в английском языке Лайонел — львёнок, Лайон — лев).

— Хорошо. Оставайся на месте.

Потом он заглянул в лицо волшебству, что изводило его весь вечер и сделало невнимательным в карточной игре. Запах пота разошёлся по каюте, когда он снимал одежду, обнажая отлитые из золота мускулы. Раздевшись, он стряхнул с себя Кокоса, который карабкался на него, как обезьянка, и положил его туда, где он должен был лежать, и обнимал его бережно, поскольку боялся собственной силы и привык к аккуратности, и прильнул к нему, и они сделали то, чего оба хотели.

Так они и лежали, сплетясь: нордический воин и субтильный податливый мальчик, не принадлежавший ни к какой расе и всегда получавший то, что хотел. Всю жизнь ему хотелось игрушку, которая не сломается, и теперь он мечтал о том, как будет играть с Лайонелом всю жизнь. Он пожелал его с момента их первой встречи, обнимал его в своих снах, когда только это и было возможно, потом повстречал его вновь, как предсказали приметы, выделил из толпы, потратил деньги, чтобы заманить и поймать его, и вот он лежит пойманный, сам того не зная.

Они оба лежали пойманные, и не знали об этом, а корабль неумолимо нёс их в Бомбей».

Встреча, предсказанная Кокосу звёздами, произошла в трудный для Лайонела момент. Получив предписание явиться на службу в Индию, он не смог купить билет на судно: все места были проданы. Покидая в мрачном настроении здание пароходства, он неожиданно повстречался с Кокосом. Тот мгновенно узнал кумира своего детства и предложил ему свою помощь. С быстротой молнии, мобилизовав своего секретаря-парса (последователя культа зороастризма, «огнепоклонника») и всех, кто мог оказаться в этом деле полезным, он за взятку добыл каюту на двух человек.

Поначалу юный офицер с негодованием и презрением отнёсся к гомосексуальным склонностям Кокоса, но затем сам вошёл во вкус новых для него ощущений и отношений.

«Они никому не причиняли вреда, зачем волноваться? Наслаждайся, покуда можешь. <…> Да, это и была жизнь, да такая, о какой он прежде ничего не подозревал в своём аскетическом прошлом: роскошь, радость, доброта, необыкновенность и деликатность, что, впрочем, не исключало животного наслаждения. <…> Его карточные долги улаживались через секретаря-парса. Если он в чём-то нуждался, или другу казалось, что ему это нужно, то или другое появлялось. Лайонел устал протестовать и начал принимать без разбору. Впрочем, ему тоже хотелось делать подарки в ответ, ибо он был кем угодно, но не приживалом.

<…> А этой самой ночью они лежали неподвижно гораздо дольше обычного, словно их что-то завораживало в покое их тел. Ни разу прежде они не были так довольны друг другом, но только один из них понимал, что ничто не длится вечно, что в будущем они могут быть более счастливы или менее счастливы, но никогда не будут счастливы именно так, как сейчас. Он старался не шевелиться, не дышать, не жить даже, но жизнь была в нем слишком сильна, и он вздохнул.

— Что с тобой? — прошептал Лайонел.

— Ничего.

— Я тебе сделал больно?

— Да.

— Прости.

— За что?

— Можно выпить?

— Тебе можно всё.

— Лежи спокойно, я тебе тоже налью», —

юношеская нежность Ганимеда сочеталась в нём с силой и простодушием средневекового воина-гота. Он

«не тщеславился своею красотой, хотя, должно быть, понимал, что густые светлые волосы, голубые глаза, ядрёные щёки и крепкие белые зубы, — если всё это поддерживают широкие плечи — является сочетанием, перед которым не в силах устоять слабый пол. Кисти рук были сработаны грубее, но это, безусловно, была честная работа, а упругие золотистые волоски на запястьях говорили о мужественности».

Лайонел

«вытащил бутылку из ведёрка со льдом. Пробка с шумом вылетела и ударилась в переборку. За стенкой послышался недовольный женский голос. Они дружно засмеялись. — Пей давай, не мешкай. — Он протянул бокал, получил его обратно, осушил и опять наполнил. Глаза его сияли; бездны, через которые он сумел пройти, были забыты. — Давай устроим безумную ночь, — предложил он, ибо принадлежал к традиционному типу мужчин, которые, нарушив традицию раз, нарушают её во всём без остатка, и в течение часа, или двух, для него не существовало ничего такого, что нельзя было бы произнести или совершить.

