Свобода выбора и «запрограммированность» в сексе и жизни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Свобода выбора и «запрограммированность» в сексе и жизни

Удобнее всего проследить механизм такого программирования на примере Алексея. Подобно Гумберту из романа Набокова, он — продукт импринтинга (запечатления). В главе, посвящённой Лолите, этот феномен станет предметом более обстоятельного обсуждения. Сейчас же, забегая вперёд, скажем: в память Алексея навсегда впечаталась ночь кровавой резни. Мало того, пережитый ужас оказался спаянным с его сексуальностью. Видение «юного, сияющего», неодолимо привлекательного рыцаря, возникшего на фоне зловещего зарева, неразрывно соединилось с всеобъемлющим и повсеместным страхом смерти, заполонившим город, с криками преследуемых и убиваемых, обильно текущей багровой кровью, бряцанием оружия. Всё это запечатлелось на всю жизнь:

«…и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей…».

Для возникновения импринтинга недостаточно одних только сверхсильных эмоций; нужен особый склад нервной системы. К нему приводят заболевания мозга, его травмы и ушибы, в том числе родовые, асфиксия (удушье). С Алексеем нечто подобное случилось в младенчестве. Об этом рассказал его воспитатель, разыскавший юного грека во Франции:

«ты тяжело заболел и бредил в беспамятстве, лекари, все до одного, сомневались, можно ли тебя спасти, я же днём и ночью бодрствовал подле тебя, и, когда на третью ночь, не приходя в чувство, ты стал умирать, окостенел, а стопы твои и кисти рук, несмотря на жар, сделались холодными, как лёд, я взял тебя на руки и сказал: ты должен жить, ты должен услышать, что я говорю тебе: ты должен жить, не помню, сколько раз повторял я эти слова, может быть, десять, а может быть, сто, зато помню, что в конце концов ты открыл глаза и посмотрел на меня, держащего тебя на руках, ясным взглядом…».

Сексуальность Алексея сложилась по механизму импринтинга. Она неразрывно связана с потребностью подчинения сильной личности. Могущественный мужчина способен причинить своему любовнику боль и обречь его на унижение, но также может дать ему и чувство безопасности, утолить тревогу, спасти от кошмара одиночества. В этом секрет его сексуальной привлекательности. Появление Людовика в жизни ребёнка сопровождалось убийством его родителей, крушением привычного мира. Потому-то изначально любовник стал для него рыцарем тьмы. Да и сам мальчик оказался запрограммированным на зло, причём особый трагизм заключался в том, что, в отличие от крестоносца, он видел это зло без прикрас. Задолго до того, как они стали близки физически, Алексей вполне постиг мятущуюся грешную душу Людовика. Сам рыцарь не способен был понять себя так полно и точно, как это дано было его воспитаннику. Увидав в детстве звериное обличье религиозного фанатизма, воспринимая лишь тёмную ипостась своего любовника-крестоносца, Алексей раз и навсегда убедился в преступности крестовых походов. Он отрицал и существование Бога, недвусмысленно намекая монаху на свой атеизм (в эпоху тотального религиозного мышления юноша был явно незаурядной личностью!).

Итак, импринтинг сделал юного грека садомазохистом. Его любовное влечение к Людовику было его тяжким крестом и одновременно счастьем и смыслом жизни. Он не делал тайны из своей страсти и ни за какие блага не пожелал бы от неё отказаться. В этом убедился воспитатель, когда-то спасший его от смерти:

«в его голосе была печаль: значит, ты любишь человека, руки которого обагрены кровью твоих родителей, я повторил, не поднимая глаз: не хочу тебя больше видеть, и если ты ещё раз появишься на моём пути, я убью тебя или прикажу убить, хорошо, сказал он, помолчав, — я уйду, и ты меня больше не увидишь, но прежде чем уйти одно хочу тебе сказать: я проклинаю, Алексей Мелиссен, ту минуту, когда тебе, умирающему, крикнул: ты должен жить…».

Юноша, внезапно отвергнутый любовником, с горьким отчаяньем понял, что случилась беда, что отныне они оба обречены, ибо жить друг без друга не могут:

«Жака, о котором он ничего не знал, он смог полюбить, меня же, о котором он знал всё, полюбить не смог, хотя и говорил вначале, что любит, а теперь, так и не полюбив, думает, что может жить без меня…».

