<О «новой прозе»>

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

<О «новой прозе»>

Черновые наброски эссе «О прозе».

В новой прозе — кроме Хиросимы, после самообслуживания в Освенциме и Серпантинной на Колыме, после войн и революций все дидактическое отвергается. Искусство лишено права на проповедь. Никто не может, не имеет права учить.

Искусство не облагораживает, не улучшает людей. Искусство — способ жить, но не способ познания жизни. Чему может научить Гейне или Некрасов? Имеет ли значение личное поведение (апостольство) для поэта?

Бальзак — истинный отец нынешнего романа, умершего на наших глазах, говорил в одном из предисловий к своим пьесам: «Вальтер Скотт давал отчет о событиях, я предлагаю описание событий».

Для нынешнего времени описаний мало.

Новая проза — само событие, бой, а не его описание. То есть — документ, прямое участие автора в событиях жизни. Проза, пережитая как документ.

Эффект присутствия, подлинность только в документе.

Письма — выше надуманной позы.

Смерть, крах романа, рассказа, повести — смерть романа характеров, описаний. Все выдуманное, все «сочиненное» — люди, характеры — все отвергается.

Из западных писателей попытку овладеть позой будущего сделал Экзюпери — показал людям воздух.

Проза будущего — проза бывалых людей.

Неизбежный разрыв между читателем и писателем.

Поиски лаконизма, устранения всего лишнего, всего канонизированного — борьба с каноническим письмом в литературной форме, борьба за новизну, которая единственный критерий подлинного искусства, — смыкается с пушкинскими заветами, с пушкинскими исканиями.

Конечно, утрата пушкинского знамени замечалась и раньше.

Опыты французского «нового романа» интересны, но победа не на этом пути.

Когда мы читаем «Евгения Онегина», ведь не в «энциклопедии русской жизни» тут дело, а в том, что там «любовь и смерть», что сам звуковой строй эту поэму совершает.

«Медный всадник» и «Полтава», поэмы более совершенные по своей словесной ткани, чем «Евгений Онегин».

Люблю тебя, Петра творенье…

Прозрачно небо. Чуть трепещет…

Все это неповторимые никем и никогда строфы.

Вдруг обнаружили, что эти волшебные слова можно подвергнуть статистическому анализу, что звуковые повторы составляют несомненное волшебство Пушкинианы.

Открыли безграничные возможности изучения статистических закономерностей, столько же имеющих право на внимание, как и смысловой анализ текста.

Белый, а вслед за ним вся новая поэтика использует вычислительные машины для нового анализа пушкинской речи. Богатая победами — открывающая литературоведам дорогу на века.

Кибернетика <откроет> что-то очень важное — крупнее и важнее, чем характер Татьяны, открытый Достоевским в его предсмертной, пушкинской речи.

Работа Белого была бунтом против официальной пушкинской эстетики, бунтом против толстовского засилья.

Блестящая проза «Петербурга» была попыткой противостоять реализации литературной установки толстовской эстетики.

Но Белый копал не на тех путях.

Его открытия, его догадки удивительны.

Но и проза «Петербурга» не годится для читателей второй половины ХХ века — читателей <эпохи> Хиросимы и концлагерей.

Новая проза пытается занять этот пушкинский вакуум.

В воспоминаниях Водовозовой[119] есть замечательное место: Ушинский[120] назначен инспектором Смольного и — «принимает» институт. Занятия по русской литературе в Смольном ведет поэт Старов. Выясняется, что воспитанницы знакомы с новейшими стихами Пушкина, Лермонтова. Старов неоднократно читал их вслух целыми главами. «Ах, это так», — говорит Ушинский, — «но вот», — вызывает воспитанницу рассказать содержание стихотворений.

«Мы так не разбирали стихов», — говорит воспитанница. Воспитанница смущена. Смущен и сам Старов: читали вслух и — все! Стихи есть стихи. Это большая глава, где автор со вкусом изображает падение Старова и торжество Ушинского. Но перечтите главу. Ушинский не прав в любом своем совете.

Пушкинскую тайну Достоевский разгадывал тоже с позиций Белинского, а не Пушкина.

Это Белинский считал, что «Евгений Онегин» — роман характеров. Достоевский открыл, что Татьяна — новый русский характер, изображенный Пушкиным и незамеченный Белинским — Достоевский находился в кругу романа характеров. Достоевский при его гениальности в критических своих <исследованиях> не ушел дальше Белинского, воспользовался для своего анализа принципами Белинского и — постоянный чтец пушкинских стихов и «Пророка», и «Рыцаря бедного» — не хотел заметить их звуковую организацию. С этой стороны «пушкинская речь» не представляет чего-либо нового.

Новое там было — русский народ-богоносец, страдания меньшего брата — пророчества на это счет не оправдалось, сняты временем двух революций. В наши дни Достоевский не повторил бы фразу о народе-богоносце.

Словом, звуковая тайна Пушкина Достоевским не разгадана. Достоевский указал на интернациональность Пушкина, на всемирность его прозы и поэзии. К аргументам о «Скупом рыцаре» и «Моцарте и Сальери» можно добавить искания повестей Белкина, перекличку с прозой Мериме. От Мериме был шаг второй с «Пиковой дамой», в «Египетских ночах» — шли искания очень большой прозы, поиски большой формы. Достоевский первый напоминал о западничестве Пушкина, указал, что пушкинская тайна существует.

Вершиной антипушкинского начала в русской прозе можно считать Л. Н. Толстого и по своим художественным принципам, и по своей претенциозной личной жизни моралиста и советника.

Чехов и Бунин только латали бесконечную, бесформенную и претенциозную толстовскую фразу, ремонтировали ее. Бунин — это конец описательного романа в русской литературе.

Пушкин неизмеримо шире Белинского, шире Некрасова, шире Льва Толстого.

Русские писатели-гуманисты второй половины ХIХ века несут на душе великий грех человеческой крови, пролитой под их знаменем в ХХ веке. Все террористы были толстовцы и вегетарианцы, все фанатики — ученики русских гуманистов.

Это грех им не замолить. От их наследия новая проза отказывается.

На той братской могиле, которая вырыта, забит осиновый кол. И оглядываясь, порой мы смотрим на все, что попадает в тень от этого столба, и это все мы отвергаем.

Здесь и Чернышевский, и Некрасов, и, конечно, Лев Николаевич Толстой, «Зеркало русской революции», чтобы не забывать эту важную фамилию.

Пушкинская тайна в отношении народа-богоносца полностью разгадана. Народ много должен своей интеллигенции. Пушкин был первым русским интеллигентом западного типа, представителем западного всемирного начала в русской литературе и русской культуре.[85]