Тем временем второй, глубокий, наблюдал. Для него момент экстаза был сродни моменту прозрения, и его восторженный крик, когда они сблизились, зыбко перешёл в страх. Страх миновал раньше, чем он сумел понять, что означает этот страх и о чём он предупреждает. Быть может, ни о чём. И всё же благоразумнее наблюдать. Как в деле, так и в любви, желательны предосторожности. Надо застраховаться.

— Старик, а не выкурить ли нам нашу сигарету? — предложил он.

Это было установленным ритуалом, который убедительнее слов подтверждал, что они по-своему принадлежат друг другу. Лайонел изъявил согласие и раскурил одну, вложил её между смуглых губ, вытащил, взял губами, и так они курили её попеременно, щека к щеке».

Лайонел в простоте душевной считал своего любовника «безответственной обезьянкой», нецивилизованным азиатом, так и не проникшимся традиционным британским трепетом перед инструкциями, запретами, общественным мнением и чувством долга. Тем удивительнее казалось ему то, что он рассказывает другу свои самые заветные секреты:

«— Кажется, я разом открываю все семейные тайны, но знаю, что ты никому не проболтаешься. У меня такое чувство, будто я могу рассказать тебе всё; в известном смысле это у меня впервые. Ни с кем не говорил, как с тобой. Ни с кем, и, полагаю, никогда впредь не буду. Ах, да. О мамином муже, моём отце. Он тоже служил, даже достиг звания майора, но произошло совершенно немыслимое — отец принял обычаи туземцев и был уволен из армии. Остался на Востоке, бросил жену с детьми на руках и совсем без денег. Когда ты меня встретил, она увозила нас от него и тогда ещё надеялась, что отец образумится и последует за нами. Но он не тот человек. Он даже ни разу не написал нам; запомни — это строжайший секрет.

— Да-да, — ответил он, а про себя подумал, что секрет сей довольно заурядный: как ещё должен себя вести немолодой, но и не старый супруг?

— Лайонел, ответь мне на один вопрос. К кому ушёл твой отец?

— К туземцам.

— Он стал жить с девушкой или с парнем?

— С парнем? Боже упаси! Разумеется, с девушкой. Кажется, он поселился в каком-то отдалённом уголке Бирмы.

— Даже в Бирме есть парни. По крайней мере, я про это слыхал. Но твой отец ушёл к туземке. Прекрасно. В таком случае, у него могли быть дети?

— Если и были, то они полукровки. Весёленькая перспектива, нечего сказать. Ты понимаешь, о чём я говорю. Моя семья — отцовская, я имею в виду, — ведёт родословную на протяжении двух столетий, а мамин род восходит ко временам войны Алой и Белой розы. Это действительно ужасно, Кокос. <…>

— Отец умер?

— Если бы он был жив, разве я отправился бы на Восток со спокойным сердцем? Он опозорил наше имя в тех местах. Потому-то мне и пришлось сменить фамилию, точнее, сократить её наполовину. Его звали майор Корри-Марч. Мы так гордились этой приставкой „Корри“, и поделом. А теперь попробуй произнести „Корри-Марч“ перед Большой Восьмеркой, и увидишь эффект. <…>

— Ты на него похож?

— Хочу надеяться, что нет. Надеюсь, я не жесток, не безжалостен, не эгоистичен, не лжив, как он.

— Я вовсе не об этих второстепенных деталях. Я имею в виду: внешне ты на него похож?

— У тебя более чем странные представления о первостепенности. — Откуда мне знать? — он вдруг застеснялся. — Я был тогда ребёнком, а мама порвала после все его фотографии, какие только отыскала. Но я знаю, что он был стопроцентный ариец, и довольно о нём, и обо мне довольно.

— Был он тем, в ком искавшие покоя находили огонь, и огонь становился покоем?

— Я не имею понятия, о чём ты бормочешь. Хочешь сказать, что я и сам такой?

— Да».

День закончился любовным признанием Лайонела:

«— Я люблю тебя больше, чем могу выразить словами. — Лайонел вздохнул. Он испытывал неизъяснимое счастье. — Ты должен иметь человека, который заботился бы о тебе, — нежно сказал он. — Я хотел бы остаться с тобой, но это невозможно. Вот если бы всё сложилось иначе… Ладно, давай спать.