Ещё до того мгновенья, «как сжатый кулак Людовика в последний раз мелькнул среди жёлтых и вспененных вод Луары», Алексей безуспешно попытался освободиться от гибельной садомазохистской зависимости. Увы, ничто не могло спасти юношу, ни его сильная воля, ни физическая неутомимость, ни способность мыслить ясно и логично. Алексей решился даже на смерть Людовика. То, что юноша не спас любовника, хотя вполне мог это сделать, конечно же, было убийством. Но и этот грех оказался напрасным:

«он тонул неподалёку от берега и долго противился смерти, прежде чем исчез в пучине жёлтых вспененных вод, он не хотел умирать, а когда почувствовал, что теряет силы и идёт на дно, конечно же в заливаемых водой глазах у него стоял образ Жака, и с этим видением он шёл на дно, в холод и шум смертоносных вод, я мог его спасти, но не двинулся с места, я думал: теперь я буду свободен, так пусть же это свершится, ведь если его не станет, я буду свободен, я буду избавлен от власти его тела и вожделения плоти, однако, когда это произошло и передо мной были уже только разлившиеся, жёлтые и вспененные воды Луары, я не почувствовал облегчения, сожаления, правда, я тоже не чувствовал, внутри меня всё оледенело, холод закрался в сердце, холодом сковало пальцы и губы…».

Холод, о котором говорит Алексей, уже однажды сковал его в детстве, но отступил. Сейчас же его возвращение означало приближение гибели, сначала душевной, а потом и телесной. И всё же, вопреки сознанию своей обречённости, юноша изо всех сил противился ей. Освобождаясь от заложенной в него программы, он пытается вытеснить любовника из своего сердца, из собственной жизни, из жизни окружающих, заменив покойного самим собой повсюду, где только это казалось возможным. Именно таким стремлением объясняется внезапно вспыхнувшее чувство к Жаку, которое Алексей именует любовью.

Но не любовь движет им, хотя, казалось бы, даже вступая в близость с Бланш, он на её месте представляет себе всё того же Жака,

«хрупкого невысокого юношу в полотняной тунике с открытыми ноги и шеей, светло-каштановыми волосами, отливающими золотом и ресницами, такими длинными, что их тень падала на его щёки».

Мало того, слыша стоны и выкрики Бланш, порождённые женским переживанием оргазма, он мысленно приписывает их Жаку, представляя себя его любовником и повелителем. Но, повторим, не любовь, а ненависть питает Алексей к избраннику Людовика. Он легко погубил бы Жака, если бы тот пошёл с ним в графский дворец. Отказ пастушка лишь отдалял время его смерти и умножал её цену: он вынуждал юношу отказаться от графства и предопределил неотвратимость его собственной гибели. Примкнув к походу детей и ни минуты не сомневаясь в его обречённости, Алексей делает всё, чтобы даже ценой собственной жизни привести Жака к смерти. Именно такой исход предстал в провидческом видении монаха-исповедника. Ему привиделись двое детей, светлый и темноволосый, бредущие по мёртвой пустыне. Светлый был слеп. Тёмный остался лежать на песке; он послал своего спутника к якобы виднеющимся вратам Иерусалима, которых на самом деле не было и в помине. Вместо них впереди была смерть.

Так воля покойного Людовика, слившись воедино с волей Алексея, стала вдвойне смертоносной. Рыцарь, полагая, что любит своих избранников, приносил им лишь гибель. Между тем, как ни странно, он не будит ненависть ни у своего окружения, ни у читателей. Он — убийца, насильник, фанатик; но его страстное стремление к недостижимому идеалу и нравственные муки, порождённые сознанием собственной порочности, трогают людей. Жак, например, с первого же взгляда на незнакомого рыцаря понял, как много тот страдает.