Протянув руку к выключателю, он обнаружил, что забыл закрыть дверную задвижку. Последствия этого могли оказаться ужасными. — Какая беспечность с моей стороны, — рассуждал он вслух. Дремоту как рукой сняло. Он оглядывал каюту, точно генерал поле битвы, чуть не проигранной по собственной глупости. Склонённая фигура была лишь частью каюты, перестав быть центром желаний. — Кокос, прости, я страшно виноват, — продолжал он. — Обычно ты любишь рисковать, на этот раз рисковал я. <…>

— Ну так выключи свет.

— Сейчас. Но от таких ошибок начинаешь чувствовать себя совершенно беззащитным. Меня могли отдать под трибунал.

— Могли ли, старик? — печально переспросил тот. — Не надо винить дверь, дорогой Лайон, — сказал он. — Я имею в виду, мы оба виноваты. Я знал всё это время, что дверь не заперта.

Он сказал это, надеясь утешить возлюбленного и воскресить в нём дивное начало ночи. Но более губительных слов он не мог произнести.

— Ты знал?! Но почему не сказал?

— Не было времени.

— Времени, чтобы сказать: „Запри дверь“?

— Да, не было времени. Я не сказал, потому что для таких слов не нашлось подходящего момента.

— Не нашлось момента, хоть я пробыл здесь целую вечность?

— А когда было? Когда ты вошёл? Тогда, что ли? Когда ты обнял меня, когда всколыхнул кровь? Это, что ли, подходящий момент для таких слов? Когда я лежал в твоих объятьях, а ты в моих, когда нас опаляла сигарета, когда мы пили из одного стакана? Когда ты улыбался? Мне надо было это прервать? Надо было сказать: „Капитан Марч, сэр, вы, кажется, забыли запереть за собой дверь“. И когда мы говорили о том далёком корабле, о бедном милом Малыше, которого я никогда не убивал и не думал убивать — о чём нам было говорить, как не о том, что давно миновало? Лайонел, нет, нет. Лев ночной, приди ко мне, раньше чем наши сердца остынут. Здесь нет никого, кроме нас, и только мы должны охранять друг друга. Заперта дверь, не заперта — какая разница. Мелочь.

— Это не было бы мелочью, если бы сюда заглянул стюард, — угрюмо проговорил Лайонел. — Для него это стало бы потрясением на всю оставшуюся жизнь.

— Вовсе никаким не потрясением. Люди вроде него и не к такому привыкли. Просто он мог бы рассчитывать на более щедрые чаевые и поэтому был бы доволен. „Извините, господа…“ Затем он удалился бы, а завтра мой секретарь наградил бы его чаевыми.

— Кокос, ради Бога! Ты порой такое несёшь! — цинизм отталкивал его. — Кажется, ты так и не понял, какому мы подвергаемся риску. Представь себе: за это меня могут уволить из армии.

— Представил, ну и что?

— Как это — ну и что? Чем я буду заниматься?

— Ты мог бы стать моим управляющим в Басре.

— Не слишком заманчивая перспектива. — Он и раньше не мог понять — когда над ним смеются, а когда говорят всерьёз, и это очень задевало его, а теперь случай с незапертой дверью приобрёл особую важность.

— Полагаю, ты не рассказывал про нас своему грязному парсу?

— Нет. Нет, нет, нет, нет и нет! Удовлетворён?

— А стюарду?

— Не рассказывал. Только давал на чай. Подкупал всех. А иначе для чего нужны деньги?»

Вечер, так дивно начавшийся, завершился для Кокоса немыслимой катастрофой. Так вот отчего он испытывал страх: это было предчувствием беды!

«Незапертая задвижка, маленькая змейка, которую не успели загнать в нору, — он предусмотрел всё, но забыл о враге, затаившемся у порога. Теперь запри хоть на три задвижки — им никогда не завершить движение любви. Такое с ним иногда случалось, если он был чем-то сильно расстроен, — тогда он мог предсказывать ближайшее будущее. Вот и теперь он знал, что скажет Лайонел, прежде чем тот заговорил.

— У меня разболелась голова от этого недоразумения, плюс ко всему я выпил лишнего. Хочу подышать свежим воздухом. Скоро вернусь.

— Когда вернёшься — это уже будешь не ты. И я, быть может, буду не я».

Бродя по палубе, Лайонел решил впредь не рисковать своим будущим:

«Какими порядочными и надёжными они казались — люди, к которым он принадлежал! Он был рождён одним из них, он с ними трудился, он намеревался взять себе в жёны одну из них. Если он утратит право общаться с ними, то он превратится в ничто и никто. <…> Он от случая к случаю навещал бордели, чтобы не выделяться из офицерской среды. Однако он не был так озабочен сексом, как иные его сослуживцы. У него не было на это времени: к воинскому долгу добавлялись обязанности старшего сына; доктор сказал, что периодические поллюции не должны его беспокоить. Впрочем, не спите на спине. Этой простой установке он следовал с начала полового созревания. А в течение последних месяцев он пошёл ещё дальше. Узнав о своем назначении в Индию, где его ждала встреча с Изабель, он стал относиться к себе с большей строгостью и соблюдал целомудрие даже в мыслях. <…> Ради Изабель, ради своей карьеры он должен немедленно прекратить опасные отношения. Он не стал задумываться, как он до этого докатился и почему так сильно увлёкся. В Бомбее всё кончится, нет, всё кончится сейчас же, и пусть Кокос обревётся, если думает, что это поможет. Итак, всё прояснилось. Но за Изабель, за армией стояла другая сила, о которой он не мог рассуждать спокойно: его мать. <…> Он, её первенец, призван восстановить доброе имя семьи. Он сплюнул за борт. И обещал ей: „Больше никогда“. Слова пали в ночь, как заклинание».

Как и предсказал Кокос, Лайонел вернулся в каюту уже совсем другим человеком, правда, и не совсем таким, каким предпочёл бы видеть себя сам. Но и Кокос стал иным. Раньше он остерегался верхней койки, принадлежащей Лайонелу. Он приписывал этому месту опасную для себя мистическую силу. А сейчас вошедший в каюту Лайонел увидел своего любовника, лежащим, вопреки всем своим суеверным страхам, наверху.

«— Привет, Кокос. Решил для разнообразия поспать на моей койке? — спросил он отрывистым офицерским тоном, поскольку не хотелось поднимать шум. — Оставайся здесь, если хочешь. Как я уже сказал, всё случившееся было ошибкой. Лучше бы нам… — Он замолчал. Только бы не дать слабинки! <…> Он обязан держаться своего народа, иначе погибель. — Прости, что пришлось сказать всё это.

— Поцелуй меня.

После его бесцеремонности и вульгарности эти слова прозвучали удивительно спокойно, и он не смог сразу ответить. Лицо друга приблизилось к нему, тело соблазнительно изогнулось во тьме.

— Поцелуй меня.

— Нет.

— Не-а? Нет? Тогда я тебя поцелую.

И он припал губами к его мускулистой руке и укусил. Лайонел вскричал от боли.

— Поганая сука, погоди же… — Меж золотистыми волосками выступила кровь. — Погоди же…

И шрам в паху вновь открылся. Каюта исчезла. Он опять сражался с дикарями в пустыне. Один из них просил пощады, путаясь в словах, но ничего не добился.

Наступила сладостная минута мщения, сладостнее которой не было для них обоих, и когда экстаз перешёл в агонию, руки его обхватили глотку. Никто из них не знал, когда наступит конец, и Лайонел, осознав, что он наступил, не испытал ни жалости, ни печали. То было частью кривой, уже долго клонившейся вниз, и не имело ничего общего со смертью. Он вновь согрел его своим теплом, поцеловал сомкнутые веки и накинул цветной платок. Потом опрометью выбежал из каюты на палубу и голый, с семенами любви на теле, прыгнул в воду.

Разразился крупный скандал. Большая Восьмёрка сделала всё, что могла, но скоро всему кораблю стало известно, что британский офицер покончил с собой после того, как убил мулата. Многие пассажиры содрогнулись от этой новости. Другие старались разнюхать побольше, <…> а доктор, исследовавший труп, заключил, что странгуляция — лишь одно из повреждений, и что Марч — чудовище в человеческом обличии, от которого, слава Богу, избавилась земля. Каюту опечатали для дальнейшего расследования и место, где два мальчика любили друг друга, и подарки, которые они дарили друг другу в знак любви, поплыли до Бомбея без них. Ведь Лайонел тоже был ещё мальчик.