Как ни странно, здесь можно обнаружить сходство «Врат рая» с «Солярисом». Но очевидна и пропасть между ними: если, по Тарковскому, преодоление человеческих слабостей и садомазохизма лежат в основе прогресса человечества в целом, хоть и не приносит счастья каждому из людей в отдельности, то, по Анджеевскому, невозможно и это. В частности, благородная в глазах средневековых христиан, но в действительности ложная цель — отвоевание Гроба Господня, повлекла за собой реки крови и горы трупов, разорение городов, гибель культурных ценностей.

Не были исключением из этого печального правила и крестовые походы детей. В 1212 году они стихийно возникли во Франции и в Германии. Вдохновителем и организатором похода французов был 12-летний пастушок Этьен из деревни Клуа (прототип Жака). Немецких детей вёл за собой 10-летний Никлас. Каждый из мальчиков, объявив себя избранником Христа, собрал более 30 тысяч последователей. Разумеется, дети-паломники шли в сопровождении самых разнообразных взрослых — наивных простаков, религиозных фанатиков, мошенников, бродяг, убийц. По дороге они грабили и убивали людей, начав со своих беззащитных соотечественников-евреев, отданных им на растерзание властями. Многие паломники сами были убиты крестьянами и горожанами, защищавшими своё добро и пищу; ещё больше их умерло от голода и болезней. Средиземное море должно было расступиться, согласно обещаниям идейных вдохновителей похода, пропустив шествие к Иерусалиму. Разумеется, этого не произошло. Детей обманули: владельцы кораблей и работорговцы заманили их на суда, а затем продали на арабских невольничьих рынках. (Об этом можно прочитать, в частности, в книге Михаила Заборова «Крестоносцы на Востоке»).

«Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» обрели особый смысл для наших современников. На ум приходят идеи гораздо более справедливые и честные, чем завоевание Гроба Господня. Таковы в нашей истории социальные истоки Октябрьской революции. Кто усомнится в благородстве и бескорыстии польского рыцаря Феликса Дзержинского? Он не щадил себя ради торжества социальной справедливости. И отправил на смерть сотни тысяч людей. Герои гражданской войны; паладины революции; чекисты, убеждённые в своей суровой правоте; правдолюбцы, жертвовавшие собой ради светлой идеи, становились убийцами. Террор, творимый обеими сторонами, красными и белыми, был в равной мере бесчеловечен.

Похоже, прогресс человечества сопряжён с чередой целей, которые поначалу представляются святыми и справедливыми. Реализуясь, они вызывают всплеск варварства и гибель множества людей, а, став достоянием истории, представляются сомнительными или попросту ложными. Переломные моменты в развитии общества принимают характер социальных катаклизмов и сопровождаются эпидемиями садизма и насилия.

История полна примеров, с одной стороны, высочайшего благородства, а с другой, бесчеловечной жестокости, властолюбия и алчности. Это люди, а не животные изобрели мучительные казни: усаживание на кол, сдирание кожи с живого человека, зашивание во вспоротый живот жертвы голодных крыс… Список злодейств можно продолжать бесконечно. С развитием технических возможностей человечества масштабы его злодеяний возрастают. Войны становятся всё кровопролитнее, людские потери множатся. Террорист радуется тому, что отправляет в небытие сотни и даже тысячи незнакомых ему людей, не сделавших ему ничего дурного. Он жертвует собой, убивая как можно больше «неверных»… Средневековый армянский поэт Наапет Кучак написал проникновенные и горькие стихи (их смысл точнее передаёт подстрочный перевод — слишком многое теряется в известных стихотворных переложениях этого айрена):

Господи, в каждый час и в каждую минуту

спаси меня от людского зла.

Людское зло — это так страшно,

что и зверь от него бежит.

Лев, царь зверей, закован в цепи.

Орёл, страшась человека,

парит в поднебесье.

Мечтатель Людовик (кстати, реальный персонаж истории, участник четвёртого крестового похода) превратил безгрешного Жака в фигуру гораздо более губительную, чем Крысолов, который увёл в никуда детей Гамельна. Этот символ выразителен вдвойне: Жак — пастух (пастырь), увлекающий доверившихся ему людей на гибель. Он жертва садомазохизма, хотя его чувства поначалу так похожи на настоящую любовь.

Как же отличить любовь от бесчисленных подделок под неё, о которых предупреждает в своей максиме французский мыслитель Ларошфуко?