Тело его не нашли — кровь на руке быстро привлекла акул. Тело его жертвы поспешно отправили в пучину. На похоронах возникла лёгкая заварушка. Аборигены из числа матросов, непонятно почему, проявили к похоронам интерес, и когда труп опустили в море, начался спор. Матросы бились об заклад, в каком направлении он поплывёт. Он поплыл на север — против господствующего течения — и тогда раздались хлопки, и кто-то улыбнулся».

Миссис Марч была извещена полковником Арбатнотом и леди Мэннинг о том,

«что сын её умер в результате несчастного случая — что бы ни утверждали злонамеренные языки — Лайонел оступился и упал за борт, когда они стояли на палубе и вели дружескую беседу. Леди Марч поблагодарила их за добрые слова, но больше ничего не сказала. <…>

И больше никогда не упоминала его имени».

Итак, тело задушенного юноши поплыло против течения к месту гибели его убийцы. Эту выразительную метафору можно истолковать по-всякому: и как иллюстрацию к стихам Бодлера («И памяти твоей он верен сердцем пленным»), и как пример роковой силы любви-эроса. Кэросу древние греки относились с опаской, считая его явлением неуправляемым и грозным. Он представлялся им тёмным наваждением, насылаемым богами и часто обрекающим на гибель (такова история Медеи и Ясона). Эллины предпочитали ему менее сильные страсти — филию (любовь-дружбу, взаимную приязнь), сторге (семейную привязанность) и агапе(влечение, лишённое собственно эротического начала).

На самом же деле, метафора Форстера куда изощрённее, многограннее и сложнее.

Недаром Кокос сродни Кармен. Подобно тому, как Хосе, даже убивая цыганку, выполнял её волю, Лайонел в последний миг своей жизни вёл себя в полном соответствии с предвидением и желаниями своего любовника. Существенная разница между Кокосом и Кармен была, однако, в том, что даже своей смертью юноша стремился скрасить своему другу страшные минуты его неминуемой гибели. А в том, что гибель Лайонела наступит в ту же роковую ночь, он не сомневался.

Дело в том, что какими бы самоуговорами не успокаивал себя на палубе Марч, какие бы клятвы себе ни давал, всё было впустую. Молодой человек убеждал себя в ценности военной карьеры, в важности выполнения своего долга первенца перед матерью, уверял себя в том, что принадлежность к привилегированной британской административно-военной касте — единственный критерий успеха в жизни. Между тем, его подсознание отвергало все нравственные самоувещевания, карьеристские намерения и планы женитьбы. Эта раздвоенность повлекла за собой весьма странный поступок Лайонела. Только что он почтительно слушал отеческие советы Арбатнота, одного из «порядочных и надёжных людей».

«Затем что-то сорвалось, и он услышал собственный крик:

— Дерьмо проклятое, отстань от человека!

— Х-р-р… Что? Я не расслышал, — сказал озадаченный полковник.

— Ничего сэр, простите, сэр».

Вернувшись в каюту, Лайонел объявил любовнику об их разрыве. Но в глубине души он отвергал этот свой шаг. Марч уже не верил в нравственную безупречность британского военно-бюрократического клана, в разумность и святость его традиций. Посещение борделей отныне не казалось ему достойным и необходимым занятием офицера; усомнился он и в том, что обретёт счастье в престижном браке с Изабелью. По-иному он взглянул и на мать:

«бельмо в центре сплетённой ею паутины — с цепкими нитями, раскинувшимися повсюду. Она не способна понять и простить <…> ощущения, в которых сам он только начал открывать радость».

Глупость наседки сочеталась в ней с сословной спесью и с цепкостью хищницы; «она ничего не понимает, но держит под контролем всё». Недаром отец возненавидел её и ушёл к туземной женщине. А ведь, весьма вероятно, что и Изабель окажется столь же холодной, чопорной и чёрствой.

Словом, Лайонел предстал перед любовником в смятении и в душевной раздвоенности. Неожиданный укус Кокоса ошеломил его, поверг в мстительную ярость.

Ключом к пониманию программы поведения, запущенной этим неожиданным поступком, служит их давний диалог, который, как это нередко случалось в разговорах с Кокосом, приобрёл мистический оттенок. Друзья обсуждали ранение, полученное Лайонелом во время войны в пустыне.

«Дротик туземца едва не лишил его мужского признака. Едва, но всё же не лишил, и Кокос заявил, что это хорошая примета. Некий дервиш, святой человек, сказал ему однажды, будто то, что едва не уничтожило, впоследствии придаёт силу и может быть призвано в час мщения.

— Не вижу смысла в мщении, — промолвил Лайонел.

— О, Лайон, почему же нет, ведь мщение бывает столь сладостным!»

Ошеломляющая выходка любовника всколыхнула чувство яростной мести. Под этим знаком и началась последняя в их жизни половая близость. Разумеется, юный воин мстил не за укус, а за всё то, что ему предшествовало, что сделало Лайонела новым человеком, навсегда утратившим свою былую наивность и безмятежность. «Проклятый Кокос сыграл с ним злую шутку. Он разбудил столько всего, что могло бы спать». Если бы не он, Марч остался бы в счастливом неведении относительно собственной гомосексуальности, не влюбился бы в парня, да ещё и в туземца. Он так бы и не узнал, что, подобно отцу, относится к числу нестандартных людей, «в ком искавшие покоя находили огонь, и огонь становился покоем». Кокосу удалось то, чего так и не добились дикари, напавшие на него в пустыне, — он погубил его: ведь двери в наивную прежнюю жизнь наглухо захлопнулись перед ним. Но с каждым мигом яростной близости вектор мстительного потенциала менялся. Теперь Лайонел мстил саму себе и губил себя. Ведь любовник пробудил в нём лишь то, что было в нём всегда, хотя до поры дремало. Лайонел помнил, с каким нетерпением и любопытством ждал, когда же, наконец, Кокос совратит его.

«И вот корабль вошёл в Средиземное море. Под благоуханным небом <…> любопытство возросло. Выдался замечательный день — впервые после суровой непогоды. Кокос высунулся из иллюминатора, чтобы полюбоваться залитой солнцем скалой Гибралтар. Лайонел, которому тоже хотелось посмотреть, прижался к нему и позволил лёгкую, совсем лёгкую фамильярность по отношению к своей персоне. Корабль не пошел ко дну, и небо не разверзлось. Прикосновение вызвало лёгкое кружение в голове и во всём теле, в тот вечер он не мог сосредоточиться на бридже, чувствовал смятение, был испуган и одновременно ощущал какую-то силу и всё время поглядывал на звёзды. Кокос, который порой изрекал нечто мистическое, заявил, что звезды заняли благоприятное положение и надолго останутся так. Той ночью в каюте появилось шампанское, и он поддался искушению».

Со временем выяснилось, что Лайонел пристрастился к однополому сексу не только ради удовольствия, и уж, по крайней мере, не из любопытства. Юноша полюбил своего партнёра, хотя и не понимал этого в полной мере. То, что он простодушно расценивал как заместительную гомосексуальную активность, на деле было «ядерной» девиацией, которая привела к настоящей любви.

Лайонел мстил себе за то, что оказался не так «жесток, безжалостен, эгоистичен и лжив», а на самом деле не столь душевно независим, как его отец. Юноша всецело подчинялся холодной, расчётливой матери. Никогда не признался бы он в своей гомосексуальности кому бы то ни было и, прежде всего, ей. В отличие от отца, он не мог уйти с тем, кого полюбил. Сознавая, что ему не достаёт мужества начать новую жизнь, Лайонел вдруг понял, что и жить по-прежнему он уже тоже не хочет и не может. Мудрый азиат, включив программу «сладостного мщения», вызвал феномен, близкий к тому, что в дзен-буддизме называют «сатори». Правда, в случае Марча речь шла не столько о «просветлении», сколько о внезапном прозрении. В последние минуты Кокоса, Лайонел не мстил ему; он любил его; они вдвоём уходили из жизни, где их чувству не нашлось места.

Кокос сравнивал себя с обезьянкой. «Обезьянка призвана делать лишь одно — напоминать Лайону, что он жив», — любил повторять он. Но в пантеоне индийских богов обезьяна Хануман — мудрый наставник. Деловая активность Кокоса ничем не походила на асоциальный и преступный промысел Кармен. Бесправный в глазах чиновников, презираемый сагибами туземец, он давно стал представителем нарождающегося среднего класса. Если бы Лайонел поверил ему, то примкнул бы к индийской буржуазии, которая впоследствии изгнала из страны английскую администрацию, добилась власти и богатства. Разумеется, в мыслях молодого офицера царил отчаянный сумбур. В частности, он видел угрозу для себя, для чести древнего рода Корри-Марчей в возможном появлении в Бирме сводных братьев-полукровок. Словом, он был сыном своего клана и своей матери. Форстер с мягкой иронией говорит о нём, что «предубеждение против цветных имело у него кастовый, а не личный характер и проявлялось лишь в присутствии посторонних». Хоть Лайонел чище и благороднее, чем большинство его знакомых, он всегда был конформистом и соглашателем. Правда, прежде ему и в голову не приходило осуждать хамство и чванство английских служак, их беспардонную наглость колонизаторов. Но порой, пишет Форстер, в мучительном стыде за них, он испытывал желание броситься в море.

Кокос пропускал расистские высказывания своего любимого мимо ушей; он знал, что Лайонел, как и его отец, рано или поздно порвёт с ложью и фарисейством правящей элиты, уходящей в бесславное прошлое. Но для его прозрения требовалось время. Ах, если бы не несчастная история с незапертой дверью! Роковая случайность опрокинула все планы Кокоса. А он так долго желал Лайонела, так чудесно разыскал его, следуя подсказке звёзд! Они вместе познали так много счастья, что с потерей любимого жизнь для юного азиата теряла всякий смысл. И тогда он решился на двойное самоубийство. Роли обоих были чётко определены им в соответствии с их характерами. «Я никогда не проливал чужой крови, — говорил он Лайонелу. — Других не обвиняю, но сам — никогда». Марч же побывал в военном кровопролитии. Убить друга, а потом покончить с собой — этот жребий выпал на его долю.

Имел ли право Кокос решать судьбу Лайонела? Конечно же, есть все основания считать, что, подтолкнув друга к суициду, он избавил его от разлада с самим собой, от мучительных угрызений совести… Всё так, но, по правде, даже это не могло бы послужить достаточным оправданием для его действий, если бы не одно очень существенное обстоятельство. Кокос был честен с Марчем до конца, предусмотрев путь для отступления друга. В случае если бы он ошибся в любимом, всё обернулось бы иначе. Скажем, если бы на месте Лайонела был полковник Арбатнот, то, удушив любовника, он без помех выбросил бы труп за борт, объявив, что мулат «грязно приставал к нему». Ни репутации, ни карьере убийцы такой инцидент не повредил бы. В отличие от него, как это и предвидел Кокос, Лайонел повёл себя как любящий и честный человек. Выполнив волю любовника, инспирировавшего собственное убийство, он сам не захотел жить без того, что их связывало.

Разумеется, было бы куда лучше, если бы юный капитан Марч поверил Кокосу, стал его компаньоном и не убивал бы ни его, ни себя. Если бы он сознательно и вовремя уподобился своему отцу, то сделал бы счастливыми всех, кроме, разумеется, миссис Марч. Всё вышло иначе. Сексуальное прозрение, как и отказ от ложных догм сословного и расового превосходства, пришли к Лайонелу внезапно, сопровождаясь неуправляемой аффективно-эротической бурей. Поступок, носящий, повторим, грамматически неверное, но по существу точное название «двойного самоубийства», как правило, сочетается с половой близостью. В этом любовники поступили так, как традиционно вели себя японцы. Но у Марча секс стал чем-то вроде неконтролируемого эпилептического разряда, подобием урагана, цунами. Его поведение выходит за рамки психического контроля и общепринятой нормы. Врачи в подобных случаях говорят о «суженном сознании». Уместен здесь и латинский термин raptus — «буйство», «помешательство». Такой исход предугадал Кокос; этого он и добивался.

Известно, что исключение лишь подтверждает общее правило. Ведь если речь идёт о двойном самоубийстве, то двое уходят из жизни с обоюдного согласия, так как не могут поступить иначе. Это не убийство, это внутреннее дело любовной пары, действительно неподсудное для сторонних наблюдателей. История, рассказанная Форстером, отнюдь не опровергает один из незыблемых постулатов сексологии: любовь и убийство несовместимы.